Полная версия
Человек рождающий. История родильной культуры в России Нового времени
Пертурбационные факторы, влияющие на рост населения (Первая мировая и Гражданская войны и революция) повлияли на рост числа исследований, анализирующих способы повышения рождаемости. Вектор их резко изменился: этнографическое изучение родовспоможения не просто отошло на второй план, но было отринуто, сама тема переброшена из сферы историко-культурной в исключительно медицинскую. Робкую связь медицины и гуманитарного знания стали обеспечивать (и то не сразу) социодемографические и социологические работы, нацеленные на фиксацию тенденций в приросте населения в связи с изменениями социальной и семейной политики.
Особое значение приобрела институциональная история советского родовспоможения, призванная обосновывать успехи советской системы здравоохранения и противопоставлять «ужасное прошлое» «прекрасному настоящему». О родовспоможении отныне говорили только в контексте охраны материнства и младенчества. Авторами работ были исключительно врачи, считавшие, что объективную историю медицинских учреждений может написать только врач. Подход этот, наметившийся еще в дореволюционной историографии, на десятилетия сформировал дисциплинарные рамки: историко-медицинские темы, в том числе и тема родовспоможения, были изъяты из истории культуры, быта и традиций.
Для работ по истории акушерства стала типичной описательность, предмет исследования состоял в изложении прогрессивного развития отдельных медицинских учреждений. Родовспомогательные заведения представлялись частью системы Охматмлада (лечебный отдел губздравотделов, ответственный за охрану материнства и младенчества)[110]. Исследователи обосновывали превосходство советского акушерства над зарубежным; опыт дореволюционной России подвергали сомнению, а если к нему и обращались, то чтобы описать его негативные стороны (пережитки). Высокую младенческую смертность в царской России связывали с недостатком родильных стационаров и отсутствием профессиональных акушерок[111]. Работа благотворительных организаций оценивалась как дилетантская, не решавшая проблем охраны здоровья женщин и детей всей страны. Оценки работ врачей зависели от их лояльности советской власти и включенности в советскую систему здравоохранения. При численном доминировании исследований по истории акушерских кафедр, а также биографий акушеров прошлого[112], в 1950 году была сделана попытка очертить целостную историю родовспоможения в СССР. Ee предпринял врач М. Ф. Леви, честно заметивший, что развитие акушерства как науки «не может быть отождествлено с практикой оказания родильной помощи», так как история акушерства «не является историей родовспоможения в тесном смысле слова»[113]. В его труде тоже не было новых материалов, и нацелен он был исключительно на доказательство успехов медицины в СССР. Критерием же успешности все так же считалось снижение уровня материнской и младенческой смертности при отсутствии реальных цифр. Родовспоможение вне клинических структур он именовал «пыткой», акушерскую помощь на дому до 1917 года объявил «зачаточным периодом истории акушерства»[114]. Как врач, он критически оценивал возникающую «индустрию абортов», но не ставил вопроса о репродуктивных правах женщин и доступности контрацептивов для защиты женского здоровья.
Со времен принятия закона 1936 года, исключившего свободное право женщин на избавление от нежелательной беременности, тексты по истории советского родовспоможения стали еще более идеологизированы и нацелены на обоснование превосходства советской власти в деле создания новой системы здравоохранения[115]. Авторы хвалили успехи советского акушерства, используя исключительно статистику роддомов и женских консультаций (чаще всего фальсифицированную). Реальное положение дел с репродуктивным поведением женщин в СССР замалчивалось. В то время как в США после Второй мировой войны появились первые книги в защиту естественных родов и медленно, но все же росла популярность минимального вмешательства в процесс деторождения, в СССР старались придерживаться практик, сложившихся еще до войны и нацеленных на полный врачебный контроль поведения женщин от первых признаков беременности до разрешения от бремени. И если в США и Европе в то время увидели свет исследования сексуальности Кинси, давшие женщинам лучшие представления об их репродуктивной системе, в СССР такой литературы было днем с огнем не сыскать. О родах и подготовке к ним из года в год писалось в специальном разделе книги «Домоводство»[116]. Лишь к 1960–1970‐м годам, когда статистические данные стали относительно приемлемыми и сопоставимыми с европейскими (хотя и отстающими от показателей материнской и детской смертности за рубежом), получили импульс публикации историко-демографической и социологической направленности, анализирующие в том числе и предвоенные десятилетия[117].
Как и ранее, тема деторождения рассматривалась в советской науке лишь в контексте демографических терминов брачности, рождаемости, плодовитости, этнографы анализировали и описывали в основном крестьянское прошлое и мало обращались к современному состоянию дел. Любые количественные данные абсолютизировались, собирать полевой материал (глубинные интервью с роженицами и акушерками) никто еще не начинал. Узнавая из западных публикаций новейшие методики обработки количественных показателей, советские демографы и социологи ощущали себя выполняющими государственный заказ: они анализировали тенденции прироста и убыли населения и старались объяснить причины негативных демографических тенденций. Советский социальный эксперимент давал многочисленные основания анализировать приобретения, полученные матерями в условиях системы социалистической охраны материнства, отрицательные же последствия внедрения клиницизма на пути неоспоримой и порой насильственной медикализации жизни и быта рожениц, равно как процессов, связанных с родовспоможением, в тогдашней литературе не обсуждались.
Оценки историков и этнографов, их публикации о сложившихся традициях и практиках социологи не включали в свои исследования. Экскурсов в историю не делалось, или они были формальными, анализировалось лишь текущее состояние советской системы родовспоможения. Но вопреки такой тенденциозности исследований и доминированию ориентации на «политически верную» линию именно в рамках историко-демографических исследований 1970‐х годов удалось раскрыть новые сюжеты. Исключительным по значимости не только для социологов, но для историков и этнографов стал по этой причине научный сборник «Брачность, рождаемость, смертность в России и в СССР», изданный в 1977 году под редакцией А. Г. Вишневского. Этот выдающий научный проект объединил труд социологов, экономистов, демографов, a отчасти и историков. Инициатор проекта, А. Г. Вишневский, опираясь на большой объем статистической информации, пришел к выводу о формировании «нового типа рождаемости» в пореформенной России, и характеризовался он повышением брачного возраста, сокращением числа детей в расчете на одну женщину, ростом числа незаконнорожденных. Впервые социолог указал на существование новой практики в интимной жизни россиян до революции (использование контрацептивов, понизивших показатель числа рождений). Он же первым попытался вычислить степень распространенности противозачаточных средств, применяя анализ динамики «незаконных рождений» по десятилетиям[118]. В социально-антропологическом исследовании городской жизни дореволюционного периода М. В. Курмана также отмечалось существование практик предохранения от беременности у горожанок[119]. Новаторским же стал подход Б. Н. Миронова, попытавшегося воссоздать социально-психологическую модель демографического поведения русского крестьянина в XIX–XX веках. В своем исследовании он одним из первых совместил объективные (статистические) и субъективные (личного происхождения) источники при анализе мужской и женской фертильности, впервые ввел в оборот в исследование такого рода фольклорные материалы и совсем до этого не известные нашей науке свидетельства врачей. Б. Н. Миронов старался подчеркнуть «публичность» межличностных отношений на селе, традиционализм демографического поведения россиян. Он также выделил как новые для ХХ века тенденции в практиках крестьян (если говорить именно о фертильности) – повышение брачного возраста и увеличение числа незамужних женщин.
Значительный разрыв между отечественной и зарубежной наукой стал острее ощущаться именно с 1970‐х годов, когда западная социология и этнология сделали большой скачок в сторону модернизации гуманитарного знания, породив новые направления исторической, медицинской и феминистской антропологии, валеологии, истории повседневности. История деторождения оказалась представлена во множестве полидисциплинарных исследований как многомерный процесс со множеством сюжетных линий, что вызвало к жизни необходимость анализа новых источников (особенно эгодокументов, устной истории), использование новых научных методов (качественной социологии и этнометодологии в том числе). В нашей медицинской литературе история деторождения все так же продолжала приравниваться к истории акушерства, редколлегии исторических и социологических журналов статьи на эту тему не принимали и сразу отправляли их в «Вопросы истории естествознания и техники» или какое-нибудь медицинское издание.
Влияние антропологического поворота, гендерной теории на развитие темы 1990–2010‐х годовИзучение родовспоможения и родильной культуры получило импульс к развитию в условиях новой методологической ситуации начала 1990‐х. Антропологический поворот в истории, основные концепты теории социального конструирования гендера, представления о множественности способов реконструировать социальное и историческое прошлое (и их несводимости к «единственно верной» марксистской концепции) позволили исследователям-гуманитариям обратиться к изучению тем, связанных с репродуктивным поведением населения. Особую роль в этом сыграли пионерские исследования И. С. Кона по истории детства, гендерных стереотипов и сексуальной культуры[120], новые подходы и методики к изучению сексуальности как части репродуктивного поведения, предложенные гендерными историками (Н. Л. Пушкарева), социологами (С. И. Голод), историками повседневности и фольклористами (А. Л. Топорков, Т. А. Агапкина). Облегчение контактов с зарубежными коллегами позволило начать переосмысление всей истории родильных практик. В 1990‐е годы наблюдался мощный всплеск этнографических и историко-антропологических исследований. Основываясь на полевых экспедициях, этнографы собирали многочисленные устные истории, позволившие изменить устоявшиеся представления в том числе о советской женской повседневности (Т. А. Листова, Т. Ю. Власкина, Д. А. Баранов). Они привели убедительные факты сохранения практик традиционного родовспоможения с участием сельских повитух даже в середине XX века[121].
Открытие «железного занавеса» дало возможность зарубежным культурным антропологам изучать российскую повседневность. По инициативе профессора Индианского университета (США) Дэвида Рэнсела в 1990‐е годы было организовано исследовательское бюро по изучению женской повседневности в российской глубинке. Д. Рэнсел принимал непосредственное участие в этнографических экспедициях в Поволжье, собирая многочисленные интервью. Он использовал новую методику поколенческого анализа, показав с ее помощью, как воспроизводились и трансформировались практики, связанные с материнством, как под влиянием общественно-политических условий, тягот советского колхозного быта утверждалась идеология строгого регулирования рождаемости при сохранении многократных абортивных практик. Он описывал сложность колхозного быта женщин, работавших во время беременности, рожавших и вновь выходивших в поле, воспитывавших детей в круглосуточных яслях во имя безотрывного изнуряющего полевого труда[122]. Метод глубинных интервью о том, «чего нельзя доверить бумаге», примененный Д. Рэнселом, не раз позже использовался российскими исследователями повседневности сельских женщин[123].
Между тем не без влияния именно зарубежной социальной антропологии в России стали появляться исследования, авторы которых по-иному осмысляли всю культуру родов и впервые решились обратиться к исследованиям их именно в городской среде. Ученые наконец-то стали меньше интересоваться институциональными преобразованиями (открытием роддомов, консультаций), равно как этапами развития экспертного знания в области акушерства и гинекологии, и наконец-то поставили в центр своих исследований интерпретацию поведения и переживаний родильниц и их родственников. Незаметно, но необратимо в науке произошел методологический переворот, о необходимости которого писал десятилетием раньше американский историк медицины Р. Портер. «Фокусировка на враче чревата значительными искажениями, – предупреждал он, – ведь в медицинском взаимодействии двое участников – доктор и больной»[124]. Так наконец пациентки – a именно так именовали в медучреждениях родильниц, рожениц – попали в исследовательский фокус гуманитариев. Социальных антропологов заинтересовали особенности поведения и самоощущения женщин внутри больничного пространства, формы взаимодействия между ними и врачами, речевые образы и способы говорения (дискурсы) о родовспоможении, символика родового и постродового периода.
Новаторскими для отечественной историографии стали поэтому работы питерского этнографа Т. Б. Щепанской[125]. Ей удалось выйти за пределы исключительно этнологических методик и подходов. Активно использовав собственный антропологический опыт, выступая в качестве объекта и субъекта изучения («носительницы традиции и ее исследователя»), Т. Б. Щепанская продемонстрировала возможность соотносить современные родильные практики с традиционными обрядами переходного цикла. Ее научный опыт оказался привлекательным для тех, кто шел следом и проявил живой интерес к изучению современной родильной культуры. Этнографы чаще стали рассматривать родовспоможение в качестве особого обряда и элемента городской культуры, анализировать его символические проявления, описывать вербальные (высказывания беременных, рожениц, врачей) и визуальные (одежда, специальные предметы, фотографии) выражения культуры родовспоможения в прошлом и настоящем[126].
Своеобразной кульминацией в социально-антропологическом изучении родинного обряда стал круглый стол «Повитухи, родины, дети в народной культуре» (1998), проведенный в недавно созданном тогда на базе Историко-архивного института Российском государственном гуманитарном университете. По результатам круглого стола позже, в 2001 году, вышел научный сборник «Родины, дети, повитухи в традициях народной культуры»[127]. Авторы рассматривали родильные практики в пределах традиционных культур в качестве одного из обрядов переходного цикла, в результате которых происходило не только рождение ребенка, но и символическое «рождение матери», нового женского статуса со своими правами, привилегиями и ответственностью.
Существенное переосмысление феномена родильной культуры можно было в 1990‐е годы наблюдать и в работах по истории повседневности и исторической этнографии. Эти перемены были связаны с освоением российскими историками гендерного подхода к анализу эмпирического материала. В исторических исследованиях «женской темы» повседневность русской женщины впервые была оценена в категориях власти и безвластия в рамках патриархальной культуры, различных форм зависимости, которые ею воспроизводились, впервые был собран материал по истории контрацепции, проанализированы традиционные для русской культуры способы повышения фертильности женщины и мужского репродуктивного здоровья, определено место роженицы в культуре и повседневном быту средневековой Руси[128]. Н. Л. Пушкарева обосновала новые методологические подходы, связанные с введением в научный оборот источников, созданных женщинами, дала импульс применению гендерно-чувствительных методов их обработки. Женская субъективность, женские переживания материнства, амбивалентность отношения женщин к частым родам стали под ee пером полноценным предметом научного изучения. Благодаря начатым Н. Л. Пушкаревой и А. Л. Топорковым исследованиям по истории русской сексуальной культуры были сняты многие табу на сюжеты, связанные с женской телесностью и репродуктивными женскими функциями[129].
Меняющееся отношение к теме сексуальности, к проблемам домашнего насилия, отказа от детей и инфантицида, половой социализации, ухода за телом и отношения к здоровью (в том числе репродуктивному) порождало новые направления для научного поиска. Под влиянием их легитимации историки повседневности, изучавшие быт самых известных деятелей русской культуры и даже императорских особ, перестали обходить молчанием интимные подробности их частной жизни. В частности, в работах И. В. Зимина и А. Н. Боханова при описании деталей жизни императорской фамилии впервые нашли освещение такие вопросы, как беременность императриц, роды в царской семье, самостоятельное грудное вскармливание в семьях русской элиты, взаимоотношения с кормилицами, нянями, уход за грудными детьми, формирование педиатрической службы для лиц высшего эшелона власти и императорской фамилии[130]. Интерес к жизни не только трудовых слоев, но и дворянства вызвал к жизни защиту диссертаций по истории дворянской повседневности: их готовили те, кто продолжал направление, намеченное Н. Л. Пушкаревой, и собирал материал по истории родовспоможения в ранние эпохи[131]. Одновременно шло переосмысление и советской повседневности через такие категории, как история телесности и сексуальной культуры[132].
Новые векторы в изучении репродуктивного здоровья продемонстрировали и отечественные социологи, чей выбор тем был очевидно увязан с наметившимся участием в международных проектах, что раньше было почти невозможным. Можно сказать, темы подсказывали зарубежные коллеги. В частности, новозеландский экономист и социолог Моника Фонг, обратившись к изучению изменений в репродуктивном поведении россиянок, их семейных ролей, дала оценку их отношению к материнству и абортам. Ee выводы о репродуктивном здоровье россиянок были неутешительными (оно ухудшается), ею же была отмечена сдержанность респонденток в оценке материнских ролей, положительное отношение к абортам[133]. В 1990‐е годы социальный антрополог Мишель Ривкин-Фиш (Университет Кентукки, США), проведя исследования здравоохранения в России, предложила рассматривать репродуктивное поведение как ключ к пониманию ряда социальных и политических процессов в постсоциалистическом государстве[134], в частности – к трансформациям в государственном управлении, политическим изменениям. Представительницам Санкт-Петербургской социологической школы (А. А. Темкиной, Е. А. Здравомысловой, Е. А. Бороздиной, В. Сакевич), продолжившим идти этим, намеченным зарубежными коллегами, путем, удалось честно рассказать о том, что ранее не могло быть опубликовано. Они доказали в своих публикациях, что советская репродуктивная культура была репрессивной и пренебрежительной по отношению к желаниям женщин, отличалась низкой сексуальной просвещенностью, широким распространением криминальных абортов, агрессивностью акушерства, многочисленными случаями парафилических расстройств[135]. Впервые за полтора столетия изучения репродуктивного поведения и деторождения исследователи стали отдавать предпочтение качественным методикам, позволившим сделать видимыми проблемы женской повседневности, которые влияют на принятие решений о количестве детей в семье, на область мотиваций, гендерной идентичности. Клиническое акушерство в СССР и в России стало рассматриваться ими в категориях патологизации, как область не только улучшения заботы о здоровье женщин, но и определенных лишений, особенно в области психологической поддержки. Помимо этого, социологи созданной и возглавленной ими в Европейском университете Санкт-Петербурга научной школы сделали предметом специального изучения формирование «абортивной культуры» в советский период, которая предстала необычным и вынужденным, но часто используемым приемом «женского освобождения» от навязанных правил и социальных обязательств. Этакратический гендерный порядок в сфере репродукции, считали Е. А. Здравомыслова и А. А. Темкина, обернулся зависимостью женщин от медицинских учреждений, превращением их из активных участниц предродового и родового процессов в «хрупких пациенток», a само деторождение как нормальный этап в жизни женщины – в страницу истории ee болезней. Прошло много лет, и эти исследования российских социологов 1990–2000‐х годов, изучавших репродуктивное поведение россиянок, вызвали особый интерес на Западе. В 2015 году отдельный выпуск известного международного журнала Europe-Asia Studies был посвящен именно итогам исследования этой темы[136]. Привлечение женских автодокументальных источников позволило по-иному взглянуть на проблемы, традиционно относимые в нашей науке к истории медицины. Беременность, роды, послеродовая повседневность стали рассматриваться не в медицинских терминах, а в социокультурных, в их гендерном измерении, позволяя анализировать представления о маскулинности и фемининности, определять гендерные режимы эпох. Стали изучаться особенности родильных ритуалов не только у крестьян, но и у дворян, купцов, мещан, и авторы анализировали как раз контаминации устоявшихся народных практик и нового научного (медицинского) знания[137].
Интерес историков повседневности к теме, связанной с родовспоможением в различные исторические периоды, воплотился в работе научной группы по изучению родильной культуры в истории России в Институте этнологии и антропологии РАН (2016). Женщины-историки, сторонницы гендерного подхода к анализу прошлого, взялись за «вписывание» важной страницы женской повседневности, годами обходимой молчанием в отечественной исторической науке и выталкивавшейся в область истории медицины.
Впервые историческому анализу был подвергнут феномен медикализации деторождения, показавший, что закрепление медицинских ярлыков за нормальными процессами в жизни женщин имело социальные последствия. Авторы многолетнего проекта пришли к выводу о том, что обычные для женщин предродовые и послеродовые состояния стали определяться и рассматриваться как медицинские, попадая из сферы культуры в сферу влияния и власти врачей и медперсонала. Позитивным следствием этого стала лучшая, чем столетие назад, диагностика женских болезней на всем российском пространстве, которые стали скорее предотвращать и легче лечить. Отрицательным следствием медикализации был латентный и кажущийся необратимым процесс наделения врачей и медицины слишком большим социетальным влиянием в тех вопросах, в которых они не всегда компетентны, превращение всех рожениц – в пациенток; процесс закрепления за родами клинического (a не домашнего) пространства, в котором окончательно победили врачи, задвинув в область субъективного риска всех повивальных бабок (именно в этих, обесценивающих их практический опыт, терминах). Особой темой стало для социальных антропологов все связанное с эмоциональными переживаниями вокруг темы родовспоможения, в том числе вопрос о традиционности/исключительности и новационности участия мужчин (мужей) в психологической помощи женщинам во время родов[138]. Исследовательская группа вовлекла в научный оборот новые источники: записи рожениц (в том числе с современных родительских сайтов), «родительские дневники», карты родильных и гинекологических отделений, историко-медицинскую литературу[139]. Привлекая подходы и методы феминистской антропологии и социологии, обращаясь к историко-медицинским темам (акушерские операции, контрацепция, клиническое родовспоможение, плодоизгнание), они старались вывести эти сюжеты за пределы институциональной истории медицины, показывая перспективы рассмотрения тем в широком социальном контексте, включая работу с такими концептами, как женская идентичность, эмансипация, социальное неравенство, гендерные статусы и роли, идеалы женственности, образ сознательного материнства. Помимо вклада собственно в гендерную этнологию, эта исследовательская позиция способствовала продвижению слабо развитого до того в России направления социальной истории медицины.
На фоне работы коллег-гуманитариев и привлечения ими новых исследовательских подходов представители медицинского сообщества оказались в стороне от ревизии темы истории родовспоможения. Врачи продолжали публиковать статьи исключительно по институциональной истории акушерской практики, научного знания и клинического акушерства. Их интересы были избирательны и весьма фрагментарны: история кафедр, роддомов, становление клинического акушерства в отдельных местностях[140]. Новые источники они привлекали крайне мало, упор делался на опубликованные. Главной обобщающей работой (вполне вписанной в этот ряд) стала диссертация Е. И. Данилишиной, охватившая период с XVIII до начала XX века. В ней содержалась все та же генерализация фактов по истории развития научного знания, были явлены все те же традиционные подходы, заложенные столетие назад, а выводы ни в чем не противоречили выводам советской историографии, в которой родовспоможение выступало как элемент в системе защиты материнства и младенчества[141].