Полная версия
Седьмая часть Тьмы
– Зонд, – потребовал доктор.
Хоть и лёгкое, тоже ничего, отпишут домой, мол, геройски воюет за Отечество, и за ранение хозяйству должно выйти послабление, по указу. В полку был солдат, четырежды легко ранен, так налог ему снизили наполовину, как за убитого. Он не четырежды, но всё ж семье облегчение.
Доктор обколол рану хорошо, на совесть, чувствовалось, как он ворочает в ней инструментом (ефрейтор мельком видел – блестящий, красивый) а боли не было. Потом позвали другого доктора, который зубы дёргал, вместе они ещё немного тревожили рану, а потом опять помазали холодным, приложили ваты и заклеили марлей сверху, так, во всяком случае, он понял.
– Как чувствуешь, ефрейтор? – спросил его первый доктор, наклоняясь почти к лицу, видны были крупные поры и пот на лбу и висках. Тоже работёнка – латать раненых. Не под пулями, но…
Ефрейтор не знал, как ответить. Не больно, так зачтут ранение за лёгкое, соврать, что больно – вдруг здоровью навредить? Доктор, видно, понял и сказал:
– Ты к отпуску готовься, долгому. Мы тебя сначала в госпиталь окружной направим, а по выздоровлении, скорее всего, вчистую от службы освободят.
Он поверил доктору, тут, на передовой, врать не станут.
– Совсем не больно. Наверное, ваши уколы сильные.
Доктор вроде и не обрадовался, а наоборот. Они вместе с зубным доктором начали говорить вполголоса и непонятно, а он на столе лежал совершенно спокойно, наверное, даже бы уснул, но доктора скомандовали, и его переложили на носилки, укрыли принесённым откуда-то одеялом и так, накрытого, понесли в палатку.
Палатка, большая, была почти пустой, у стены, далекой от входа, лежали двое, и всё. Его уложили, он попросил – поближе к двери, днём душно, а к вечеру обещали отправить в госпиталь, подоткнули одеяло, спросили, не нужно ли чего, не стесняйся, но ему и вправду ничего не нужно было, он как раз облегчался, когда ранили, и, пообещав позвать, если что, он устроился на приглянувшемся месте.
Устроился – значит, закрыл глаза. На большее не хватало. Он прислушивался к себе, что там, внутри, не очень? Но ответа не было, рана молчала. Здорово умеют лечить. На доктора долго учат, почитай, всю молодость. Какое-то время он просто лежал, не думая ни о чём. Поднимающееся солнце прогревало палатку, ткань пахла как-то особо, неуютно, нежило. Он не любил палаток вообще. Даже здесь, на Бессарабском фронте зимой будет холодно, а севернее, под Кёнигсбергом? Всё сколь либо годное жилье отводилось офицерам, или только старшим офицерам, потому что жилья было мало: отходя, коминтерновская армия разрушила всё, что успела, угнала жителей, поля поросли дрянью, сквозь которую проглядывала горелая земля, в позапрошлом году жгли неубранный урожай. Потом он вспомнил, что о зиме тревожиться больше надобности нет, стало веселее. О доме он решил не загадывать, чего спешить, да и вообще, мало ли, но вот госпиталь, куда направят? В Кишинёв, наверное. Сначала на станцию, а там, в санитарном вагоне – в Кишинёв. Их полк проходил через город, неплохой город, светлый, получше Плоешти, разрушенной напрочь. В Кишинёве был малый из его роты, правда, в особом госпитале, триппер подхватил, его подлечили и назад. Тут триппер не грозит. Неоткуда ему взяться. Ничего город, рассказывал. Компот давали, персики и виноград в нём плавали, а у местных вина можно взять почти даром. Нищета, копейке рады.
Откинутый полог давал обзор, крохотный, но мир снаружи казался отсюда каким-то особенным, будто синему смотришь, только цветную, всё обрело значение и смысл, пусть даже непонятный сразу. Видна была берёза, обычная, такая же, что и в Шиловском лесу, куда он раньше, мальчишкой, ходил с хутора, неправда, что наши берёзы какие-то особенные, дерево и дерево. Ещё виднелась часть другой палатки, огромный красный крест нарисован был на боку. Наверное, и сверху есть, и на его палатке тоже. Он повернул голову, так и есть. Коминтерновцы, правда, говорят, на этот крест кладут, даже наоборот, стараются бомбить в первую очередь, но все дни никаких бомбежек не было, с чего бы сегодня им начаться. Прошла мимо сестра милосердия, и не разглядел её толком, мелькнуло белое и чепец, или как он называется, с крылышками, ефрейтор представил себе здоровую молодую бабу, но, скорее, по привычке, сейчас ничего в нём не отозвалось. Вот вернётся домой…
Слух тоже обострился, бесчисленные звуки летели отовсюду, ветер, шевеление листьев, разговоры, невнятные, но оттого не менее интересные, смех. А вот соседа слышно не было. Жив ли?
Он вгляделся. Жив, дышит, даже тяжело. А неслышно, потому что внутри, в палате. Его же влекло – снаружи.
– То ли лошадь. Не ломается, не шумит, топлива не нужно, – громкий голос принадлежал зубному доктору. Ефрейтор подумал, что из-за ранения память и чувства его стали ясными, как в детстве.
– Что тебе лошадь, – новый голос был незнаком. Представилось, будто говорит толстый невысокий человечек, в летах, но живчик. – Мамалыгой кормить её прикажешь? Овса-то нет.
– Можно и без лошади. Только если начнется, мы захлебнемся сразу. Плечо – десять вёрст. Представь, исправны оба паровичка. Каждый берёт пятерых, пусть даже шестерых. Туда-обратно час. Двенадцать человек. За день десять рейсов. Сто двадцать человек.
– Мало?
– По расчётам и не мало, но малейший сбой? Стрелять ведь будут, стрелять! Пуля дура, а снаряд ещё дурее.
– Ты, Егор, не волнуйся и не сомневайся. Наше дело поросячье, лечить в применении к обстановке.
Голоса удалялись. Молодой ещё зубной доктор, только недавно прислали. А тот, толстый, его на ум наставляет. Наверное, опытный.
Ефрейтор уверовал в толстого доктора. Подумалось, жаль, что толстый не осмотрел его рану. Сразу бы сказал, какое ранение, когда домой (он даже не заметил, что думает не «если» а именно «когда»), отписал бы, пусть готовятся к встрече. Захотелось сала, копчёного, совсем не ко времени, не зима. На базаре прикупят,
Он задремал, продолжая слушать вокруг, давая каждому звуку определение, само собой возникающее в сознании, и ощущая своё единство с этими звуками, со всем миром, недоумевал, почему раньше был зашорен, пропускал жизнь мимо. Суета. Нужно, необходимо было попасть сюда с ранением, чтобы понять цену жизни. Не грош, жизнь. Неподалеку запыхтел паровичок, и он увидел, как едет к станции, чувствовал даже тряскую дорогу. Доедет к сроку.
3
– Звучало так, словно по воде лопатами били, плашмя, – Генрих по привычке вопросительно взглянул на собеседника, правильно ли он сказал: «плашмя». Эта привычка, оставшаяся с прежних лет, выдавала в нём чужака, пришлого, хотя русский язык Генриху стал ближе и естественней родного. Девять лет – большой срок, особенно когда тебе всего семнадцать.
– Громко, – полуутвердительно, полувопросительно ответил Константин.
– Оглушительно, – восторгу Генриха требовался простор. Простора у нас много, порой кажется – слишком много, ценить перестаём.
– На слух ты нарыбачил изрядно. Ну, а поймал что? С лопату или хоть поменьше?
– Немножко. Пустячок. Какой с меня рыбак. Вот если бы с вами, Константин Макарович.
– Возможно, завтра. Если получится.
– Но я приготовлюсь, хорошо?
– Не спеши. Вечером решим. Как погода, как время. Что зазря колготиться – Константину рыбачить не хотелось, но вот так отказываться от самой идеи рыбалки не хотелось тоже. Традиции. Без традиций и отдых не в отдых. Казалось, что он ежегодно приезжает сюда исполнить ритуальные действа – рыбачить, сходить по грибы, поохотиться, не интересуясь ни конечным результатом, ни даже самим процессом. Просто – положено, как положено на Рождество ставить ёлку, а на масленицу есть блины.
Куранты за окном отбили четверть.
– Ох, мне пора заниматься, – Генрих нехотя поднялся с кресла. – Четырнадцать параграфов по физике и три часа математики. Так вы вечером скажете, Константин Макарович? Решите и скажете?
– Насчет рыбалки-то? Решу и скажу. Обязательно.
После ухода Генриха он не спеша допил остававшийся в термосе кофе, разглядывая пронзительно яркую картинку: поле, розы, гора, небо. Китайский лубок. Но сам термос тепло держал хорошо, что и примиряло с аляповатым пейзажиком на корпусе. Не нравиться – разверни тыльной стороной. «Доброму русскому солдату от жителей Пекина». Термос подарили в госпитале, где он провёл три месяца, после чего комиссия постановила, что поручик Фадеев своё отслужил, и долечиваться ему сподручнее дома. Правильно постановила.
Он решил погулять. Погода в любой момент переменится, что тогда? Привёл себя в надлежащий вид и чинно спустился с лестницы.
Баронесса на его приветствие ответила сдержанно. Он справился о её здоровье, похвалил Генриха, полюбопытствовал, где сейчас фройлян Лотта. Здоровье было, благодаренье Богу, крепким, Генрих – прилежный мальчик, что не удивительно, а фройлян Лотта с раннего утра у принцессы Ольги, помогает собирать посылку на фронт. В словах её о раннем утре сквозило неодобрение к молодому человеку, встающему столь поздно и ведущему откровенно праздную жизнь. Но потом она смягчилась, вспомнив, что Константин уже и не молод, и первую свою рану получил под Кёнигсбергом, сражаясь под знаменами того же полка, что и её покойный супруг, и даже пригласила его откушать с ней чаю, целебного травяного чаю, собранного ею самой по рецептам её бабушки. Здесь, правда, травы немножечко не такие, но всё-таки…
Пришлось выпить, похвалить, и лишь затем Константин смог удалиться. Девять лет под чужой кровлей сделали баронессу либеральной, терпимой старушкой, но сейчас это огорчало. Что хорошего в невольном смирении? Стать на старость лет нахлебницей, приживалкой да ещё в чужой стране… Мало радости. А забот много. Генрих – ладно, поступит в политехническую академию, сделает карьеру – как всякая мать, баронесса не сомневалась в талантах сына, а Генрих, действительно, был способным, даже одарённым, – но вот что с дочерью делать? Где найти ей достойную партию, да ещё проживая здесь, в глуши, почти среди медведей? Вот и приходится улыбаться и вести разговоры с ним, Константином, каким-никаким, а потомственным дворянином, дальним родственником принца, самостоятельным и даже состоятельным человеком. Мезальянс, конечно, но в сложившихся обстоятельствах…
Константин решил не печалиться о баронессе. Кто знает, о чём та думает на самом деле.
Седой, сгорбленный Ипатыч прошёл мимо, не замечая, он поздоровался, и старик так досадовал на невнимательность, что стало жалко и Ипатыча.
– Как жизнь? – спросил Константин, пытаясь ободрить лакея.
– Служим. Стараемся.
– Не тяжело?
– Какое тяжело. Это молодые гневили Бога, теперь-то в окопах, поди, мечтают назад вернуться, на пироги.
– Пётр Александрович когда приезжает?
– Их к обеду ждут. Только что телеграмма пришла. Так я побегу, ладно, а то немка… ох, простите дурака… баронесса браниться будет.
– Ступай, – он смотрел, как лакей ковылял на ревматических ногах. Побегу… А ведь Ипатыч, пожалуй, и доволен. Нужен, опять при деле, в семье не рот лишний, а кормилец.
Константин обогнул дворец, длинной каменной лестницей начал спускаться к реке. Давно не стриженые кусты возвращали парк в первозданное, российское состояние, вода сбегала по каскаду, не Петергоф, зато рядом, близко, почти своё. Вспоминалось детство, как играл он здесь, разглядывал букашек и пускал в фонтане кораблики.
Он прошёл мимо фабрики, конфетный дух продлевал лирические воспоминания, но что съедено, то съедено, и нечего возвращаться к конфетным фантикам. Мимо катила дрезина, доверху гружёная свеклой, вместо мотора две работницы качали рычаг, уголёк нынче нормирован, и ему стало стыдно своего безделья. Барин. Дрезина пересекала путь, и он остановился, пропуская. До сахарного завода от станции было близко, версты полторы, но двигалась дрезина медленно, едва в полчаса управятся. Показалась и другая, третья. Он поспешно перешагнул через рельс и пошёл рядом с узкоколейкой, стараясь не смотреть на работниц. Те, полураздетые, жарко, хоть и сентябрь, поглядывали на него скорее весело, что за ферт гуляет. Рычаги, передачи, для привычных к мускульному труду выходило не очень тяжело, да ещё ветерок обдувает, не то, что в цехах.
Он пересёк мост, давно не чиненый, если и раздобудет принц угля, всё равно паровоз не пустишь, по пути посмотрел вниз, в воду, под поверхностью мелькало серебро уклеек, а настоящая рыба была глубже, угадываясь тенью, разбегом рыбьей мелочи. Лопатой плашмя, да. Он помнил, каких сазанов лавливали раньше, в два, в три пуда. Сейчас и побольше должны быть. Ловят их теперь мало, кому ловить? Кто не на фронте, работают за двоих, не до баловства.
Он прошёл сквозь калитку на огороженный берег, чистый пляж. Запустение коснулось и его, повсюду росли колючки, кое-где даже виднелся гусиный помёт, чего раньше не водилось. Давно не крашеные купальни стояли у воды, пустые, никому не нужные. Константину вдруг захотелось поплавать. Жаль, костюма не захватил. Можно, конечно, и так. Но неловко было проезжающих ниже по течению через мост работниц, неловко не в смысле наготы, далеко всё же, а опять своей праздности. Бабье лето, воистину бабье. Пять миллионов под ружьём, а сколько пало, покалечено за эти годы? Лучших, здоровейших мужиков. Сейчас хоть затишье, дурное, но затишье, окопная война, а первые годы, когда по сто тысяч за битву в землю укладывали? С каждой стороны.
Он подошёл к воде, стараясь не замочить новые дорогие штиблеты (по-прежнему учитывал каждый рубль, как в прежние годы, хотя сейчас с деньгами стало хорошо, насколько вообще с ними бывает хорошо, патенты давали много, он негаданно разбогател на этой самой войне, антигазовые маски да искусственный каучук пользовались огромным спросом), наклонился, зачерпнул воды. Тёплая. А он вечером придёт, к ночи, когда она станет парной, ещё теплее и мягче, вот тогда и наплавается. Если не ухватит за бочок трёхпудовый карась.
У берега он набрёл на россыпь ракушек. Как их, перламутровки? Он напряг память, но быстро сдался. Помнилось зато, как начитавшись книжек про робинзонов, испёк несколько в костерке и съел, Лиза плевалась, глядя на него, но он мужественно терпел, давя подкатывающую к горлу рвоту. Теперь не терпит устриц. Невелика беда. А месяц устричный, сентябрь, с рокочущей буквой р.
Пляж кончился, Константин шёл дальше. Лес встречал стеной, с виду необоримой, стеной высоченных корабельных сосен. Новый флот строить – хоть сейчас. Босфор и Дарданеллы теперь наши, но есть ещё и Гибралтар. Воздух роскошный, дыши – не надышишься. С собой в Москву увести? Закачать в баллоны и потом продавать по копейке за вдох.
Константин придерживался тропы, жалея, что не оделся попроще. Надо поискать, где-то же осталась его старая одежда, в которой он и студентом, и позже гулял подолгу, днями, исхаживая окрестности на десять, двадцать вёрст, ночуя у знакомых мужиков на сеновалах. По глупости казалось, что этаким манером он познает народ, даже сближается с ним. Затем пришло понимание, что барин есть барин, мужик есть мужик, и вместе им не сойтись. И никаких Маугли. В детстве он воображал себя и им, усыновленным волком. Волком был Роб Рой, роскошный колли, снисходительно позволявший командовать собой и иногда даже, в хорошую минуту, команды эти исполнявший. Иногда в походах попадались им оленята, лани, здесь, в заповеднике, были они непугливы, подпускали совсем близко, доверчивые ясноглазые зверушки.
Константин огляделся. Ноги привёли его к Лысому Кордону. Место это он не любил, как и любой, выросший здесь, пользовалось оно дурной славою, о нём дворовые мальчишки рассказывали по вечерам, пугая друг дружку, страшные истории – с ведьмами, чертями и прочей нечистью. Непонятно, почему назывался кордон Лысым: деревья росли буйно, и порубок на памяти Константина не было никогда, даже браконьеры сторонились этого места. Верхом доблести считалось придти сюда вечером, особенно при луне, и передавали, как тайну, что именно таким смельчаком и был Петлуска, когда-то отчаянный парень, а после ночи на Кордоне – пугливый деревенский дурачок. Потом, уже повзрослев, Константин интересовался, не было ли в истории кордона реальных событий, жутких и кровавых, но ничего загадочного и ужасного ни на памяти живущих, ни в достоверных сведениях прошлого не нашлось. Но, как и в детстве, замирало что-то внутри, захотелось уйти, быстро, но не поворачиваясь спиной.
Он действительно почувствовал на себе чей-то взгляд, наблюдающий, недобрый. Вы иметь сильно расстроенный нервный систем, как ему говорил Юнг, московское светило. Коверканье слов (помимо размеров гонорара) было единственным отличием его консультации от консультаций других врачей, все они сходились на одном – необходим отдых, покой, и настаивали на шести месяцах вдали от лаборатории. Шесть не шесть, а месяц-другой Константин решил отдохнуть, поездить по стране, навестить друзей или просто знакомых, зная, что именно так, нежданно, в неподходящей обстановке, вдруг, порой приходят свежие идеи.
Неприятное чувство, тем не менее, не проходило. Не исключено, что это не воображение, а кто-то в самом деле следит за ним. Волк, например. Последние годы волков развелось по губернии во множестве: егерей мало, молодых призвали, и хотя поблизости хищников не видели, но стали пропадать овцы, козы, иногда находили останки оленей. Впрочем, скорее виной тому были дезертиры, кружившие вокруг деревень и сёл. В семье не без урода, в селе не без дезертира. Волков Константин не боялся, всё же не зима, а вот дезертир разный бывает. Один дезертир ничего, с одним он справится, а как стая? При себе даже трости нет, а зря, надо будет револьвер, что ли, попросить у принца. Ерунда, чушь, россказни про злодеев-дезертиров на девяносто пять процентов были пропагандой, но пять процентов тоже немало, и гулять расхотелось совершенно. Он повернул назад, беззаботно насвистывая что-то весёленькое, и стоило покинуть Лысый Кордон, как вернулось настроение если не хорошее, то спокойное, умиротворённое. Прав был австриец, нервный систем есть сильно расстроенный. Не револьвер нужен, а кроличья лапка и чеснок.
Посмеиваясь над собой, он опять наслаждался днём, чудным сосновым бором, воздухом, пропитанным живицей, и, выходя к реке, твёрдо решил – завтра рыбачит с Генрихом, а искупаться нужно непременно сейчас, не дожидаясь вечера, пока солнце ласково и нежно. Осеннее тепло летуче, подхватится, улетит, и жди будущего лета.
Он успел вволю наплескаться, иззябнуть до синевы, даже нырял у обрывистого берега, не раков искал, а так, смывал усталость, и когда вернулся в купальню, кожа была – гусиной. Солнце не обмануло, грело хорошо, не хватало лишь полотенца высушить голову, но Константин радовался и тому, что есть – теплу, чистой воде, свету.
4
– Тамара Юхансон, «Женщины Швеции». Господин Вабилов, не является ли отсутствие вашей жены на церемонии награждения очередным свидетельством мужского деспотизма? Домострой – так это по-русски.
Домострой. О, Господи, домострой!
Вабилов задавил в себе смех – надрывный, горький, со слезками, – и ответил вежливо.
– Нет, не является. Со дня на день мы ожидаем пополнения семейства, и потому моя жена сочла, что рожать и получать награду одновременно будет уж слишком даже для самой эмансипированной женщины.
– О! – корреспондентка явно оживились. Фагоциты, парабиоз – кому это, если честно, интересно, а вот личный момент! – Тогда вас можно поздравить дважды.
– Рано, сударыня, рано. Постучите по дереву.
Вабилов держал улыбку, как пятипудовый куль – напряжением последних сил.
Они не посмеют. Они не посмеют.
– До вечера, господа, – атташе демонстративно посмотрел на часы. – У господина Вабилова очень плотный график. Сожалею, но сейчас он вынужден оставить вас.
Охранники оттеснили корреспондентов. Собственно, теснить не потребовалось, не толпа. Человек десять всего: трое своих, русских, местные, плюс скандинавы. Карманная пресса.
Они покинула зал важных персон Таллинского вокзала, зал, где двадцать минут шла хорошо импровизированная пресс-конференция – Вабилов, атташе, охранники. «Руссобалт», чёрный, длинный, блестящий, ждал их у специального выхода.
– Автомобиль консула. Прошу, – атташе подвел его к мотору. Шофёр, в казацкой форме – фуражка, штаны с лампасами, – распахнул дверцу.
Изнутри «Руссобалт» был не меньше, чем снаружи. Коврики на полу, занавески на окнах. Атташе сел рядом, один из охранников – вместе с шофёром, остальные – в мотор попроще, что пристроился позади.
– Трогай, Микола, – скомандовал в переговорную трубку атташе. Машина покатила тихо, едва слышно.
– Впервые в Ревеле? – атташе раскрыл погребец, притороченный к перегородке, отделяющей водителя от салона. – Выпьете чего-нибудь? Личные запасы консула, Ивана Андреевича.
– Был когда-то. Давно, он ещё нашим был.
– Нашим он и остался. Глядите, – атташе указал на окошко. – Вон, флаг на башне, Длинном Германе. Вольный город Таллинн, – атташе нарочито, не в две, а в пять букв растянул согласные. – У нас об этом флаге так рассказывают: премьер-министр электрический полотер завел. Куда тряпку половую деть? Ну, и решили – дать Ревелю вольную, а тряпку на место флага и назначить. Занадобится – назад отберём, в двадцать четыре минуты, – не увидев ожидаемой улыбки, атташе посерьёзнел. – Шутка, может, и не умная, но суть отражает. Ревель вольный город, покуда выгодно России. Через него идёт торговля с нейтралами, банковские и прочие связи. Приличия соблюдены, интересы тоже. А эстонцы пусть поснимают пенки нашего варенья. Так выпьете? Мартель, шотландский виски, нашу очищенную?
– Нет.
– И я воздержусь. Вечером расслабиться не грех будет, а с утра… – он вернул бокал на место.
– Далеко ещё ехать? – Вабилову стало тесно в просторном салоне. Может, действительно – стакашек? Сила слабых.
– Ревель, куда здесь поедешь? Приехали!
«Руссобалт» остановился рядом с особняком – белым, трёхэтажным, восемь колонн напомнили Большой театр. Маленький Большой театр. Князь Игорь.
Искупить нельзя ничего. Ни деньгами, ни жизнью. Можно покаяться. Кусочек свободы заверните, пожалуйста, вон тот, слева, он попригляднее будет. Счёт домой пришлите, мелких при себе нет, кончились.
Казачок, ловкий, крепкий парень лет двадцати, занялся багажом. Что багаж, пустяк, пара чемоданов.
– Иван Андреевич просил извинить – он в городе. Дела. Готовит ваше торжество. Знаете, в последний момент имеет обыкновение возникать раздрай. Согласование протоколов – Российского, Шведского и, разумеется, вольного города Таллина. Чьё место выше. Будто не ясно. Вы располагайтесь, располагайтесь. Гостевые апартаменты налево. Отдохните, сосните часок-другой, если хотенье есть. Про напряжённый график я так сказал, слукавил. Завтра, да, после награждения. А до – негоже, по протоколу не полагается.
– Выходит, день у меня свободный.
– Получается – да, – атташе привёл его в большой, светлый холл. – Ваши апартаменты. Сейчас вызову камердинера и покину вас. Если что – протелефонируйте мне, я всецело в вашем распоряжении. Как и все консульство, – в голосе атташе было несомненное уважение, более того – почтительность, но почтительность временная, к калифу на час. Короткое служение короткому господину.
На столике красного дерева с выгнутыми ножками – стопка свежих, ещё влажных газет. Событие. Почти везде на первой полосе его портрет. Его ли? Вабилов посмотрелся в зеркало. Два разных человека. Оба чужие. Он забыл первого, молодого, задорного – фотографиям было лет пятнадцать, – и знать не хотел этого, в зеркале. Пятнадцать лет спустя. Тогда, в девятнадцатом, ему и Елене послан был дар. Дар, иначе и не назовешь. В три месяца прошли путь от случайной идеи, идеи вечернего чаепития, до воплощения – пробирки универсальной вакцины. Инфлюэнцы больше нет. Инфлюэнцы, кори, коклюша, обычной простуды, словом, большинства вирусных хворей. Презрение академических кругов («молокососы нашли панацею, какой вздор!»), бешеный интерес газетчиков и осторожный, но нарастающий – промышленников. Ещё через год капли РУВ – Российской Универсальной Вакцины – заполонили аптеки. По одной капле в день в течение сентября и марта. Миллионная экономия: прогулы по болезни сократились вдвое, втрое. Серые шинели избавились, пардон, от соплей. Господа офицеры, извольте соответствовать!
Они с Еленой отказались от патента: вакцина принадлежит всем людям. Пользуйтесь. И капли РУВ вошли в обиход, как аспирин, горчичники и скипидар. Кто помнит творца аспирина? Брокгауз и Эфрон? А это кто такие будут? Какой национальности?
Кому надо – помнили. Потрудиться, постоять за державу – священная обязанность патриота. За Матушку-Русь!
Открытый лист – впишите, всё, что может понадобиться. Любое оборудование. Любые реактивы – хоть из преисподней. Любых сотрудников, даже инородцев. И – добро пожаловать в ваш институт!
Остров Науки. И робинзоны.
Морских свинок? Мартышек? Шимпанзе? Извольте получить. Товар самого первого сорту, иного не держим-с.