Полная версия
Берлин, Александрплац
«В таком случае, господин, стало быть, коллега, выпьемте за процветание нашего союза». – «За союз, ваше здоровье, господа. Твое здоровье, Готлиб». Готлиб покатился со смеху: «Чудак-человек, да откуда ты, спрашивается, возьмешь к первому числу деньги на членский взнос?» – «А затем, молодой коллега, раз у вас есть теперь членский билет и вы стали членом нашего союза, постарайтесь, чтобы союз помог вам заработать хороший куш». Скотопромышленники смеялись не меньше самого Готлиба. «Поезжайте-ка с вашей бумажкой в Мейнинген[133], – сказал один из скотопромышленников, – на будущей неделе там ярмарка. Я стану с правой стороны, а вы – напротив, с левой, и посмотрим, как у вас пойдет дело. Ты себе представь, Альберт, у него есть бумажка, он член союза и стоит у себя в ларьке. Тут возле меня кричат: Сосиски венские, настоящие мейнингенские пряники[134], и он себе там орет: Пожалуйте, пожалуйте, небывалый случай, член союза, величайшая сенсация ярмарки в Мейнингене! Вот когда люди к нему побегут толпою. Эх, и какой же ты, братец, дурак!» Они хлопали по столу; Биберкопф тоже. Затем он осторожно засунул бумажку в боковой карман и сказал: «Если кто хочет бегать, то покупает, конечно, пару сапог. Я вовсе не говорил, что собираюсь делать большие дела. Но голова у меня на плечах есть». Вся компания встала и вышла.
На улице Мекк затеял с обоими скотопромышленниками горячий спор. Торговцы отстаивали свою точку зрения в судебном деле, которое вел один из них. Он торговал скотом в Марке, хотя патент у него был взят только для Берлина. Один из конкурентов встретил его в какой-то деревне и донес на него жандарму. Но тут оба скотопромышленника, ведшие дело сообща, придумали тонкий ход: обвиняемый должен заявить в суде, что лишь сопровождал товарища и делал все по его поручению.
«Платить мы не будем, – горячились оба скотопромышленника. – Мы согласны принять присягу. В суде мы покажем под присягой. Он заявит, что только сопровождал меня, а так бывало уже не раз, и на этом мы примем присягу, и дело с концом».
Тогда Мекк вышел из себя, схватил обоих скотопромышленников за грудки и крикнул: «А что я говорил? Вы же сумасшедшие, вам место в желтом доме. Вы еще будете присягать в таком идиотском деле, на радость тому негодяю, чтоб он окончательно угробил вас? Об этом надо бы написать в газетах, что суд допускает такие вещи, это непорядок, господа в моноклях. Но теперь судить будем мы».
А второй скотопромышленник стоит на своем: «Я же приму присягу, не так ли? Ну так в чем же дело? Неужели же нам платить, да за три инстанции, а он, мерзавец, будет торжествовать? Этакая скотина завистливая. Нет, брат, у меня он вылетит в трубу!»
Мекк хлопнул себя кулаком по лбу: «Немецкий Михель[135], тебе место в той самой грязи, в которой ты лежишь».
Они расстались со скотопромышленниками, Франц взял Мекка под руку, и они медленно пошли одни по Брунненштрассе. Мекк грозился вслед скотопромышленникам: «Эдакие бандиты! Такие-то и губят нас. Весь народ, всех нас они губят». – «Ну что ты говоришь, Готлиб?» – «Сопляки они, вместо того чтобы показать суду кулак, вот сопляки – весь народ, торговцы, рабочие, все без исключения».
Внезапно Мекк остановился и загородил Францу дорогу: «Послушай, Франц, нам надо с тобой поговорить. Иначе я не могу допустить, чтоб ты меня провожал. Ни в коем случае». – «Что ж, валяй». – «Франц, мне необходимо знать, кто ты такой. Взгляни мне в лицо. Скажи мне вот тут, на этом месте, честно и прямо, ведь ты же испытал все это там, в Тегеле, и ты знаешь, что такое право и справедливость. В таком случае право должно остаться правом». – «Это верно, Готлиб». – «Тогда, Франц, скажи, положа руку на сердце: что с тобой там сделали?» – «Можешь успокоиться. Можешь мне поверить: если человек бодлив, то рога ему живо пообломают. Ну а у нас читали книги, учились стенографии, играли в шахматы, я тоже». – «Значит, в шахматы ты тоже научился?» – «В скат[136] мы с тобой еще поиграем, Готлиб. Так вот, сидишь это, сидишь, умишка-то для размышлений не хватает, потому что у нас, перевозчиков мебели, больше насчет мускулов да широкой кости, а все-таки в один прекрасный день возьмешь да и скажешь себе: черт подери, не якшайся ты с этими людьми, иди ты своим путем. Подальше от таких людей! Знал я одного коммуниста, так он толще, чем я, был, в девятнадцатом, дрался вместе с нами на баррикадах в Берлине[137]. Тогда его не заловили, так он после этого ума набрался, познакомился с одной вдовой и стал работать у нее в магазине. Пронырливый парнишка, понимаешь». – «А как же он к вам попал-то?» – «Да пытался провернуть какие-то свои делишки. Ну скажи сам, Готлиб, какое нашему брату дело до судов, до полиции, до политики? Мы там всегда стояли друг за дружку, и если кто пытался кляузничать, то его накрывали втемную. Но все-таки лучше не иметь дела с другими. Это – самоубийство. Пусть они себе как хотят. А ты оставайся порядочным и сам по себе. Вот мое правило».
«Вот как? – сказал Мекк, холодно взглянув на него. – Значит, по-твоему, остальные пусть убираются к черту? Ну и тряпка ты, ведь от этого мы все погибнем». – «Пусть убирается к черту кто хочет. Это не наше дело». – «Франц, ты старая, мокрая тряпка, и меня не переубедишь. И тебе еще придется поплатиться за это, Франц».
Франц Биберкопф гуляет по Инвалиденштрассе, с ним его новая подруга, полька Лина. На углу Шоссештрассе, в воротах, продаются газеты. Там стоят люди, болтают между собой.
«Внимание, здесь останавливаться не разрешается». – «Неужели нельзя уж и картинки посмотреть?» – «Если вам нужно, то купите. А проход зря не загораживайте». – «Болван!»
Из железнодорожного проспекта. Когда у нас на нашем холодном севере наступает неприятная погода, какая обычно бывает в период между сверкающими снегом зимними днями и первой весенней травкой, нас неудержимо влечет – этому влечению более тысячи лет! – на солнечный юг, по ту сторону Альп, в Италию. Кто настолько счастлив, что может последовать этому влечению[138]. «Да вы напрасно расстраиваетесь. Вы только обратите внимание, как люди одичали: вот, например, какой-то субъект напал на одну барышню в вагоне городской железной дороги и избил ее до полусмерти из-за паршивых пятидесяти марок». – «За пятьдесят марок и я это сделал бы». – «Что?» – «А вы знаете, что такое пятьдесят марок? Нет, вы не знаете, что такое пятьдесят марок. Это – уйма денег для нашего брата, целая уйма, понимаете? То-то же! Вот когда вы будете знать, что такое пятьдесят марок, я буду с вами дальше разговаривать».
Фаталистская речь рейхсканцлера Маркса[139]: То, что должно свершиться, находится, согласно моим воззрениям, в руках Господа Бога, предначертавшего каждому народу его судьбу. Поэтому все дела людей остаются незавершенными. Мы можем лишь посильно и неустанно работать согласно нашим убеждениям, и потому я буду верой и правдой служить своему делу на том посту, который ныне занимаю. Позвольте, господа, закончить мою речь наилучшими пожеланиями успеха в вашей трудной и требующей больших жертв работе на благо нашей прекрасной Баварии. Желаю вам счастья в ваших дальнейших стремлениях. Живи так, как ты бы того хотел, умирая, приятного аппетита[140].
«Ну что, все прочитали, господин хороший?» – «В чем дело?» – «Может быть, придвинуть вам газетку поближе? У меня был тут как-то один господин, так я ему подал стул, чтоб было удобнее читать». – «А вы выставляете свои картинки только для того, чтобы они…» – «Это мое дело, для чего я выставляю свои картинки. Ведь не вы мое место оплачиваете. А таких любителей дармовщинки, которые норовят прочитать газету, не заплатив денег, мне тут совершенно не нужно; они только настоящих клиентов отпугивают».
Любитель дармовщинки отчаливает, пусть-ка он лучше сапоги себе почистит, спит, вероятно, в ночлежке на Фребельштрассе[141], садится в трамвай. Не иначе как ездит по поддельному или по использованному билету: такой-то все перепробует. А если его накроют, будет уверять, что потерял настоящий. Ох уж эта мне шантрапа, вот извольте – опять двое. Придется, видно, сделать решетку. Ну, пора завтракать.
Франц Биберкопф подошел, в котелке, под руку с пухленькой полькой Линой. «Лина, глаза направо, прямо в ворота. Погода не для безработных. Давай посмотрим картинки. Эх, хороши картинки, но только уж больно сквозит в воротах-то. Скажи-ка, коллега, как у тебя дела? Здесь можно насмерть замерзнуть». – «Да ведь здесь и не место греться». – «А тебе, Лина, хотелось бы стоять за такой штукой?» – «Пойдем, пойдем, этот тип так погано ухмыляется». – «Фрейлейн, я только хотел бы заметить, что многим бы понравилось, если б вы вот так стояли в воротах и торговали газетами, так сказать, из нежных дамских ручек».
Порыв ветра, газеты треплются под зажимами. «Ты бы, коллега, приделал хоть зонтик снаружи-то». – «Это чтобы никто ничего не видел?» – «Ну, тогда вставь стекло в раме». – «Да пойдем же, Франц». – «Подожди минуточку. Вот человек стоит тут часами, да не валится от ветра. Нельзя быть такой неженкой, Лина». – «Я не из-за того, а потому, что он так паршиво ухмыляется». – «Это у меня такое уж лицо, фрейлейн. Ничего не поделаешь». – «Слышишь, Лина, он всегда ухмыляется, бедняга».
Франц сдвинул котелок на затылок, взглянул газетчику в лицо и расхохотался, не выпуская Лининой руки из своей. «Он тут ничего не может поделать, Лина. Это у него от рождения. Знаешь, коллега, какое лицо ты делаешь, когда ухмыляешься? Нет, не так, как сейчас, а как давеча. Знаешь, Лина? Такое, как если бы он сосал материнскую грудь, а молоко-то вдруг возьми да скисни». – «Ко мне это не подходит. Меня вскормили на рожке». – «Все-то вы врете». – «Нет, ты скажи мне, коллега, сколько можно заработать на таком деле?» – «Вам „Роте фане“[142]? Благодарю вас. Дай пройти человеку, коллега. Посторонись, зашибут». – «А тут у тебя народу целая толпа, коллега».
Лина потащила его за собой. Они не спеша отправились по Шоссештрассе[143] к Ораниенбургским воротам[144]. «Знаешь, это было бы дело для меня, – сказал Франц. – Я не так-то легко простужаюсь. Только вот это несчастное выжидание в воротах».
Два дня спустя потеплело; Франц продал свое пальто и носит теперь теплое нательное белье, которое каким-то образом завалялось у Лины, стоит на Розенталерплац перед Фабиш и К°[145], лучшее мужское платье, готовое и на заказ, аккуратная работа и умеренные цены – отличительные качества нашей продукции. Франц во весь голос нахваливает держатели для галстуков:
– Почему франты из шикарных кварталов носят галстуки-бабочки, а пролетарий не носит? Пожалуйте ближе, господа, еще ближе. Вы, барышня, тоже, вместе с вашим супругом; подросткам вход не возбраняется, плата с них не выше, чем со взрослых. Так почему же пролетарий не носит галстуков-бабочек? Да потому, что он не умеет их завязывать. Ему приходится покупать к ним держатель, а когда он его купил, держатель оказывается негодным, да и бабочку не завязать. Это – мошенничество, оно ожесточает народ и погружает Германию в еще большую нужду, чем та, в которой она уже находится. Почему, например, не носят широких держателей для галстуков? Потому что никому не охота прицеплять себе на шею мусорные лопаты. Этого не захочет ни мужчина, ни женщина, ни даже грудной ребенок, если б он умел ответить. И вовсе не надо над этим смеяться, господа, не смейтесь, потому что мы не знаем, что происходит в этом милом маленьком детском мозгу. Ах, боже мой, эта милая головка, такая маленькая головка с волосиками, не правда ли, прелесть, но платить алименты. И опять же нечего смеяться, алименты хоть кого изведут. Так вот, купите себе такой галстук у Тица или Вертгейма, или если не хотите покупать у евреев, то в каком-нибудь другом месте. Вот я, например, ариец, – он приподымает котелок, – русые волосы, красные оттопыренные уши, веселые бычьи глаза[146]. Большие универмаги не нуждаются, чтоб я рекламировал их, они и без меня проживут. А вы купите себе такой галстук, как вот тут у меня, а потом мы с вами сообразим, как вы его будете по утрам завязывать.
Господа, у кого в настоящий момент есть время завязывать себе по утрам галстук и кто не захочет лучше поспать еще лишнюю минуточку? Всем нам нужно побольше сна, потому что мы должны много работать и мало зарабатываем. Такой вот держатель для галстука способствует вашему сну. Он успешно конкурирует с аптеками, потому что кто купит такой держатель для галстука, как у меня в руке, тому не нужно ни сонных порошков, ни выпивки на ночь, и ничего подобного. Он спит без убаюкивания, как младенец у материнской груди, потому что знает: завтра не надо торопиться, все, что ему требуется, лежит в готовом виде на комоде, и остается только сунуть его в воротничок. Вот вы тратите деньги на всякую дрянь. Например, в прошлом году вы видели этих жуликов в Крокодиле[147], впереди можно было получить горячие сосиски, а сзади лежал в стеклянном гробу Жолли[148], небритый, как будто вокруг рта у него выросла кислая капуста. Это каждый из вас видел, – подойдите поближе, чтоб мне так не напрягать голос, он у меня ведь не застрахован, я не внес еще первого взноса! – так вот, как Жолли лежал в стеклянном гробу, это вы все, небось, видели. А как ему потихоньку совали туда шоколад – это вы не видели. Здесь у меня вы получите добротный товар, это не целлулоид, а вальцованная резина, штука – двадцать пфеннигов, три штуки – пятьдесят.
Сойдите с мостовой, молодой человек, а то еще раздавит автомобиль, и кому ж тогда после вас мокренькое подтирать. Я вам сейчас объясню, как завязывать галстук. Ведь не придется же вбивать вам это в голову кувалдой[149]. Вы сами сразу поймете. Ну вот: с одной стороны вы забираете от тридцати до тридцати пяти сантиметров, а потом складываете галстук, но только не таким манером. Это выглядело бы, будто к стене прилип раздавленный клоп, вроде как обойный клещ, элегантный человек таких галстуков не носит. Затем вы берете мой аппарат. Надо экономить время. Время – деньги. Романтика сошла на нет и никогда не вернется, с этим мы все должны теперь считаться. Не можете же вы каждый день медленно обматывать вокруг шеи эдакую кишку, вам нужна готовая элегантная вещь. Взгляните сюда, это ваш подарок себе на Рождество, это в вашем вкусе, это для вашего же блага. И если по плану Дауэса[150] вам еще что-нибудь оставлено, то это – ваша голова под котелком, и она должна сказать вам, что эта вещь для вас подходяща, что вы ее покупаете и несете домой и что она утешит вас в ваших горестях.
Господа, мы нуждаемся в утешении, все, сколько нас тут есть, и если мы глупы, то ищем его в кабаке. Но кто благоразумен, тот таких глупостей не делает, хотя бы уже ради собственного кармана, потому что трактирщики отпускают нынче такую скверную водку, что чертям тошно, а хорошая очень дорога. Поэтому возьмите этот аппарат, пропустите вот здесь узкую тесьму, хотя можете взять и пошире, какую носят педерасты на башмаках, когда выходят марьяжить. Вот здесь вы ее пропускаете, а потом беретесь за этот конец. Настоящий германец покупает только доброкачественный товар, а этот здесь – самого первого сорта.
Лина задает ходу гомосексуалистам
Но это Франца Биберкопфа не удовлетворяет. Он запускает глазенапы во все стороны. Наблюдает вместе с добродушной распустехой Линой за уличной жизнью между Алексом и Розенталерплац и решает торговать газетами. Почему? Да потому, что ему нахвалили это дело и Лина может ему помогать. Как раз подходящее занятие для него. Раз сюда, раз туда, раз кругом, в том нет труда[151].
«Лина, я не умею говорить, я не народный оратор. Когда я выкрикиваю товар, меня понимают, но это не то, что надо. Ты знаешь, что такое ум?» – «Нет», – отвечает Лина и глупо таращит на него глаза. «Ну так вот, взгляни на этих молодчиков на Алексе или здесь, у них ни у кого нет ума. Вот и те, у кого ларьки или которые ездят с тележками, тоже не то. Они хитрые, продувные ребята, отчаянные, мне ли не знать. Но представь себе такого оратора в рейхстаге, Бисмарка или Бебеля[152], – теперешние-то ничего не стоят, вот у тех ум, да. Ум – это голова, а не просто башка. А эти, которые с размягченными мозгами, хорошего слова от меня не дождутся. Оратор так оратор». – «Да ведь ты же и сам, Франц, оратор». – «Да уж мне ли не знать. Какой же я оратор? А знаешь, кто был оратором? Вот не поверишь: твоя хозяйка». – «Швенкша?» – «Нет, зачем. Прежняя, от которой я твои вещи принес, на Карлштрассе»[153]. – «Ах, та, что возле цирка. Про ту ты мне не напоминай».
Франц таинственно наклоняется вперед: «Это, Лина, была ораторша – что надо». – «Вот уж нет. Пришла, понимаешь, ко мне в комнату, когда я еще лежала в постели, и тащит у меня мой чемодан – из-за того, что я ей за один месяц не заплатила». – «Хорошо, Лина, я согласен, это было некрасиво с ее стороны. Но когда я пришел к ней и спросил, как было дело с чемоданом, она к-а-ак пошла чесать». – «Знаю, знаю я ее чепуху. Мне даже слышать не надо было. А ты уж и уши развесил, Франц». – «Ка-ак пошла она, говорю, чесать! Про параграфы гражданского кодекса да про то, как она добилась пенсии после своего старика, хотя этот ирод умер от апоплексического удара, что не имеет ничего общего с войной. Потому что с каких же это пор апоплексический удар имеет что-нибудь общее с войной! Это она и сама говорит. И все же добилась, настояла на своем. Вот у нее есть ум, толстуха ты моя. Что захочет, то и сделает. Это тебе побольше, чем заработать пару грошей. Тут можно себя показать, что ты за человек. Тут можно развернуться. Знаешь, я все еще не очухался». – «А что, ты все еще к ней ходишь?» Франц замахал обеими руками: «Лина, сходи-ка ты разок сама. А то хочешь взять чемодан, придешь ровно в одиннадцать, потому что в двенадцать есть еще другое дело, а в три четверти первого все еще торчишь у нее. Она говорит, говорит, а чемодана так и не дает, и в конце концов уходишь без него».
Он задумывается, разводя пальцем узоры в лужице пролитого пива: «Знаешь, я наведаюсь куда следует и начну торговать газетами. Это хорошее дело».
Она не находит ответа, она слегка обижена. Франц делает, что задумал. В одно прекрасное утро он стоит на Розенталерплац, она приносит ему бутерброды; в двенадцать часов он шабашит, поспешно сует ей в руки свой короб и отправляется узнать, не выйдет ли у него чего-нибудь по газетной части.
И вот, сначала какой-то седовласый мужчина возле Гакеского рынка[154] на Ораниенбургерштрассе рекомендует ему заняться сексуальным просвещением. Оно, говорит, производится теперь в широком масштабе, и дело идет довольно хорошо. «А что это такое – сексуальное просвещение?» – спрашивает Франц, и что-то ему не очень хочется. Седовласый показывает на свою вывеску: «Вот, взгляни, тогда не будешь спрашивать». – «Так это ж голые девочки нарисованы». – «Других у меня нет». Молча дымят друг подле друга папиросами. Франц стоит, пялит на картинку глаза, пускает дым в сторону, седовласый смотрит мимо, как будто никого и нет. Наконец Франц переводит взор на него: «Скажи-ка, приятель, неужели это доставляет тебе удовольствие, вот эти девочки и вообще такие картинки? Смеющаяся жизнь[155]. Нарисовали голую девочку с кошечкой. А что ей делать с кошечкой на лестнице? Подозрительная штука. Я тебе не мешаю?» А тот покорно вздыхает на своем складном стуле и сокрушается: ведь есть же на свете такие ослы, этакие долговязые, что твой верблюд, бегают средь бела дня по Гакескому рынку, да еще останавливаются перед людьми, которым не везет, и городят чепуху. И так как седовласый не ответил, Франц снял со щитка несколько журнальчиков: «Можно? Как это называется? Фигаро?[156] А это? Брак?[157] А это Идеальный брак?[158] Это, значит, не то, что просто брак? Женская любовь[159]. И все это можно иметь в отдельности. Тут можно получить массу полезных сведений. Конечно, если есть достаточно денег, потому что все это здорово дорого. И наверно, не без какой-нибудь заковыки». – «Позвольте, какая тут может быть заковыка? Тут все дозволено. Ничего нет запрещенного. На все, что я продаю, есть разрешение, и никакой заковыки. Такими вещами я не занимаюсь». – «Могу тебя заверить и всегда скажу, что смотреть такие картинки – не очень-то годится. Об этом я бы мог тебе кой-что порассказать. Это портит человека, да, да, портит. Начинается с разглядывания картинок, а потом когда доходит до дела, то стоит человек чурбан чурбаном и ничего у него больше естественным путем не выходит». – «Не понимаю, о чем ты говоришь. И пожалуйста, не брызжи слюной на мои журнальчики, потому что они денег стоят, и не трепли обложки. Вот, прочитай-ка: Не состоящие в браке[160]. Все у меня есть, даже особый журнальчик для них». – «Не состоящие в браке, а неужели же нет таких? Да вот и я сам не женат на польке Лине». – «То-то же. А вот погляди, что тут написано, верно ли оно, к примеру: Попытка регулировать путем договора половую жизнь обоих супругов и декретировать соответствующие супружеские обязанности, как то предписывает закон, означает отвратительнейшее и недостойнейшее рабство, какое только можно себе представить[161]. Ну, что скажешь?» – «Как – что?» – «Да правильно ли это или нет?» – «Со мной такого не бывает. Женщина, которая потребовала бы такую вещь. Нет, неужели ж это возможно? Неужто такое случается?» – «Можешь сам прочесть». – «Это уж слишком того. Попадись мне такая, я бы».
Франц в смущении перечитывает фразу, а затем подскакивает и показывает седовласому одно место: «Ну, вот это: Я приведу пример из романа д’Аннунцио, Сладострастие[162], обрати внимание, эту архисвинью зовут д’Аннунцио; это испанец, или итальянец, или американец. Тут все помыслы мужчины настолько проникнуты далекой возлюбленной, что в ночь любви с женщиной, которая служит ему заменой для той, у него против воли вырывается имя настоящей возлюбленной. Черт знает что такое! Нет, приятель дорогой, от такой игры я отказываюсь». – «Во-первых, где это написано? Покажи-ка». – «А вот: служит заменой. Это вроде того, как каучук вместо резины. Брюква вместо настоящей еды. Ты когда-нибудь слышал, чтоб женщина или девушка служили заменой? Мужчина берет себе другую, потому что его постоянной у него нет под рукой, а новая это замечает, и дело с концом, и уже женщина и пикнуть не смей? И такую чушь он, испанец, дает печатать? Да будь я на месте наборщика, я бы не стал набирать». – «Ну, ну, ври, да знай меру, добрый человек. Не воображай, что ты со своим умишком, к тому же еще здесь, в сутолоке на Гакеском рынке, можешь понять, что хотел сказать настоящий писатель, да еще испанец или итальянец».
Франц читает дальше: «Великая пустота и молчание наполнили после этого ее душу[163]. Это ж прямо курам на смех! Пусть-ка мне это кто-нибудь растолкует, кто бы то ни был. С каких это пор – пустота и молчание? В этом я кое-что смыслю, не хуже его, а женщины в его стране тоже, поди, не из другого теста, чем у нас. Вот у меня была одна, так та заподозрила раз что-то неладное – нашла у меня один адрес в записной книжке, так что ж ты думаешь: она заметила и смолчала? Плохо ты знаешь женщин, дорогой мой, если ты так думаешь. Вот бы ты ее послушал. По всему дому стон и гул стоял – до чего она орала. А я никак не мог ей даже объяснить, в чем дело. Она голосит себе да голосит, словно ее режут. Сбежались люди. Уж я рад был, когда оттуда выбрался». – «Послушай, любезный, а ты двух вещей совсем как будто и не замечаешь». – «А именно?» – «Когда у меня берут журнал или газету, мне за нее платят деньги. А если там написана чепуха, то это не беда, потому что читателя, в сущности, интересуют картинки». Левый глаз Франца Биберкопфа отнесся к этому объяснению весьма неодобрительно. «Женская любовь и Дружба[164], – продолжал седовласый, – эти не пустословят, а ведут борьбу. Да, за права человека». – «Чего же им не хватает?» – «Параграф 175[165] знаешь или нет?» Оказалось, что как раз в этот день состоится доклад в Александрпаласе на Ландсбергерштрассе[166], где Франц мог бы кое-что услышать о несправедливостях, которым ежедневно подвергаются в Германии сотни тысяч людей и от которых у него волосы встали бы дыбом. Седовласый сунул ему под мышку пачку залежавшихся журналов; Франц вздохнул, взглянул на эту пачку и обещал зайти еще раз. Собственно, – думает он, – что мне тут делать? Стоит ли заходить еще раз? Будет ли прок от таких журналов? Надавал мне человек этакую кучу, и изволь-ка тащить ее домой и читать. Ишь ведь, гомосексуалисты, он мне про них журналов только и надавал. Конечно, жаль парнишек, но, в сущности, какое мне до них дело?
Вернулся он восвояси в большом смущении; дело казалось ему настолько нечистым, что он ни слова не сказал о нем Лине, а вечером улизнул от нее тайком. Седовласый газетчик втиснул его в маленький зал, где сидели почти исключительно одни мужчины, большей частью очень молодые, и несколько женщин, но также парочками. Франц целый час не промолвил ни слова, но то и дело прыскал со смеху в шляпу. После десяти часов он не мог больше выдержать; его подмывало уйти, дело и людишки были чересчур смешные, так много этой братвы гомосексуалистов в одном месте, и он тут же, – Франц пулей вылетел вон, смеялся до самого Алекса. Последнее, что он слышал, был доклад о положении в Хемнице, где, согласно административному распоряжению от 27 ноября, гомосексуалистам запрещается выходить на улицу[167] и пользоваться общественными уборными, если их застигнут на месте преступления, то с них штраф тридцать марок. Франц стал искать Лину, но та куда-то ушла со своей хозяйкой. Тогда он завалился спать. Во сне он много смеялся и ругался и дрался с каким-то идиотом шофером, который без конца кружил его вокруг фонтана Роланда на Зигесаллее[168]. Постовой шупо уже гнался за машиной. Тогда Франц в конце концов выскочил из автомобиля, и машина бешено завертелась и закружилась вокруг фонтана. Это продолжалось без конца, не переставая, а Франц все стоял с шупо и обсуждал с ним, что делать с шофером, который, видно, сошел с ума.