Полная версия
Фабрика прозы: записки наладчика
Денис Драгунский
Фабрика прозы: записки наладчика
От автора
Нас мало. Нас, может быть, я один.
А может быть, вовсе никого.
20 августа 2019Когда человек рассказывает о своей любовной жизни или о том, что он каждый день ест на обед, – он, как правило, врет. Он хочет показаться более страстным, романтичным и нежным; более изысканным и даже более богатым, чем на самом деле. Или наоборот – произвести впечатление человека холодного, грубого и даже подлого; неприхотливого, аскетичного или бедного. В любом случае он рисует какой-то привлекательный автопортрет, умилительный или шокирующий – но в любом случае в расчете на собеседника.
Это же относится и к литературному сочинительству.
Один рассказывает, что он прямо как Моцарт, «гуляка праздный», и его шедевры рождаются как бы сами по себе, в кратких перерывах между пирами и свиданиями. Другой, напротив, живет по правилу «ни дня без строчки», буквально выполняя завет Жюля Ренара: «Талант – вопрос количества. Талант не в том, чтоб написать одну страницу, а в том, чтобы написать их триста». Третий, съездив на пару недель туристом во Францию, на полном серьезе говорит: «Мне так хорошо работается в Париже! Как я понимаю Хемингуэя!» Кто-то в наш век ноутбуков продолжает писать авторучкой и возводит это даже в некий творческий принцип, а кто-то – я, например, – утверждает, что пишет рассказы в метро, набирая их одним пальцем на экране планшета.
Должен признаться: в ответ на вопросы о том, как я пишу свои короткие рассказы, я тоже частенько интересничал. Я говорил, что у меня это нечто мистическое: утром я просыпаюсь с только что приснившимся рассказом, и задача состоит в том, чтоб донести его до клавиатуры. Но потом финал вдруг оказывается совсем другим, еще более неожиданным.
Это, как ни странно, правда. Но, конечно же, далеко не вся.
Рассказ приходит во сне – или днем вдруг как бы случайно залетает в голову, – пройдя сквозь запруды и завалы, сети и жернова бесконечного ежедневного текста. Бесчисленные заметки, замыслы, записки, выписки, подслушанные разговоры, внезапные соображения, пародии, споры, критические и пародийные строки…
«Когда б вы знали, из какого сора растут стихи» – да, да, конечно, знаем. Но у меня дело обстоит совсем наоборот. Когда б вы знали, из какой луговой свежести, из какого обилия цветов и трав, стеблей и листьев, из какого облака жуков, стрекоз и бабочек, из каких ворохов пожелтевших страниц старых книг, из какого волшебного сплетения человеческих мыслей, пристальных взглядов, рук и ног, шепотов и криков, клятв и признаний – в конце концов получаются две-три странички рассказа.
Даже обидно. Напрашивается аналогия с гербарием. Или с фабрикой, где на любое изделие уходит очень много материала. Иногда кажется, что слишком много.
Одно утешение – весь этот луг, духовный и телесный, я записываю уже много лет, во всей его наивной красоте и нахальном уродстве.
Если бы я уже умер, я бы сказал, что от меня осталось дневников на четыре толстых тома. Туча заметок. Про политику. Про философию. Просто про жизнь, обычные ежедневные дела. И про литературу, конечно. Но поскольку я жив, я решил сделать подборку записей, которые в первую очередь касаются именно литературы, новой и старой прозы, профессиональных литературных умений.
Надеюсь, это будет интересно не только читателям, но и писателям – особенно молодым.
Хочу поблагодарить Елену Шубину и Веру Копылову за огромную помощь в работе над окончательным вариантом книги.
5 июня 20222007–2012
25 января 2007
Моя мама, Драгунская Алла Васильевна, скончалась сегодня утром в больнице села Вороново после месяца и трех недель тяжкой болезни. Прожила она 82 года, 7 месяцев и 14 дней.
Ксюша позвонила по мобильному, я как раз ехал на работу, в редакцию газеты «Правое дело». Я никому не сказал – ни друзьям-сотрудникам, ни водителю: вот, мол, какое горе, мама умерла. Поэтому и говорил с Ксюшей короткими фразами – «да, да, понял, да, я позвоню позже». Чтоб шофер не догадался, не спросил, что случилось, и чтобы мне не пришлось ему отвечать-объяснять-рассказывать.
Почему я так сделал? Не знаю.
В последние годы мама очень мучилась от артрита. У нее отказывали ноги. Она едва ходила, падала, ушибалась, отлеживалась, передвигалась на костылях, ее терзали боли в костях. Она всё время просила Бога о смерти, о легкой смерти во сне или хоть о какой-нибудь, но только бы поскорей.
Говоря о смерти, мама сначала просила, чтобы ее похоронили в той же могиле, где лежит урна с прахом моего отца, и чтобы эту урну выкопали и непременно дали ей в руки. Потом она сказала, что всё это глупости, пусть просто кремируют и зароют урну рядом. А потом сказала: «Есть такие заведения, ритуальные залы, что ли, пусть со мной там попрощаются. Проходит панихида, а потом гроб, как в крематории, опускается вниз, музыка играет, и все расходятся. Или идут на поминки. Потому что ехать в крематорий, они все так далеко, почти за городом, это же ужас, особенно, представь себе, зима, мороз, метель, очередь на кремацию, кошмар, зачем так людей мучить?!»
Как в воду глядела.
Зима, мороз, метель…
28 января 2007
Вчера были похороны мамы. Вернее, отпевание в церкви, кремация, потом поминки в дачном доме моей сестры Ксении, который стенка в стенку с моим. Впрочем, и больница была сельская, и церковь сельская недалеко, и крематорий на близком к нам кладбище. В церкви было человек 15, в крематории – восемь (Ксения, ее сын, муж, сестра мужа, еще один друг детства и мы с женой и дочерью). Мамина сестра (которой в марте исполняется 85) со своим сыном поехала из церкви домой, ждать нас. Очень долгую и разнообразную жизнь, полную встреч и знакомств, прожила моя мама – и вот такая штука. Ну, понятно, все ровесники поумирали. Однако я посчитал живых и здоровых и подумал, что на этих смиренных похоронах могли бы присутствовать втрое больше людей.
Не то чтобы я на кого-то обиделся. Просто наблюдаю.
В надгробной речи священник, проводивший отпевание, сказал вещь странную и замечательную: «Она много мучилась перед смертью. Мы ее причащали два раза. Ее пришлось пересоборовать, второй раз готовить к смерти. Она своими страданиями искупала свои грехи, которых не могло быть мало за столь долгую жизнь. Многие думают, – продолжал священник, – что Иисус Христос своими крестными муками уже искупил все-все наши грехи и мы можем жить как получится и умирать якобы должны легко, зная, что Спаситель уже пострадал за нас. Но это нечестно! Надо самим искупать свои грехи! И она их, наверное, искупила своими муками».
Вот ответ на вопрос – почему Всемогущий Господь заставляет мучиться малых сих. Но это – не мой ответ. Я сам не знаю ответа на этот вопрос.
7 июля 2008
Вчера умер Аксенов. Аксенова я помню, смеяться будете, с 1963 года, когда в Москве был чемпионат Европы по боксу.
Лужники, 2 июня 1963 года, финалы, потрясающее зрелище, какие имена! Невероятный Валерий Попенченко – он уложил румына Иона Моню в нокдаун на пятой секунде, а в нокаут на двадцатой! Ричардас Тамулис! Борис Лагутин! Нашему Дану Позняку не повезло против Збигнева Петшиковского, тот ему в первом раунде рассек бровь. Это был триумф советского бокса, наши взяли то ли шесть, то ли семь из десяти медалей. Мы были с папой. И там был Аксенов, папа с ним разговаривал, и я тут же вертелся. Мне двенадцать с половиной лет было, но я читал повесть Аксенова «Звездный билет» и смотрел фильм «Коллеги». Его все смотрели, самый популярный фильм года.
Потом я встретил его в 1994 году, в Вашингтоне, в гостях у Саши Чапковского, бывшего мужа моей подруги детства Иры Матусовской. Еще мы встречались в гостях у журналиста и дипломата Ильи Левина и в доме Михайлы Михайлова, русско-сербского диссидента. Мне показалось, что ему невесело живется. Он был какой-то выдубленный, безжизненный, хотя шутил и смеялся вместе со всеми.
Потом я вдруг увидел его в Москве, на улице, на задах нового МХАТа, не помню точно год, в самом конце 1990-х. Иду со своей болгарской подругой Наташей Куртевой. Навстречу Аксенов. Здрасьте, здрасьте. «А это моя знакомая, театральный критик из Софии, Наташа». Пожали руки, две-три фразы, разошлись. «А это кто?» – спросила она. «Аксенов!» – «Вот это да! Вот это экскурсия!» Только что мы с Наташей закусывали в «Маэстро» на Пушкинской, на втором этаже, и я ей показал в окно, как на другой стороне улицы Алла Пугачева выходит из казино и в сопровождении охранника, распростершего над ней зонтик, залезает в свой длиннющий лимузин…
Конечно, это всё ерунда какая-то. На мемуары не тянет. Но неужели надо серьезным тоном про вклад Аксенова в литературу и общественную жизнь?
У него были прекрасные молодые рассказы. Был великолепный перевод «Рэгтайма» Доктороу. Ну, про «Бочкотару» и «Остров Крым» я и не говорю. А его большие романы мне кажутся не очень, увы. Но это ничего не значит. Это действительно утрата. Как Майкл Джексон и Людмила Зыкина, хотя я не поклонник ни того, ни другой.
Неважно. Когда погребают эпоху, спор о вкусах как-то не звучит.
13 января 2010
Пейзаж после битвы.
История русской советской литературы – точнее, история разгрома, а также сдачи и гибели уцелевших остатков русской литературы – еще не написана. Стыдно называть литературой рыдания и попискивания, которые слышались в ходе этой катастрофы. При всем сочувствии к ее жертвам. Но давать совпису фору за то, что он жил при Советах, – так же глупо, как давать фору графоману за то, что он пишет после тяжелого трудового дня.
Интим с властью – вот что опошлило советскую литературу до полного бесстыдства. Ни у какого досоветского писателя нет ничего похожего на тот вездесущий, масштабный, обожаемый образ власти, который создала советская литература. Поразительна эта страстная, почти плотская влюбленность в вождя. Чуковский в своих дневниках договорился до того, что Сталин – женственно прекрасен. Пастернак пишет Сталину, «повинуясь чему-то тайному, что привязывает меня к Вам».
Совпис целиком захвачен советской властью, пронизан ее проблемами; он воспринимает их как свои собственные, задушевные.
Сейчас начинаем потихоньку выбираться из ямы. Сегодняшнее фестивальное, то есть чуть легкомысленное бытование литературы, без зряшных и претенциозных попыток ответить на все проклятые вопросы, – это всего лишь возвращение нормальности.
Фестиваль, и особенно литературный интернет, смягчает идейные противостояния. Становится средством массовой психотерапии. Учит выражать боль и ярость не ножом и бомбой, а словами. Выразить в звуке всю меру страданий своих. Я читал недавно, что на конкурс «Дебют» (до 25 лет должно быть автору) поступило 400 000 работ. Целый областной город. Почти полмиллиона молодых людей спасены от тупой и опасной злобы. Это очень хорошо. Это великолепный культурный итог.
Правда, надо учесть, что в ходе такой самотерапии редко создаются тексты, которые выдерживают проверку временем и/или широкой аудиторией. Ну и что?
Литературы от этого не убудет.
12 марта 2010
Сегодня утром один журнал попросил рассказать, какая книга оказала на меня самое сильное влияние. Дали подумать полчаса. За это время в голове чего только не пронеслось.
Любимая русская классика: «Онегин», «Мертвые души», «Анна Каренина», «Бесы». А также весь Чехов.
Любимая мировая классика: «Дон Кихот», «Исповедь», Скиталец, Михаэль Кольхаас, «Красное и черное», «В поисках утраченного времени», «Процесс», «Посторонний», «Три женщины».
Любимая античность: «Илиада», диалоги Платона.
Моя любовь повыпендриваться: ах, как приятно сообщить, что мои любимейшие писатели – Томас Мэлори, Луи-Фердинанд Селин и Ирвин Уэлш. И вообще говорить загадками: ну кто сразу догадается про «Трех женщин»? Это Роберт Музиль, три повести с таким общим заглавием.
Чепуха какая, Господи Иисусе. Хотя все указанные книги и авторы – прекрасны. Но какое это имеет отношение ко мне? В смысле оказания влияния? Да ноль целых фиг десятых!
Только что понял: «Дети капитана Гранта», господа. И точка. Эту книгу я прочел в десять лет. И потом перечитывал много раз. Из этой книги я понял две вещи: мир широк и прекрасен, а люди – добры и благородны. Правда, в дальнейшем это сбывалось только наполовину. В лучшем случае. Ну и пускай!
26 июня 2010
Женский образ. Когда-то девочки в школе влюблялись в книжных героев. Одни – в князя Андрея. Другие – в Долохова. Это были две партии. Два мировоззрения. В Пьера Безухова не влюблялся никто. Толстый и в очках.
Поэтому, кстати, мальчики не влюблялись в Элен. У нее были «полные руки».
Но, кажется, мальчики вообще не влюблялись в книжных героинь.
Разве что Петя из повести Катаева «Хуторок в степи». Но во-первых, это давно было. Во-вторых, он на самом деле не влюблялся. Он просто сравнивал Мотю и Марину с Марфенькой и Верой из романа Гончарова «Обрыв». И никак не мог решить, кто он сам в этом раскладе – Волохов или Райский?
А если честно – в кого влюбляться? Ну, не в Наташу же Ростову, честное слово! В глуповатую Кити? В сумасшедшую Асю? Может, еще Грушеньку посоветуете? Или Олю Мещерскую?
Кошмар какой. Или я просто забыл кого-то?
10 сентября 2010
Ксения Ларина сказала, что Юрий Бутусов плохо поставил Шекспира. Может быть. Вопрос в другом. Никого не надо ставить давнее Чехова. Глупо и незачем. Понять страсти героев античных трагедий, Шекспира, Корнеля и даже Шиллера мы не можем. В принципе. А вчинять в Шекспира свои страсти – это как-то бесстыже. Всё равно что фотошопить Рембрандта или раскрашивать Микеланджело.
Хотите ставить классику? Ставьте Чехова, Ибсена, Горького, Теннесси Уильямса, О’Нила, Беккета, Ионеско, Ануя. Да хоть Булгакова.
А вообще надо ставить современных авторов. Сегодняшних. Их ведь много. Наверное, есть и достойные великих маэстро Бутусова, Райкина, Туминаса, имена же их, Господи, веси.
Анатолий Эфрос писал – пьесу надо разгадывать, как кроссворд, как головоломку. Надо сочинять роман, инсценировкой которого как бы является данная пьеса. Этого широкая режиссерская масса не любит, да и не может. Поэтому в 1980-е так любили ставить советскую прозу – Абрамова, Айтматова, Бондарева и далее по алфавиту. Потому что роман уже написан, все мотивы, мысли и биографии героев, которые надо досочинять, – ясны. Поэтому в 1990–2010-е годы ставят сплошную классику. Потому что она уже обсосана и разжевана. Потому что задача режиссера – выпендриться («Гамлет» в декорациях и контексте Макдоналдса – «МакГамлет»!) или спародировать предыдущую постановку. Творчества здесь на три копейки. Это – заполнение пустот. И вообще это неприлично.
Всё равно как писать натюрморт «Подсолнухи в глиняном кувшине». Или большую историко-религиозную композицию «Явление Христа народу». Ясно, что привлекает не сама картина, а идея транскрипции или пародии.
Хочется чистосердечного созерцания спектакля. А не ленивой мысли: ну-ка, посмотрим, как они там «Короля Лира» переплясали…
13 сентября 2010
Попытался поговорить с друзьями о своих вчерашних мыслях. Возражения можно свести к двум главным пунктам.
Во-первых, нам очень хорошо понятны эмоции и чувства людей, живших пятьсот и более лет назад. Во-вторых, главные человеческие проблемы – например, выбор Гамлета («что делать человеку в прогнившем аморальном обществе») или выбор Медеи («отчаяние покинутой женщины») – описаны классиками так глубоко и мощно, что современным авторам нечего добавить без риска впасть в плагиат.
Итак, первое. Мне непонятны эмоции обиженного принца, который этак походя убивает нескольких человек собственными руками, а нескольких – путем интриг и совершенно равнодушен к чужой смерти, к чужим страданиям. Я не понимаю феодального чувства чести. Но это я о себе говорю, только о себе.
Второе. Зачем же такое культурное пораженчество? Что, дескать, современным авторам и добавить нечего. Думаю, есть чего. Каждое произведение – дитя времени и места.
О «выборе, который делает человек в прогнившем аморальном обществе» – при чем тут Гамлет? Он так же аморален – вернее, внеморален, имморален – как все остальные персонажи пьесы. Им движет месть за честь. Медея – это вообще дремучая архаика.
О выборе, который делает человек в прогнившем аморальном обществе, – рекомендую «Доктора Фаустуса» Томаса Манна. «Мефисто» Клауса Манна. «Каждый умирает в одиночку» Ганса Фаллады. «Факультет ненужных вещей» Домбровского. Здесь действительно выбор и мораль.
Ни один из гениев прошлого не написал ничего равного «Скучной истории» Чехова, «Постороннему» Камю, «Процессу» и «Замку» Кафки, «Смерти в кредит» Селина и… список длинный. Сказанное, полагаю, никак не преуменьшает величия античной, средневековой, ренессансной классической литературы. А также литературы барокко и классицизма. Просто она – другая и про другое.
26 сентября 2010
Античная лирика. Хорошим ли поэтом был Окуджава?
Одни называют покойного поэта мертвым львом, а его критиков – шакалами. Другие говорят о прописных истинах, напетых блеющим голосом. Или о том, что он намертво завяз в 1960–70-х. Застыл в них, как муха в янтаре.
Нет поэтов вне истории. Когда-то Гомера пели под гитару (кифару). Другие под нее же пели любовные строфы Сапфо. А на стадионах гремели стихи Пиндара, их пели хором. Сейчас их с лупой читают студенты-филологи. Они остаются великими, но перестали быть актуальными. Вот в какой ряд я ставлю Окуджаву. Надеюсь, его поклонники не обидятся.
Окуджава прославился в эпоху дефицита.
Я не о продуктах. Я о дефиците художественности и эмоций. Окуджава был изыскан, красив, метафоричен. У него были громадные, на всю песню, метафоры, вроде «в склянке темного стекла» или «синий троллейбус». Но внутри себя эти метафоры были вполне реалистичные и даже бытовые. Структура почти как у Гомера. А в советской поэзии образность не приветствовалась. Был такой, что ли, некрасовский стиль, вроде Твардовского. А если да, то это была какая-то пустая, гремучая образность. Я не говорю об Ахматовой и Пастернаке, потому что это были не советские поэты. Их нелояльность мешала советскому человеку получать эстетическое наслаждение.
Окуджава же был очень советским. Он был весь лоялен. Он любил «ту единственную, гражданскую», а его критика не выходила за рамки «осуждения культа личности».
Но он был задушевен, тепл, добр. Тоже черта не совсем советская. Нам говорили «жалость унижает». А Окуджава жалел героя и читателя. Московский муравей. Ваше величество женщина. Девочка плачет, шарик улетел. Окуджава учил добру. Дверям закрытым грош цена. Возьмемся за руки, друзья. У стихов Окуджавы был самый надежный носитель: непрофессиональный голос под неумелый гитарный перебор. Отсюда и любовь к нему. Понятная, объяснимая, вызывающая уважение.
Хороший он был поэт? Да. Хороший. Очень хороший. Но – маленький.
5 декабря 2010
Вчера на Non-fiction меня спросили: «Какой роман сейчас нужен? Чтобы заинтересовать читателя?»
Ну, этого никто не знает. Знали бы – написали бы давно.
И тем не менее. Я подумал, что в русской литературе ХХ века есть как минимум два тематических провала. У нас нет романов, похожих на «Триумфальную арку» и «Каждый умирает в одиночку». Я нарочно назвал вещи не гениальные, не великие – но необходимые.
Роман про оккупацию и про бунт простого человека.
Про большой город (Ростов, Одессу, Киев или Николаев) – под немцами. Но не про героев сопротивления, а, скажем, про врача или инженера водоканала. Который продолжает работать в ужасных «предлагаемых обстоятельствах». Обеспечивает медпомощью (или водой) всех – 10 % оккупантов и 90 % тех, кто под оккупацией оказался. Меж тем в городе открыты магазины, рестораны и кино, даже спектакли ставятся. Транспорт, опять же. Люди работают, чтобы прокормить себя, своих детей, своих стариков. Молодые люди встречаются, влюбляются, ложатся в постель и не каждую минуту помнят об оккупации. Что же? Все они как один – предатели родины? Не уверен. Вот и главный герой – работает, любит, думает. В том числе и о будущем, поскольку верит в русскую победу.
И роман про рабочего, которого достала советская власть, и он начал писать листовки и расклеивать их по округе. Такие случаи были. Сотни таких случаев были зафиксированы только в первое десятилетие после войны. А романа о простом человеке, который в одиночку боролся с системой, – у нас нет. «Живи как все» Анатолия Марченко – это лишь материал для такого романа.
Вдруг показалось, что без таких книг наша литература удручающе неполна.
Да, а вдруг такие книги есть? И удручающе неполно мое представление о нашей литературе?
8 февраля 2011
Слова и смыслы. В 1972 году я занимался в домашнем семинаре у А.П. Каждана. Мы читали и разбирали «Взятие Фессалоники» Евстафия Солунского. Рассказывая о политических взглядах Евстафия, в частности об его отношении к императору-узурпатору Андронику Комнину, Александр Петрович сказал:
– Он всё знал, он прекрасно понимал, что за штучка Андроник. Однако главной особенностью Евстафия как политического наблюдателя была толерантность…
Я не знал такого слова. Хотя мне, со знанием латыни, надо бы догадаться. Но я услышал: «талейрандность». От фамилии Талейран, французский политик, знаменитый своей хитростью и цинизмом. Меня такое толкование вполне устраивало.
Что такое «толерантность», я узнал сильно позже, в начале 1990-х. Толерантность в хорошем смысле слова. Я вспомнил, что Каждан употребил это слово в плохом смысле. Толерантный – терпимый к безобразиям. Ну и ладно.
О смешной ассоциации с циничным Талейраном я вспомнил и тут же забыл. И вдруг, буквально позавчера, я взял с полки книгу: Бабкин А.М., Шендецов В.В. Словарь иноязычных выражений и слов, употребляющихся в русском языке без перевода. Л., «Наука», 1987 (1-е изд. – 1966). И вижу:
Tolérant, франц. Терпимый, снисходительный. «Он шуткою говорил мне, что я так tolérant, что он почти подозревает меня на деле быть Talleyrand, то есть, разумеется, фальшивым и скрытным». Вяземский, письмо А.И. Тургеневу, 5 июля 1819 г.
Во как.
21 февраля 2011
Самое удивительное произведение русской литературы – «Мертвые души». Книга о том, как ловкий жулик хочет войти в круг уважаемых людей. И для этого совершает несколько мошеннических сделок по купле-продаже рабов. Но не живых, а мертвых, которые по отчетам числятся как живые. Гы-гы-гы. Смеяться после слова «мертвые». И никому – ни автору, ни читателям – не приходит в голову простая мысль. Одни русские люди, христиане, продают за рубли с копейками других русских людей, тоже христиан. И это – мерзость. Но нет, Гоголь об этом не задумывается.
Хотя Пушкин еще в 1819 году писал:
Увижу ль, о друзья! народ неугнетенныйИ рабство, павшее по манию царя,И над отечеством свободы просвещеннойВзойдет ли наконец прекрасная заря?Почему так? Почему Гоголь в 1842 году не видел того, что было ясно Пушкину за два десятилетия до «Мертвых душ»? Потому что Пушкин был аристократ и западник, а Гоголь – мещанин (не по сословию, а по воззрениям) и почвенник. Ключевым понятием для аристократа Пушкина была свобода. Начиная от оды «Вольность» и кончая «Памятником». У мещанина Гоголя было много ключевых понятий: от отечества до пирога с яйцом; что угодно, но не свобода.
Но что-то случилось в середине 1840-х. Дмитрий Григорович в 1846 году опубликовал «Деревню», в 1847-м – «Антона Горемыку»: страшные картины нищеты и унижений русского крепостного крестьянина. В 1852 году Иван Тургенев выпустил «Муму» и «Записки охотника». После этого защищать крепостное право стало просто неприлично.
Эти четыре небольших текста сделали для освобождения крестьян больше, чем поражение в Крымской войне. Можно было закрутить гайки и построить «мобилизационную экономику» на основе повышения дисциплины крепостных тружеников села.
Но – неприлично, я же говорю. В России тогда было общественное мнение.
7 апреля 2011
В магазине «Библиоглобус» познакомился с Гладилиным. Ему 75 лет.
Было интересно повидать живого Гладилина. Я его читал в начале 1960-х, когда был совсем еще маленьким. Еще я помню фразу Катаева из «Святого колодца». Там Катаев кому-то говорит, что является основателем литературной школы мовистов, от слова mauvais – плохой.
Его спрашивают:
«– Но вы действительно умеете писать хуже всех?
– Почти. Хуже меня пишет только один человек в мире, это мой друг, великий Анатолий Гладилин, мовист номер один».
Гладилин рассказал, как они с Аксеновым принимали в Союз писателей моего папу. Это было в 1961-м, а они вступили раньше, как молодые-многообещающие (Гладилин вообще свой первый роман опубликовал в возрасте 20 лет), – и они были членами бюро секции прозы. А председателем секции прозы был старый писатель, исторический романист Степан Злобин.