Полная версия
Собрание сочинений. Том 3
В кассе драмтеатра он взял билет на мелодраму «Яблочная леди» с Верой Ершовой в главной роли. Когда Кирилл отошел от кассы с билетом в руках, перед ним возникла миловидная женщина в черном:
– Извините ради бога, посоветуйте: стоит ли брать на «Крошку» билеты? Московским гостям хочется показать наших артистов, – она кивнула в сторону своих спутников.
– Конечно, – живо откликнулся Кирилл Кириллович, – берите, не пожалеете. Замечательная вещь. Там и Ершова играет. Как раз то, что надо, чтобы москвичи имели представление.
Ему показалось мало сказанного, либо сказанное могло прозвучать холодно и официально, и он почти извиняющимся тоном поспешно добавил:
– К этой пьесе Ерицев и Марк Левянт песенки совершенно замечательные сочинили. Наверняка вам понравится. Они вместе с Петром Монастырским и Владимиром Борисовым ставили, кроме «Крошки», еще «Хитроумную дуреху» и «Здесь под небом чужим».
– А что, разве «Здесь под чужим небом» не Гвоздкова работа? – спросила одна из москвичек, что повыше ростом.
– Нет, что вы! Нашего Монастырского.
Сказанное прозвучало либо хвастливо, либо как-то все-таки для женщин необычно, ибо москвички переглянулись меж собой и улыбнулись. Он пожалел о том, что сказал, хотя все было правдой.
– А вы знаете, – сказала одна из москвичек неожиданно красивым грудным голосом, заставившим Касторгина остановиться и внимательно посмотреть на нее, – я сегодня в местной газете, по-моему «Волжская коммуна», да-да, так она называется, видела указ Ельцина о награждении Ершовой орденом «За заслуги перед Отечеством».
«Голос, как у моей Светланы, наваждение какое-то, будто она говорит, а лицо другое… Я начал сходить с ума? Не может этого быть. Я твердо знаю, что я крепок и здоров до неприличия, может быть, в мои годы…»
Выйдя на улицу, Касторгин свернул в сквер. «Посидим возле Пушкина, может, успокоимся», – улыбнулся он и сел на скамейку как раз напротив бюста поэта.
Сквер был свободен от людей. Были только недалеко внизу Волга, Пушкин и Небо над головой.
«Да я вот здесь, на фоне, со своими болячками, непонятно кому нужный, – доедал себя Кирилл Кириллович, но вдруг опомнился. – А что, если я как раз здесь сейчас самый важный объект и есть, я – не Кирилл Касторгин, а человек, пусть рядовой, пусть сам себе уже не нужный, в тягость, но человек, которого создали и это Небо, и Волга, и вся Природа, ведь по идее так. Ведь я создан был для чего-то существенного!? Или все существенное я уже сделал? А что я сделал? Родил дочь, которая меня не очень ценит (не уехала бы), сделал обеспеченную жизнь жене? Но она ушла от меня. Докторскую написал? Чепуха! Мир этого и не заметил. Одни завистники и заметили. Разве ж вот тридцать лет отпахал на заводе. Но я ушел и по сути мало кто спохватился. Некому. Профессионалы давно уже рассеялись. Учиться бы надо молодым, но промышленность развалена. Чему учиться на кладбище? Если так будет еще года два – все: и кадры, и оборудование, и технологии в России пропадут пропадом. Не восстановишь. Мы и так в химии и нефтехимии и по технологиями, и по химическому машиностроению на два десятка лет отстали от Запада… А, ну да, Высоцкого бы сюда в нашу перестроечную кашу, что бы и как он запел?»
Касторгин вспомнил до мельчайших подробностей, как он впервые увидел Высоцкого. Он и тогда, и после воспринимал Высоцкого как гражданина, в первую очередь. Как явление. Он и Маяковского не считал в строгом смысле поэтом. Трибуном? Да! Поэзия, считал он, это все-таки не только езда в незнаемое, не хриплый оглушительный голос. Ведь и Станиславский не выносил, когда ревели на сцене, Кирилла Кирилловича раздражали люди, говорящие громко, тем более об интимном.
Сам Касторгин говорил часто так, как будто бы его совсем не интересовало, слышат и слушают ли его или нет. И, странно, это не мешало, а наоборот, притягивало к нему сослуживцев. В нем чувствовалась всегда раньше внутренняя уверенность в себе, безотносительно, как его суждения вписываются в существующие производственные и технологические догмы. Но то было раньше. Перестройка политизировала всех и все. Все полетело кувырком. Он слишком был «технарь» и это много определяло. На заводе и в городе до сих пор помнили, как он написал письмо в ЦК КПСС о вредности и несуразности широко вводимой в начале перестройки госприемки на предприятиях. Ведь было же очевидно, что качество продукции надо искать в начале технологического цикла, а не в конце, посадив на это сонных чиновников. Но, увы, ему тогда крепко влетело за его настырность.
«Поэзия – это истина в бальном платье». Такое определение он более всего принимал.
Первый раз Владимира Высоцкого он слушал в своем Политехническом в актовом зале на Первомайской улице. Ходили до этого записи. Мощный и будоражащий голос не позволял быть равнодушным. А тут вышел на сцену худощавый парень, совсем на вид свой, и, когда особо шустрые, настраивая свои магнитофоны на запись, начали суетиться, он жестко объявил:
– Ребята, вы мне будете мешать, давайте все уберем, иначе петь не буду.
И странно, никто не обиделся. Он успел стать всеобщим кумиром в Самаре. Ему, как звезде, многое прощали.
Тогда, перед началом концерта, он налил полстакана воды и, прежде чем выпить, скорее, прохрипел, чем сказал:
– Ваше здоровье! – И чуть погодя. – Вы не думайте, что я специально хриплю, у меня действительно такой голос.
С выступлением во Дворце спорта чуть было не получилась заминка. Как тогда слышал Касторгин, чтобы быть от греха подальше, комсомольское руководство в день выступления намеренно уехало в Тольятти, но активисты из городского молодежного клуба подсуетились и прорвались за разрешением к первому секретарю обкома партии Владимиру Павловичу Орлову. Тот не долго думал – разрешил.
Кирилл Кириллович жалел, что не попал на вечер памяти певца. Хотелось бы посмотреть на тех ребят, которые тогда были ко всему этому близки. Ведь должны быть и воспоминания, и новые песни, и старые замечательные вещи.
Так хотелось никем не замеченным войти в зал, погрузиться в прошлое, в себя – без ажиотажа, эпатажа, тихо побыть и уйти. Не расплескав то, что было еще твоим.
Он рассеянно глядел на Пушкина, на его кучерявую голову, покрытую белой шапкой снега, и ему вспомнилось открытие своего Пушкина.
«В легендах ставший как туман…»…Кажется, на четвертом курсе института, перечитывая уже давно знакомое стихотворение Есенина «Пушкину», Кирилл вдруг изумился. Раньше образ белокурого автора, очевидно, заслонял фигуру Пушкина, либо стоял на переднем плане и потому истинный смысл слов «блондинистый, почти белесый» был совсем иным. «Блондинистый, почти белесый» – был всегда Есенин! Но ведь в стихотворении он, Есенин, обращается к Пушкину. Значит, Пушкин – «почти белесый»?!
Блондинистый, почти белесый,В легендах ставший как туман,О Александр! Ты был повеса,Как я сегодня хулиган.Это же написано в двадцать четвертом году! Так почему же все считают, что у Пушкина были черные волосы? Странное и страшное недоразумение. Или – это стихотворение недоразумение, да еще какое?! Но почему оно напечатано?
Первым, с кем решился поговорить на эту тему, был Николай Францев, сотрудник институтской многотиражки «Молодой инженер», студент-заочник Литературного института. Глядя, как на ненормального, он обрушил на Касторгина всю тяжесть своего литературного авторитета:
– Ты перегрелся: Пушкин – эфиоп наполовину, ты понимаешь – он негр!
– Ну и что? – не то чтобы упрямо, но раздумчиво переспросил Кирилл.
– Негры блондинами не бывают! Ты соображаешь что-нибудь? – сказав это, Францев недвусмысленно покрутил указательным пальцем около виска.
Тогда Кирилл протянул ему томик стихов, раскрывая страницы с известным стихотворением. Указательным пальцем, помычав ритмично, Францев несколько раз провел по злополучным строчкам, потом картинно швырнул книгу по столу в сторону Кирилла. Книга через весь стол доползла до самого края.
– Дело не в Пушкине, дело в Есенине.
– Что? – не понял Касторгин.
– Есенин, автор, был пьян, вот и сморозил. С поэтами бывает.
– А редактор, издатель – они что, чумовые? – резонно удивился Касторгин.
– Да кто из них что смотрит?..
Кирилл не знал, куда идти со своей догадкой. В студенческой компании, когда он говорил, что Пушкин блондин, его либо поднимали на смех, либо снисходительно молчали. Он и сам порой сомневался. Вглядываясь в прекрасный образ Пушкина, изображенный Орестом Адамовичем Кипренским, он едва ли не чувствовал во взгляде поэта иронию по поводу суетности окружающего мира, в том числе и попыток Касторгина знать истину. На портрете Пушкин был с привычными черными кудрями и бакенбардами.
Те же ощущения вызвал в нем и портрет поэта, выполненный Василием Андреевичем Тропининым. Царственно величавый поэт, правда, был здесь с более светлыми глазами и волосы были близки к каштановому цвету. Так ему показалось, по крайней мере, когда он с помощью лупы разглядывал небольшие журнальные репродукции.
Кирилл перестал вести разговоры с кем бы то ни было о цвете волос великого поэта. Он начал поиски.
И никак не мог принять и смириться с тем, что есть и такие слова о Пушкине: «…невозможно быть более некрасивым – это смесь наружности обезьяны и тигра; он происходит от африканских предков и сохранил еще некоторую черноту в глазах и что-то дикое во взгляде». Кто такая Д. Ф. Фикельмон, насколько она близко была знакома с поэтом, чтобы доверять ей, верить в ее записи?
…Ему повезло случайно. В 1968 году, летом, в книжном магазине на Самарской улице он взял в руки квадратного формата с желтыми подсолнечными лепестками на черном фоне мягкую, какую-то очень теплую книжечку и, раскрыв ее, на первой же странице с изумлением прочел: «Не так давно я имел счастье говорить с человеком, который в раннем детстве видел Пушкина. У него в памяти не осталось ничего, кроме того, что это был блондин, маленького роста, некрасивый, вертлявый и очень смущенный тем вниманием, которое ему оказывало общество…» По книге выходило, что эти слова принадлежали известному русскому писателю Куприну и сказал он их 12 октября 1908 года на вечере, посвященном восьмидесятилетию Толстого в Тенишевском зале.
На обложке значилось: «Евгений Шаповалов. Рассказы о Толстом».
Он быстренько расплатился за книгу и, выйдя из магазина, направился в скверик на Самарской площади. Присел на скамейку в тени липы.
В книжке самарский автор рассказывал о встречах со стариками-степняками в Алексеевском районе, которые когда-то в раннем детстве видели Льва Толстого в его самарском имении.
«Все-таки белокурый, все-таки белокурый!» – ликовало в нем.
Чуть позже он пожалел, что, закончив институт, однокурсники разъехались. Даже Францев куда-то пропал, и в общем-то некому из них, не верящих ему, показать книгу. Он шел по улице и у него было странное состояние.
«Я иду по городу и наверняка процентов на восемьдесят народа, который копошится вокруг, не знает, что Пушкин-то блондин. Так не должно быть».
На трамвайной остановке, чуть в стороне от всех, в светлом костюме и легкой шляпе стоял человек. Человек ждал трамвай, раскрыв газету.
– Извините, у вас какая профессия? – вежливо спросил Кирилл. Ему показалось, что так начать разговор более уместно.
Человек в светлом костюме вопросительно посмотрел на Касторгина.
– Вам зачем?
– Да я… я хотел, понимаете, – Касторгин сбился, забыв приготовленные фразы, и поняв нелепость своего поведения, стушевался.
Но будущий пассажир трамвая спокойно академическим тоном ответил:
– Я директор школы.
– Тогда вот, прочтите, – обрадовался самодеятельный пушкиновед и сунул пальцем в раскрытую книгу.
– Чепуха какая-то, сроду не поверю: Пушкин – блондин. Если так, то тогда мы с вами, дорогой, негры, – и он, весело мотнув рукой, снял шляпу, обнажив крупную голову с белокурой «канадкой».
Подошел трамвай и директор, сунув книгу под мышку, бодро двинулся к дверям.
– Товарищ, а книгу-то! – спохватился Кирилл.
– А… да, совсем вы меня сбили с толку. Ловите!
Кирилл обеими руками поймал подсолнуховый квадрат и пошел к остановке на другой стороне улицы.
Через пять лет в одну из поездок в Ленинград, на «Мойке, 12» он получил ответ на свой вопрос.
– Да, конечно, – сказали ему, – Пушкин в детстве был белокур.
– Но почему же его рисовали черным? – смущаясь, спросил он.
– Но ведь с годами, как у всех, волосы темнеют. Вот посмотрите на пучок волос, срезанных на смертном одре поэта. Они каштановые.
– Да-да, – неопределенно согласился Касторгин.
– А знаете ли вы, что Пушкин был голубоглазый?
– Нет, – выдохнул Кирилл, – не знаю, – он почувствовал себя школьником.
Приехав домой в Чапаевск, он вновь нашел репродукцию с портрета Пушкина кисти Кипренского и долго через лупу разглядывал ее. Выходило, что глаза действительно чуть голубые, но волосы, они были все-таки, как казалось Касторгину, чересчур темные. Загадка. Он тогда поставил себе задачу найти неопровержимые доказательства, что действительно глаза у Пушкина – голубые.
…Сидеть в заснеженном сквере стало холодновато. Театрально воздев вверх правую руку, приподнимаясь со скамьи, Кирилл Кириллович бодро продекламировал:
Полезен русскому здоровьюНаш укрепительный мороз.– Хорошо сказал! – обратился непосредственно к Пушкину Касторгин. – Молодец!
Но черная курчавая голова величаво молчала, погрузившись по воле скульптура в волны вдохновенья.
«А мы вот суетимся, то есть живем себе, казалось бы, на зависть всем и – перестраиваемся, как можем. Чтобы ты сказал на это, Александр Сергеевич? Если б тебя не сделали гранитным. Ты бы сумел сказать! Ты же был умница. Не зря ведь ни Жуковский, ни князь Вяземский спорить с тобой не могли».
Он подошел к самому краю крутого обрыва. Отсюда сквозь мерзлые ветви кленов вдали справа угадывались Жигулевские Ворота. Молчаливый и мудрый облик Жигулей и Волги успокаивал. Где-то там, в морозной дали, не видимая отсюда лежала восточная, живописная в теплое время года оконечность Жигулей с вершинами Белой и Серной гор, Верблюд-горы, с долинами Крестовой и Гавриловой полян. А напротив – не менее чудная западная оконечность Жигулей с песенным Молодецким курганом, где он не раз бывал когда-то. Даже однажды вместе со студенческой группой встречал Новый год. И среди всего этого чуда пряталась самая живописная долина Девьих гор, как назывались Жигули до Екатерины II, – Бахилова Поляна.
– Здравствуй, мой Жигулевский рефугиум! – почти патетически воскликнул Кирилл Кириллович. – Здравствуй и процветай, и пусть тебя ни один ледник не тронет в твоих тысячелетиях, а мы уж – как-нибудь!
Он перешел улицу Вилоновскую, спустился во дворик Иверского монастыря и оказался у могилы Петра Владимировича Алабина. Где-то в заказниках памяти держалось, что бывший самарский городской голова, историк, писатель, добрый гений Самары, так много сделавший для города, похоронен не на общем кладбище, а на особицу. Но все равно, могила привела Касторгина в некое замешательство: уж больно она была в стороне от всего. Вернее, чувствовалось, что все сделано, чтобы она была незаметной, кто-то очень сильно когда-то позаботился об этом. Кирилла Кирилловича поразили слова, выбитые на черном граните:
«Петр Владимирович Алабин действительный статский советник
Воин и летописец 4-х войн
1849, 1853, 1876, 1877
Всецело посвятивший свою деятельность с достоинством и честью на пользу государству, земству и городу.
Основавший общину сестер милосердия, устроивший водопровод, памятник Александру II и библиотеку. Способствовавший к скорейшему окончанию собора и много другого сделавший.
Вечная память, мой незабвенный, благородный неутомимый труженик»
Левее, на другой грани камня значилось:
«1822–1898 гг.
Варвара Васильевна Алабина рожд. Безобразова»
«Прав этот француз, поэт Малларме: мир существует, чтобы войти в книгу. Надо бы, жив буду, начать собирать материал об этом славном человеке. Наверное, замечательная могла бы быть повесть».
Слова на камне, как ратники, боролись, сопротивлялись забвению и наветам. Что-то заставило оглянуться. Наверху стояла монахиня и глядела в его сторону. Глаза их встретились, и черное колыхнулось большой птицей и несуетно исчезло за красной стеной монастыря. Осталось наверху одно сине-белое, в светлых барашках небо.
Касторгин обошел несколько раз могилу вокруг, чувствуя странное внутреннее волнение, властный гул или ток шел через него, заставляя прислушиваться и к себе, и к вроде бы молчавшему надгробному камню. Он понимал, что находится во власти некой силы и природа этой силы не понятна обычному будничному праздному разуму. Но наступает некий момент, когда словно попадаешь в иной параллельный мир и зримо начинаешь видеть себя зависшим над бездной, готовым провалиться и пропасть в этом сонме ушедших душ, живших до тебя: гораздо более талантливых и достойных, но уже ушедших, сделавших свое дело. Касторгин ощутил всем своим существом неспособность противиться этому, казалось бы объективному, но все равно не принимаемому душой напору вечности. Он стал путаться в мыслях и, почувствовав странную боль в голове, вышел с монастырского двора.
«Я ведь не боюсь смерти, – убеждал себя Кирилл Кириллович, – не боюсь, по-моему это так, но я сильно противлюсь бессмыслице жизни. Я не хочу жить бессмысленно. А смысла я пока не нашел. Другие, что? Нашли? Чтобы ты ни сделал, все относительно. Абсолютного смысла нет. Она вот! Что, неужто нашла? – думал он, глядя на молоденькую с кротким лицом монашку, вышедшую из убогого подъезда деревянного дома и семенящую в монастырь, – думает, что нашла. Повезло ей, она верит. Рядом с Пушкиным мне только что было и легко, и отрадно, я был другой человек».
Касторгин не спеша направился по узенькой дорожке к автобусной остановке, что почти напротив красно-белого здания Жигулевского пивзавода и бара «Фон Вакано» с огромной красивой рекламной пивной бутылкой над входом. Здесь была другая жизнь. Ее шумливое течение с ходу подхватило его. Быстро подошел автобус, и он, поднимаясь на площадку, подталкиваемый сзади компанией молодых ребят, оказался у окна.
«Надо бы взять билет, да не протиснешься сразу», – только и успел он подумать, как услышал металлический голос:
– Берите билет, молодой человек.
– Сейчас, надо хотя бы суметь развернуться в давке-то.
– Разворачивайтесь, разворачивайтесь!
– У меня, между прочим, пенсионное удостоверение, – неожиданно для самого себя как бы извинился он.
Кондуктор отреагировала так, что его вовсе огорошило:
– Какое там пенсионное удостоверение, автобус-то «шестьдесят первый – скорый», на нем все должны брать билеты, а не хотите – не садитесь, мастера притворяться.
– Сколько надо? – упавшим голосом спросил Кирилл Кириллович.
– Две тысячи.
Он вынул пятитысячную купюру и протянул через головы кондуктору. Автобус шустро подъезжал к остановке, а кондуктор все копошилась со сдачей. Сделав немалое усилие, Касторгин протиснулся к выходу. Едва он по-молодецки соскочил на тротуар, дверь захлопнулась.
«Сколько же я проехал остановок? – прикинул он и, ухмыльнувшись сам себе, добавил: – За пять тысяч получилось всего две. Ну и ну, не везет мне сегодня. Так у всех пенсионеров, что ли?»
Глава пятая
Каникулы в Джоррет де Мар
У Касторгина была особенность, которую он знал и с которой уже свыкся: он мог путать, когда точно было какое-то событие, но не мог забыть, как это было, при каких обстоятельствах, кто что сказал, как сказал и посмотрел, какая была погода, запахи – это в нем оставалось очень надолго. Надолго оставалось и хранилось в нем его отношение ко всему тому, что поразило или просто заострило на себе внимание. Такова была его натура. Был конкретен. Замечал, не заставляя себя это делать сознательно, многие мелочи, из которых, как он понимал, и состоит жизнь.
Сейчас ему все чаще вспоминался последний отпуск, который они со Светланой провели в Испании. У него была возможность вырваться на две недели. Они это и использовали.
Страна Дон Кихота, Гойи и Дали встретила их ласковым солнцем и постоянно волнующимся у пляжа Средиземным морем. Им досталось, может быть, не самое удачное время для отдыха: первая половина сентября. Уже несколько спала волна самых популярных народных гуляний, которая бушует здесь в июле месяце.
Погода в эти сентябрьские дни была неустойчивая, иногда по три дня подряд пасмурная. Но разве только в погоде все дело, можно вдыхать аромат гранатовых и апельсиновых деревьев и без палящих лучей солнца.
Одни только названия пленяли воображение. Андалузия! А столица этой провинции – романтическая Севилья?!
Касторгин дал себе слово, что обязательно должен побывать на земле, где навечно прописались Кармен, Фигаро, Дон Жуан. И, конечно же, надо увидеть эту сказку сегодняшних дней – курорт Коста дель Соль, что в переводе звучит как Берег Солнца, раскинувшийся на триста километров вдоль средиземноморского побережья.
Это там, в лучших туристических центрах курорта Марабельи и Торремолинос с их фешенебельными кварталами и всемирно известными площадками гольф-клубов, звезды мирового кино, арабские шейхи, миллионеры и шикарные томные южные красавицы проводят свое свободное время…
Кирилл Кириллович уже был в Севильи, но ему хотелось ее показать Светлане, очень хотелось. Он мог подолгу говорить об этом крае. Когда он был там, то не удержался и исписал несколько страничек записной книжки, которые теперь оказались весьма кстати. Но много помнил и так, будто прошло не три года, а три дня с того времени.
– Понимаешь, из Севильи испанская корона управляла заморскими странами. В Севильи рождались императоры и жили герои «Назидательных новелл» Сервантеса. А какого открытого и веселого нрава здесь были люди! Есть предание, что здесь жила первая любовь великого Мигеля Сервантеса донья Анна Мартинес Сарко де Моралис.
При всей «элитарной» изысканности одних и белоснежной «скромности» других у всех отелей независимо от «звездности» есть одна общая особенность – близость к морскому пляжу. Так случилось: туристический бум Испании увлек Кирилла и Светлану в свой более, чем пятидесятимиллионный поток туристов в год на сорок миллионов местных жителей и пришвартовал в небольшом приморском городке Джоррет де Мар в Каталонии, в сорока километрах от Барселоны.
Небольшой чистенький номер в гостинице «Ифа» сразу понравился. В этом трехзвездочном отеле в номерах не было телевизора и холодильника. Но это не смущало. Телевизор был на каждом этаже, правда, шумливые немцы постоянно успевали первыми включать свои программы. Вообще в гостинице и в городе большая часть туристов были немцы и русские – это они отметили сразу.
Касторгины каждый день стали делать для себя открытия. Одно из них, о котором Кирилл знал и, конечно, приветствовал, была сиеста.
Странно, зачем вам нужен телевизор, если тут веселье начинается до смешного рано: где-то в восемь часов вечера. В этот час курортные города только просыпаются: время сна после обеда – сиеста – святое время.
Кириллу Кирилловичу это подходило вполне. Ему всегда надо было в отпуске в первые три-четыре дня отсыпаться, забыть про завод, про работу, а уж потом активно отдыхать.
Утром и вечером у них был в уютном ресторанчике на первом этаже «шведский стол» с обязательной бутылочкой испанского вина «Дон Мендо». В первый же вечер они выпили по бокалу этого красного вкусного двенадцатиградусного вина за процветание испанской системы отелей группы «Сол». Построив свой первый отель на Майорке почти сорок лет назад, сейчас эта фирма имела уже сто семьдесят отелей во всем мире. Именно эти отели стали пионерами «шведских столов».
– За «шведский стол»!
– За него самого!
В таком легком настроении, еще более облегченном употреблением, заметим, умеренным, испанских вин, они и начали свой отдых осенью 1995 года.
…Их гостиница была на узенькой улице, название которой он сейчас не помнил. По ней, шириной всего метров десять-двенадцать, они спускались к морю на пляж. Надо было пройти всего метров сто. Но какие это были метры! Вся улочка – сплошные кафе, бары, рестораны. Даже продавались русские газеты – «Московский комсомолец», «Труд», «Вечерняя Москва». За двести-двести двадцать пессет каждая, при курсе к американскому доллару сто двадцать пессет.
Кирилл на третий же день пошел искать газеты на русском языке, он не мог долго без газет. Тут-то у газетного киоска он и познакомился с Алексеем Рожновым. Тот тоже брал газеты. Перекинулись ничего не значащими фразами, и обедали уже вчетвером в кафе «Лидо», где Кирилл и Светлана до того два раза были. Им понравилось в этом кафе с видом на пляж. Было уютно сидеть в тени после пляжа за кружкой пива и наблюдать публику или просто отрешенно смотреть на Средиземное море, взятое тобой напрокат на две, чудом свалившиеся на тебя свободные недели, и делать маленькие открытия, вроде этого: