Полная версия
Человек рождающий. История родильной культуры в России Нового времени
В ряду множества публикаций по истории «борьбы с болью» важно отдать должное отличной работе профессора-анестезиолога Дональда Кэтона, который написал историю применения анестезии в родовспоможении в самом широком социально-историческом и культурном контексте. Проанализировав большое число медицинских публикаций XIX–XX веков, начиная с первого применения эфира в родовспоможении в 1847 году (шотландским акушером Джеймсом Янгом Симпсоном) и вплоть до современности, обработав немалое число источников личного происхождения (женских автобиографий, врачебных записок и заметок, сделанных рядом с рожавшими женщинами) и все время пытаясь найти ответ на вопрос, отчего сами женщины часто отказывались и по сей день отказываются от обезболивания (которое с его точки зрения – абсолютное благо), вникнув в отрывки из произведений художественной литературы[64], он пришел к парадоксальному выводу: анальгезия в родовспоможении прежде всего служила утверждению авторитета врачебной профессии, а как следствие – примиряла женщин с необходимостью покинуть домашнюю кровать и отправиться в больницу, чтобы произвести на свет дитя. Истории внедрения данной практики (акушерской анальгезии) как практики символической для акушерства он придал большое значение, обосновав свой тезис о том, что родовая боль имела не столько физиологический, сколько глубокий социальный и культурный смысл. Широкое распространение анестезии и анальгезии, по мнению Д. Кэтона, стало возможно лишь тогда, когда произошла десакрализация родового акта, секуляризация сознания в контексте быстрого снижения авторитета церкви, которая защищала тезис о необходимости женщинам безропотно переносить родовую боль. «Появление анестезии – основа и исток революционных изменений в эмоциональном переживании родового акта», – считал он, показывая, что первый успех хлороформа не только был началом революции в фармацевтике (эфир сменился хлороформом, а последний сменил скополамин и т. д.)[65], но и включил множество психопрофилактических стратегий борьбы с болью, которые оказались в конце XX столетия тем самым «хорошо забытым старым».
Одной из новейших работ по истории обезболивания родового процесса является книга «Избавь меня от боли: анестезия и деторождение в Америке» Жаклин Вульф, доказавшей в своем исследовании, что культурные идеи и социальные нормы и особенно существовавшие предубеждения (которые было очень трудно побороть, в особенности те, что касались женского сексуального образования в XIX веке, которое почти начисто отсутствовало) «способствовали распространению анестезии в акушерстве даже в большей степени, чем технологические новшества»[66]. По ее мнению, врачи первой половины XIX столетия, начав использование хлороформа, неверно толковали смысл и переживание родовой боли. Они были убеждены, что рождение ребенка равно́ болезни женского организма и что обезболивание обеспечивает нужную комфортность произведения детей на свет. С досадной уверенностью они отрицали необходимость поддержки роженицы со стороны ее родственников и «сестер»[67], что привело к долговременному отдалению близких от рожающей женщины. Практики «отдаления», «исключения» утвердились в процессе медикализации на десятилетия, сопровождаемые отношением к поступающим в родильные дома женщинам как к «беспомощным», «уязвимым», «слабым», «открытым инфекциям», то есть отношением к беременности и родам как к патологии. Такое отношение и стало, по мнению Ж. Вульф, началом той практики родовспоможения, которая вначале обрела «вид конвейера», а как протест по отношению к ней возникло движение «за естественные роды» в 1970‐х годах в США. Это движение смогло переломить общемировую доминанту, чему начиная с 1980‐х стали активно способствовать усомнившиеся в технократической модели родов активистки женских движений[68]. Понятно, что женский страх перед родовой болью (и возможность ее избежать в обстановке больницы), делала главный вывод автор, был мощнейшим катализатором и ускорителем процесса медикализации всей жизни (а не только родовспоможения). В акушерстве же он привел к резкому и необратимому снижению авторитета повивальных бабок.
Последние в наименьшей степени имели отношение к контролю над рождаемостью с середины XIX века. Напротив, мужчины – врачи-акушеры – как раз получали образование, не только охватывавшее вопросы помощи в родовспоможении, но и дававшее знания, касавшиеся контрацепции. Изучение этой темы (история контрацептивных практик) тоже десятилетиями считалось частью истории медицины и лишь в последние полвека заинтересовало социальных историков, демографов, историков медицины, так что тема приобрела характер мультидисциплинарной, рассматриваемой в широком социальном и культурном контексте, учитывающем гендерные режимы обществ и их изменения, социальный статус женщин и демографическую политику государства. Э. Макларен, Д. Кричлоу, Т. Макинтош, Э. Чеслер, Дж. Броди, Л. Риган, Дж. Ридл[69], обратившись к истории контрацептивных практик, убедительно разъяснили, как была связана их легализация и с развитием женской эмансипации, рационализацией женской репродуктивной функции, и с революционным процессом автономизации деторождения от сексуальной жизни, как они расширили и обогатили индивидуальный сексуальный репертуар. Эта тема особенно интересовала американских историков, так как борьба американок (и в частности знаменитая для истории этой борьбы М. Сэнгер) за легализацию контрацепции была драматичнее, чем у их европейских сестер. Европейские законы были куда либеральнее американских, и для реконструкции истории женских репродуктивных прав в США особенно ценными были не столько медицинские материалы, сколько автобиографические свидетельства. В частности, Джанет Броди, восстанавливая историю борьбы американок за их репродуктивные права (право планировать число беременностей и избавляться от нежелательных) с середины XIX до второй половины XX века, убедительно показала неисчерпанные резервы ранее никем не изучавшихся дневников замужних женщин среднего класса, подробно описывавших интимные отношения с мужьями и практики предохранения[70]. Подход Дж. Броди тематизировал самостоятельное изучение эмоциональных переживаний женщин, связанных с репродуктивным поведением, что было подчеркнуто (в частности) в коллективном исследовании по истории репродукции – фундаментальной коллективной монографии «Деторождение. Меняющиеся идеи и практики в Британии и Америки с 1600 г. по настоящее время», изданной в 1995 году под эгидой Института истории медицины в Лондоне[71] и подведшей итоги изучению сюжета на материале англоязычных источников.
Новые сюжеты в изучении культуры деторождения в 2000‐е годыВ 2000‐е годы интерес к изучению культуры деторождения прошлого во взаимосвязи с широким социальным контекстом продолжал расти[72], концентрируясь все чаще вокруг процессов перехода от естественных родов с применением традиционных практик к биомедицинской модели деторождения. Исторические аспекты все чаще давали не только научное оправдание существования проблемы, но и конкретный «опорный материал». Концептуальную же основу создавали концепты медикализации (как скорейшего и иной раз неуправляемого проникновения медицины в социальную жизнь и, в частности, во все вопросы, связанные с репродукцией) и биовласти[73]. Скажем, историк медицины Филлис Бродски настаивала на том, что с тех пор, как роды были перенесены из домашнего пространства женщин в больницы, женщины потеряли больше, чем рассчитывали[74]. Она критически отзывалась о современных практиках акушерства, считая их противоестественными.
Новшеством стал анализ практик деторождения в контексте изучения женской истории, женской телесности, идеалов женственности и мужественности. В частности, Дж. Левитт обратила внимание на тему присутствия и соучастия мужей в родах их жен, показав, что в множестве культур мужчины традиционно присутствовали, а не изгонялись подальше от рожающей женщины. В своей легкомысленно названной книге «Дайте место папе: путешествие из комнаты ожидания в родильную палату»[75] она справедливо упрекнула историков, изучающих историю деторождения, в игнорировании описаний и исследований мужских (отцовских) ролей и странном безразличии к истории удаления отцов от родового процесса. С ее точки зрения окончательно это явление проявилось на рубеже 1940‐х годов, когда на волне мощнейшей медикализации родов возникло стремление обеспечивать высокий уровень стерильности родильных палат. Историю борьбы отцов за возвращение к своим рожающим женам из специальных залов ожидания (которые в США именовали «аист-клубы») в родильные палаты в 1970‐е (опять-таки речь о следствиях молодежной и сексуальной революции конца 1960‐х – начала 1970‐х годов) она именует даже «революцией отцов»[76]. Действительно, с этого времени можно говорить о существенной трансформации гендерной системы и о развитии холистической модели родов.
Сопоставляя давно ушедшие эпохи и сравнительное недавние (XX век), английский профессор истории медицины Хилари Мерланд исследовала еще один, долгое время ускользавший, аспект в истории деторождения, материнства и женской истории XIX века – проблему послеродовой депривации женщин, их депрессий и психических расстройств, которые часто в прошлом и являлись причиной инфантицида[77]. Убежденная феминистка, сторонница подходов социального конструирования гендера, Х. Мерланд объяснила рост числа опасных девиаций в материнском поведении прошлого жесткостью моделей социального конструирования идеальной женственности и материнства. Вплоть до середины – конца XIX столетия она не обнаруживала столько резких и требовательных социальных запросов по отношению к материнскому поведению. Возросшее же число их в указанное время и частая невозможность им следовать, в особенности женщинам из бедных социальных групп, обострила, с ее точки зрения, проблему инфантицида. Это было время особых «экспертных» советов женщинам, так что с подачи гинекологов и акушеров репродуктивные функции женщин (беременность, роды, послеродовое состояние, менструация) стали постепенно рассматриваться как отклонение от здорового состояния, а в начале XX века вообще в качестве патологии, требовавшей постоянного медицинского контроля и вмешательства. По мнению не только Х. Мерланд, но и других исследователей[78], этот факт обусловил отрицательное воздействие медикализации на положение и роль женщины в обществе.
Феминистски ориентированный подход в зарубежной историографии (особенно и прежде всего англоязычной) способствовал возникновению интереса к репродуктивной политике и репродуктивным практикам в самом широком смысле этих понятий[79]. Рационализация репродуктивного поведения все чаще представала в исследованиях как реальное выражение женской социальной свободы, а способы ограничения рождаемости – как средство обоснования женщинами собственной идентичности. История контрацепции вышла за рамки медицины, став одной из важных проблем социальной истории – истории освобождения женщин от мужского диктата в частной жизни[80]. Внимание историков вновь, на очередном витке, привлекли самые ранние эпохи, практики родовспоможения и контрацепции в Средневековье (М. Грин, Ш. Ховард, М. Фисселл, Х. Такер, Д. Шэфер)[81]. При ограниченности числа письменных источников в ход пошли источники визуальные и предметы материальной культуры (гравюры, живопись, предметы домашнего обихода), а также фольклор – баллады, анекдоты, памфлеты, записи на полях молитвенников, старинные лечебники и медицинские инструкции. Трансформацию взглядов обычных людей относительно репродуктивных функций женского и мужского организмов, сексуальной культуры и всей политики воспроизводства исследователи скрупулезно вписывали в историю культуры и ментальностей, обнаруживая тесную связь между типами гендерных режимов и влиянием церкви. Медиевисты, изучая типику родовспоможения в Средневековье, признали за акушерками того времени особую роль во всей гендерной системе общества[82] (и не случайно в те далекие эпохи остро стоял вопрос о возможном их участии – с позволения церкви – в акте крещения новорожденных). С другой стороны, столь же острым был вопрос появления мужчин-врачей и мужчин-священников в родовой комнате[83]. Женщины-исследовательницы решительно опровергли прежние утверждения историков о том, что в Средневековье роженицы старались терпеть боль при родах, следуя христианским заветам, показав, что при отсутствии современных средств анестезии помощью роженицам были психотерапевтические методики и так называемая природная магия.
Интерес к переживанию боли и вообще переживаниям как таковым, связанным с беременностями и родами, стал ориентиром для немалого числа историков начала XXI века[84]. Анализ эмоций рожениц помогал в изучении гендерных асимметрий в обществах прошлого, уточняя механизмы деприваций всего женского и ассоциируемого с женским, ведь боль, страдания, страх могли быть рассмотрены как категории исторически изменчивые, имеющие конкретные культурные проявления[85]. Преодоление пренебрежения самих исследователей к изучению женских переживаний актуализировало новый взрыв интереса к эгодокументам, источникам личного происхождения, художественным автобиографическим зарисовкам. Новый исследовательский ракурс привлек к анализу женской субъективности филологов. Их скрупулезное внимание к женским нарративам позволило углубить представления об изменениях в социальном восприятии культуры деторождения от Нового времени к Новейшему, поставить субъективные переживания матерей во главу своих исследовательских стратегий. Так, профессор Иллинойского университета (США) Элисон Берг, основываясь исключительно на женской автодокументалистике 1890–1930‐х годов, обосновала тот тезис, что ускорившийся темп жизни, постоянно возраставшие требования к женщине как к личности, работнику и всё успевающей матери породили (по крайней мере среди американок) особые «гонки материнства» (mothering the race), что определило содержание жизненных стратегий сразу нескольких поколений женщин, страдавших от слишком больших социальных ожиданий[86]. Вновь, но уже с позиций отображения в текстах переживаний самих рожающих женщин, обрели значение автобиографические повествования акушерок о собственной акушерской практике[87]. Исследования историков неожиданно оказались востребованными прогрессивно мыслящими врачами и социальными психологами, ставящими задачу помочь современным женщинам в преодолении кризисов идентичности.
Расширились и географические рамки исследований. Практики деторождения в отдельных странах Западной Европы и Канаде все чаще сравнивались с тенденциями развития культуры деторождения в США и Великобритании, которые выступали в качестве классических[88]. Например, в Канаде мощный импульс изучению темы был дан возникновением научной «Ассоциации по изучению материнства» (ныне она именуется «Материнская инициатива в исследованиях и в общественном участии» – The Motherhood Initiative for Research and Community Involvement, MIRCI)[89]. Настало время подведения итогов, о чем свидетельствовал выход в свет нескольких обобщающих публикаций по истории акушерских и гинекологических знаний прошлого[90], а также активная популяризация темы в СМИ (в том числе в форме научно-популярных фильмов для ведущих каналов телевидения)[91].
История деторождения в России как объект социальных и гуманитарных исследований
История деторождения – неотъемлемая часть социальной истории России. Без нее картина женской истории, женского быта и повседневности, равно как и история русской медицины, ее социальной антропологии и социологии, не полны. Именно история деторождения, подкрепляя демографическую картину прошлого, позволяет проследить преемственность в развитии идей, практик, норм поведения больных и здоровых в давно ушедшие и в недавние времена. Считаясь междисциплинарной, она вызывает интерес в западноевропейской и американской историографии у огромного круга специалистов социально-гуманитарного знания: этнологов, социологов, социальных антропологов, демографов, историков. С 1970‐х годов исследования родильной культуры за рубежом пережили методологический поворот, вызванный внедрением гендерной теории, успехами социальной истории медицины, повседневной истории, феминистской антропологии[92]. Он выразился в проблематизации новых тем (эмоциональное переживание родов, сравнительная характеристика практик родовспоможения в различных культурах и обществах, контроль над рождаемостью, медикализация повседневной жизни и противостояние традиционного и профессионального знания, положение и права женщин в больничных учреждениях), заставив аккумулировать новые знания из новых источников. На волне этого интереса обнаружился всплеск внимания к эгодокументам (преимущественно женским), визуальным источникам (от картин и фотографий до мелких зарисовок, видео и проч.), к необычным для историка массивам фактического материала вроде отчетов родильных отделений, a вместе с ними – и к картам беременных и рожениц.
Деторождение перестало быть частью истории медицины и стало рассматриваться в широком социальном контексте, позволившем анализировать социальное конструирование женского поведения, устанавливать границы влияния и неявные области господства патриархатных установок и стереотипов, увязывать репродуктивную политику государства и власти с проблемой гендерных ролей и гендерных идентичностей. Чтение статей и книг, написанных зарубежными авторами, которые выявили значимость истории родовспоможения для изучения истории культуры, заставило нас обратиться к анализу российской историографической ситуации и задаться вопросами: насколько актуальна эта тема для российского социально-гуманитарного знания? Какие методологические подходы и источники используются исследователями? Удалось ли и нашим исследователям совершить переход от истории медицины и традиционной истории акушерства к истории деторождения в России в широком социальном контексте?
Ставя такую исследовательскую задачу, мы ориентировались на междисциплинарный сравнительно-исторический подход и были нацелены на анализ максимально широкого круга работ – исторических, этнографических, социологических, так или иначе связанных и с историей медицины. Наши исследовательские задачи были направлены на выявление основных тенденций в изучении культуры родов в прошлом России и на определение присутствия или отсутствия тенденций, характерных для западноевропейской и американской историографии. Таких попыток до нашего обращения к теме в российской историографии не предпринималось, и мы полагаем, что наши результаты могут быть полезны и российским, и зарубежным историкам медицины, социологам и социальным антропологам.
Родовспоможение – предмет этнографических и историко-медицинских исследований (1860–1917 годы)Междисциплинарность исследовательских рамок была заложена еще в трудах ученых досоветского времени. Обращение к историко-демографическим сюжетам всегда предполагало косвенную проблематизацию и темы родовспоможения как в этнографических, так и в историко-медицинских трудах. Каждому из направлений были присущи свои предметные области и набор источников. Этнографы считали своим долгом описать практики традиционного родовспоможения, наблюдаемые ими в сельской среде, ведь страна была «лапотной»[93]. Их интересовало влияние народной культуры различных регионов России на своеобразие ритуалов, связанных с деторождением. Родинный обряд выступал неотъемлемой частью изучения обрядов жизненного цикла. В одном из первых исследований, посвященном изучению родинной обрядности, И. И. Срезневский показал устойчивость языческих верований, их большее, нежели установок христианской традиции, влияние на сферу деторождения. Исследование основывалось на анализе церковных книг и результатах этнографических наблюдений автора в различных регионах России. Этнографы уже тогда понимали, что «смысл и истинное значение отдельных родильных обрядов и верований выясняются сравнительным изучением их у различных народов земного шара»[94].
Именно русские этнографы XIX века разработали программу полевых исследований родинных обрядов. Скажем, знаменитая анкета В. Н. Харузиной включала 256 вопросов и содержала сбор сведений по восьми разделам: бесплодие и отношение к незаконнорожденным, беременность, родины, присутствующие на родах лица, уход за младенцем, смерть младенца или матери, имянаречение и крещение, «чудесные рождения». Этнограф стремилась «отыскать корни обряда»[95]: понять выбор родинного места, ритуала кувады как сопереживания, смысл манипуляций с плацентой, возможностей применения на родах тех или иных растений, истоки различных табу и процедуры «правки» ребенка.
Трудно переоценить первичные выводы тех пионеров этнологической науки, выявивших общее и особенное в обычаях родовспоможения в различных культурах и обществах, их смелость в обращении к таким табуированным темам, как представление о «нечистоте» родильницы, культивируемом религиями мира, или, напротив, о пользе для психосоматического состояния женщины магических практик (ведь это шло вразрез с укреплявшейся в своих позициях профессиональной медициной)[96]. С высоты сегодняшнего дня можно точно сказать, что подход В. Н. Харузиной был новаторским. Полтора столетия назад она писала о том, как важно «проникнуть во внутренний мир исследуемой группы», – тема, рожденная мировой социологией столетием позже[97]. Она была убеждена в перспективах исследовательской работы именно женщин-этнографов (на это же указывала О. П. Семенова-Тян-Шанская, долгое время изучавшая быт крестьян Рязанской губернии[98]) – и тем опережала массу выводов и призывов современной западной гендерной антропологии. И В. Н. Харузина, и О. П. Семенова-Тян-Шанская прямо подчеркивали, что женщинам-исследовательницам, ввиду их половой принадлежности, легче получить «доступ к интимной стороне жизни женщины», а мужчины-этнографы в силу невозможности получить нужную информацию просто опустят ee в своих описаниях. В работах этих первых российских женщин-ученых, увлекавшихся этнографическими описаниями, можно найти немало указаний на то, как осуществлять практики, ныне именуемые включенным наблюдением, глубинным интервьюированием, обе они писали о необходимости не сухого и абстрагированного сбора материала, a о сопереживании респонденткам, необходимости «соучастия» и эмпатии со стороны исследователя[99].
В начале ХХ века российская наука пополнилась публикациями по истории профессионального акушерства, причем подготовлены они были представителями медицинского сообщества[100]. Они изучали деятельность родильных отделений, приютов, клиник, акушерских кафедр, скрупулезно накапливали источниковый материал (отчеты различных учреждений, делопроизводственную документацию, фотодокументы). Автором первого «Краткого очерка по истории акушерства и гинекологии в России» стал врач В. С. Груздев. Как практикующий специалист, он немало помог складыванию институциональной истории родовспоможения, выделил в ней периоды и этапы от «нарождения русского акушерства» в конце XVIII века и периода доминирования иностранцев до середины XIX века, завершая возникновением «ясной национальной окраски» российского родовспоможения в начале XX века, когда «полное развитие» акушерской науки стало сопоставимо с западноевропейским. Под «интенсивным ростом» он понимал увеличение числа пациенток, улучшение медподготовки врачей, расширение их знаний[101].
Общим направлением исследований стало противопоставление клинического акушерства в повивальных институтах и родильных приютах при воспитательных домах примитивным домашним практикам. Лишь в труде известного акушера-гинеколога Д. О. Отта не было подтекста превосходства: скрупулезно описав развитие профессиональных знаний русской акушерской науки, он сумел найти способ довести научные знания до практикующих акушерок с большим опытом работы[102]. Российские врачи, хорошо знакомые с западноевропейской научной литературой, активно опирались на сравнительный подход, убежденные, однако, в преимуществах развития акушерской науки в России[103].
Несмотря на существование условной границы между историко-медицинскими и этнографическими исследованиями и очевидное противостояние научного и народного акушерства, врачи обращали внимание на роды у крестьян. И если первый русский профессор «бабичьего дела» Н. М. Амбодик-Максимович в конце XVIII века призывал придать забвению опыт деревенских повитух, считая его опасным[104], то через столетие доктор медицины Г. Е. Рейн, напротив, указывал на возможность извлечения полезных сведений из опыта народных врачей[105]. Земские врачи-акушеры, далекие от городских больниц, оказывавшие услуги на дому и потому знакомые с интимными подробностями крестьянской жизни, часто становились собирателями этнографического материала[106]. В научных работах им удавалось совмещать как официальные статистические источники, так и этнографические сведения. Таковы труды психолога, педиатра, педагога и благотворителя Е. А. Покровского[107]. Он создал направление историко-антропологических исследований, нацеленных на адаптацию крестьянского опыта в родовспоможении и микропедиатрии. Эти подходы, забытые в советское время, объединили тех, кто активно привлекал полевой материал этнографов. Сам Е. А. Покровский опирался на рассказы священников, которые охотно описывали ему практики крестьян своего прихода, да и сам он собирал (в прорисях) материально-вещной мир народного родовспоможения, первым описал практики крестьянок, связанные с вынашиванием плода и сохранением женского здоровья. В сельской России тогда доминировало народное акушерство, к роддомам относились предубежденно, доверяли повитухам[108]. Иное дело – город. С начала ХХ века медико-антропологические исследования стали проводиться и там. Авторы заметили перемены в репродуктивном поведении горожанок: их раннее половое созревание, сокращение рождаемости, детности семей, бо́льшую свободу в применении медицинских способов контроля рождаемости[109].