Полная версия
Горбовский
Уже много лет – один и тот же сон в различных вариациях, и от этого нет спасения, кроме работы.
Почесав волосатую грудь, Горбовский подавил зевоту и поплелся в ванную. У зеркала, выпятив подбородок, он коротко осмотрел и ощупал зеленоватую щетину, обозначившуюся за ночь, но решил пока не бриться. Собственный внешний вид мало его интересовал. Запавшие от усталости, поблекшие глаза, окруженные, как очками, желтовато-коричневой тенью, четко выступающие скулы, резкая линия тонких бесцветных губ – все придавало его лицу осунувшееся выражение и еще больше старило его, хотя он и так был немолод.
Проведя ладонью по серебристым вискам, Горбовский замер перед зеркалом и со странным выражением заглянул себе в глаза. Он хотел бы спросить себя о чем-то, но за много лет задал уже все вопросы, которые мог, и не получил ни одного ответа. Больше не было смысла ни спрашивать, ни обвинять, ни требовать справедливости. Оставалось угрюмо молчать и с головой уходить в работу, чтобы ничего не вспоминать.
Во взгляде, которым он награждал себя каждое утро, была неумолимая жестокость и неприязнь к собственному «я». Горбовский не был самовлюблен или эгоистичен. Он относился к самому себе с той же холодностью и безжалостностью, что и ко всем окружающим людям. И никогда не исключал себя из списка тех, кого следует ненавидеть и презирать по определению.
Этим утром Горбовский чувствовал себя морально разбитым даже более обыкновенного. События сновидения хоть и выветрились из памяти, но изнутри настойчиво продолжали обволакивать сердце пальцами из ледяного желе. Лев старался не обращать внимания на болезненный холодок в груди, так как считал непозволительным поддаваться слабости и не прощал себе беспокойства о собственном самочувствии.
Однако легкая апатия все же одолела Льва Семеновича. Так и не натянув ни домашних штанов, ни даже рубашки, мужчина отправился на кухню, чтобы закинуть в себя хоть что-нибудь перед долгим рабочим днем. Ему хотелось поскорей уйти из дома на ближайшие двенадцать, а то и тринадцать часов, на две смены, чтобы не было и минуты думать о чем-то постороннем.
Уже более десяти лет он поступал именно так, поэтому любой человек, знавший его в качестве коллеги, мог бы без колебаний заявить, что у Горбовского, видимо, совершенно не остается свободного времени, что он живет на работе и не имеет личной жизни. И все это было чистейшей правдой! Однако Лев Семенович поступал более чем осознанно. Он давно избрал такой образ существования, позволяющий без остатка отдаться делу, которому семнадцать лет назад, в переломный момент жизни, решил посвятить себя.
Перед самым выходом из дома Горбовский случайно обратил внимание на фотографию в прихожей. Изображение в деревянной рамке висело здесь уже столь долгое время, что глаза привыкли к нему и практически не различали на фоне обоев. На фото был запечатлен молодой Лев и совсем еще девчонка Алена, держащая на руках полугодовалого ребенка. Молодые родители сияли от счастья и прижимались друг к другу. Они словно уже тогда ощущали, что их может разлучить нечто намного более могущественное, чем их чувство друг к другу, – судьба.
Час спустя Горбовский вихрем летел по первому этажу института, игнорируя приветствия коллег и студентов. В стенах учебного заведения он всегда менялся в худшую сторону, но только внешне. Внутренне он не мог поменяться: хуже там быть уже не могло.
Весь будто выточенный из дерева, прямой, твердый, на негнущихся ногах, он шагал быстро и размашисто, словно в гневе. Короткие темные волосы, белые на висках, были похожи на щетку ежовых иголок. Резкие, словно углем выведенные на белой бумаге черты лица напоминали резьбу по дереву, что наводило на мысль о древних идолах, которым приносили жертвы. Тонкая и прямая, как лезвие, полоска бледного рта почти не выделялась, пока он не начинал говорить.
Студенты, как всегда, ждали его в полном составе. Он порывисто ворвался в помещение, и ветром открыло несколько тетрадок – все было как обычно. Первая ассоциация, которая возникала у Горбовского при виде забитой аудитории, была связана со способностью простейших образовывать колонии. Ему представлялось, что он читает лекцию большому скоплению амеб или других одноклеточных, и поэтому информация, которую он давал им, была в крайней степени понятна и легко усваиваема.
Он специально не завышал мнения о студентах, наоборот, максимально занижал его, чтобы даже самые безнадежные уходили с его лекций хоть с небольшим запасом знаний. Притом он никогда бы не признал, что таким образом проявляет свое небезразличие к интеллектуальному росту обучающихся.
Такой подход не только облегчал его преподавательские часы, но и действовал. Несмотря на эмоциональную сухость и порой невыносимую официальность лекций, студенты понимали восемьдесят процентов данного им материала, разложенного чуть ли не на молекулы. И долго еще они дословно помнили большую часть того, что произносил уверенный и сухой голос того самого Горбовского.
Лев Семенович изначально установил между собой и студентами непреодолимое ментальное расстояние и сократил все контакты до минимума. Читая лекции (практические занятия вел другой преподаватель), он никогда не смотрел на кого-то конкретно. Но если кто-то и пересекался с ним взглядом по жестокой случайности, этому студенту казалось, что он видел два тлеющих красных угля на темной остывшей золе, и некоторое время ощущение ожога не оставляло его.
Впрочем, все избегали смотреть Горбовскому в глаза – боялись разгневать или напроситься на унижение. Точно так же не принято смотреть в глаза хищникам – это может спровоцировать нападение, заставив их чувствовать конкуренцию. К тому же во взгляде Горбовского была слишком большая палитра чувств: от гнева и презрения до печали и разочарования. Их смесь была так непривычна, так непонятна и так отталкивающе воздействовала на людей, что многие просто не хотели видеть этих глаз, потому что не понимали, чего они требуют, и требуют ли вообще, или приказывают, или ненавидят, или умирают от чего-то.
Три занятия прошли незаметно для самого Льва Семеновича. Вычитывая материал, он порой неосознанно углублялся, слой за слоем раскрывая основы молекулярной биологии вирусов как раздела общей вирусологии. Багаж его знаний, пожалуй, нельзя было бы уместить в какой-либо иной голове. Горбовский страстно любил свое дело, и не было области в этом разделе микробиологии, которая бы до сих пор оставалась неподвластна его недюжинному уму во всех своих аспектах и специфических особенностях.
В два часа дня Лев Семенович отправился на обед. В столовой он сидел один, что естественно, так как отношения его с коллективом тоже были далеко не радужными. Особенно после решения о комиссии, принятого несмотря на его яростный протест.
Горбовского до сих пор коробило при одной мысли о том, что в лаборатории может появиться посторонний человек, лишний и бесполезный винтик в давно отлаженном и четко работающем механизме. Он был уверен, что все сразу пойдет наперекосяк, и не собирался допустить этого.
Глава 6. Девятьсот девятый
«Великий стратег стал великим именно потому, что понял: выигрывает вовсе не тот, кто умеет играть по всем правилам; выигрывает тот, кто умеет в нужный момент отказаться от всех правил, навязать игре свои правила, неизвестные противнику, а когда понадобится – отказаться и от них».
Бр. Стругацкие, «Град Обреченный»
По пути из институтской столовой в здание НИИ Горбовский уже предвкушал – вот-вот он окажется там, где чувствует себя как рыба в воде, где знакома каждая полочка и каждая колбочка, где кресло, стол и микроскоп – самые родные сердцу вещи. Он обожал свою лабораторию и подсознательно считал ее вторым домом, который был ему милее неуютной маленькой квартиры, где он коротал ночи и не более того.
Лев Семенович вошел в проходную и направился к своему шкафчику. Там он переобулся в стерильные мягкие ботинки и накинул на плечи специальный лабораторный халат. На лестнице он встретил пару знакомых из секции генной инженерии и поздоровался с ними коротким сдержанным кивком. Если в институте, среди студентов, Горбовский ожесточался и весь напоминал дикобраза, то в НИИ он немного смягчался. Здесь он контактировал с умными и адекватными людьми. Вместо того, чтобы открыть дверь всем корпусом и ворваться внутрь, как получалось в институте, здесь мужчина входил в помещения, как обычные люди, а не как порыв урагана.
Секция вирусологии занимала восточное крыло и состояла из пяти просторных помещений. Лев Семенович вошел в первое из них – ученые шутливо называли его «комнатой отдыха», хотя на самом деле в нем никто никогда не отдыхал, кроме, разве что, обеденного времени. Именно здесь занимались самой скучной и нудной бумажной работой: составляли отчеты и сметы, заполняли анкеты, проводили расчеты и прочую обязательную волокиту.
Здесь равномерно распределялись шесть столов, на каждом из которых помимо монитора и принтера была навалена кипа документов. Полуметровые стопки бумаги почти никогда не разгребались по причине тонкой душевной организации вирусологов, полагающих, что в науке есть дела и поважнее макулатуры.
На бледных стенах важно значились портреты главнейших деятелей вирусологии: был тут и Дмитрий Ивановский, и Мартин Бейеринк, и Луи Пастер, и Фридрих Леффлер… Вместо обоев все было оклеено масштабными плакатами с теоретическим материалом, начиная классификацией по Балтимору и заканчивая информацией о структуре, геноме, жизненном цикле вирусов. Стоило только какому-нибудь факту вылететь из головы, можно было повернуть эту самую голову влево или вправо и освежить память. Плакаты были идеей многоуважаемого ученого-поляка, заведующего секцией, которого Горбовский и застал в комнате отдыха.
– Здравствуй, Лева.
Седой мужчина преклонных лет на мгновение оторвался от заполнения документов и окинул взглядом из-под спущенных очков человека, которого считал своей правой рукой.
– Здравствуйте, Юрек Андреевич. Все заполняете?
– Все заполняю, – кивнул дедушка-поляк и перевернул страницу. – Тебе тоже вон принесли, придется посидеть.
– Обойдутся, – хмыкнул Горбовский и прошел мимо своего рабочего стола, даже не удостоив его взглядом.
– Так я и предполагал, – улыбнулся Пшежень в длинные белые усы. – Твои товарищи уже там. Должно быть, обсуждают последнюю статью из Московского центра. Уже читал?
– А стоит?
– Понятия не имею. Спроси Гордеева, если рискнешь. Как ты успел понять, с этими проклятыми сметами мне некогда заниматься теорией. Из главного требуют строгой отчетности – только бы лишней копейки на науку не упустить.
– Возьмите себе практиканта, пусть заполняет, – мрачно посоветовал Горбовский, натягивая на руки белоснежные перчатки из тонкой прорезиненной ткани.
– Лев, ты же знаешь, в этом вопросе я полностью на твоей стороне, – примиряюще заговорил Пшежень, не упуская из внимания документы. – Ситуация остается в твоих руках, поступай, как тебе заблагорассудится.
– Знаю, – отозвался Горбовский. – Практикантов у нас не будет.
Пшежень кивнул будто бы сам себе, все еще глядя в бумаги, и Лев Семенович оставил его одного.
Он очень уважал Юрека Андреевича по многим причинам. Во-первых, тот был старше Льва не на один десяток лет. Во-вторых, нес ответственность за всю секцию и прекрасно с этим справлялся. В-третьих, Пшежень был на редкость мудрым и справедливым человеком, никогда не участвующим в конфликтах, но всегда разрешающим их. В-четвертых, в силу своего профессионального стажа он пользовался негласным авторитетом и имел колоссальный по объему запас научных знаний и опыта, что, пожалуй, превыше остального восхищало Горбовского. Помимо этого, Пшежень был просто добрейшей души человеком, адекватным этой реальности; немного мягким для ученого, но сохраняющим здравый ум, свежую память и тот самый стержень, который, единожды проявившись в человеке, направляет его на поприще точных наук.
Комната отдыха была сквозной, и за ней следовало помещение, где располагалось основное научное оборудование: микроскопы, вычислительные машины, стеллажи с химикатами, реактивами и биологическими образцами, колбы и пробирки разных размеров из кварцевого стекла и пластика, застекленные металлические вытяжные шкафы, центрифуги и необходимая лабораторная мелочь. Здесь пахло стерильностью так, что с непривычки щипало слизистую глаз и носа. Яркий белый свет тридцати рядов длинных диодных ламп не оставлял в тени ни единого сантиметра; под потолком функционировала мощная система вентиляции.
Лаборатория была сердцем секции вирусологии, и площадь этого сердца была немаленькой. Но все пространство было так плотно заставлено мебелью и агрегатами, приборами и устройствами, что разгуляться практически негде – изначальный простор помещения давно уже не был заметен. Чтобы попасть из одного место в другое, ученые ходили по узким проторенным проходам, напоминающим разветвления лабиринта. Сеть этих «тропинок» уже настолько въелась в моторику ежедневных передвижений, что любой из сотрудников мог бы ходить здесь с закрытыми глазами.
Горбовский замер на пороге на одно мгновение, в течение которого внутри него развернулось нечто, заставляющее обычных людей улыбнуться, а его – смутно задуматься.
– Вот, Лев Семенович, прекрасно! – тут же воскликнул вечно возбужденный Гордеев, протягивая руку. – Иди сюда, побудь у нас третейским!
Гордеев и Гаев сидели каждый за своим микроскопом, занимаясь скрупулезной работой, но ни в коем случае не прекращая спорить ни на секунду. Как ни странно, а в их случае одно другому не мешало. Вмешиваться в их вечные пререкания было чревато – можно оказаться виноватым, так никого из них и не переспорив, потому что эти двое никогда не слушали чужое мнение.
Слава и Саша дружили настолько плотно, что ежедневно ссорились, причем безо всякого вреда своим теплым отношениям. Даже, наверное, можно сказать, что в этих спорах и состояла вся соль их дружбы. Они всегда имели противоположные мнения, идеи, суждения и взгляды на все, что существует, и могли бесконечно долго доказывать друг другу свою правоту. Иногда Горбовскому казалось, что оба они – просто две ипостаси одного и того же человека, как две стороны одной монеты, не похожие друг на друга, но являющиеся взаимодополняющими частями целого.
– А где Тойво? – спросил Горбовский, по привычке игнорируя просьбу и боком пробираясь по проходу вдоль шкафа у стены.
– На складе, – нетерпеливо ответил Гордеев, махнув себе за спину. – С новым оборудованием для ультрацентрифуг разбирается, сегодня утром привезли, завалили все под завязку, теперь там не пройти. Мы с Гаем повозились до обеда и поняли, что на это весь день уйдет, а мы сюда устраивались далеко не сборщиками. По специальности, знаешь ли, тоже хочется поработать. Нет, ты все же послушай и рассуди нас, Лев Семеныч… Ты читал? Читал Колесника?.. Это же просто но-онсенс!
Горбовский, откинув полы халата, сел за свой стол и открыл журнал учетных записей. Он думал лишь о том, на чем остановился вчера перед уходом домой, и ему было не до безумных споров, не имеющих разрешения. Он слишком любил практическую сторону микробиологии, чтобы уделять время на чтение чьих-то статей.
– Как девятьсот девятый? – спросил он, захлопнув журнал, и стал настраивать увеличительную дужку на матовом теле микроскопа, касаясь прибора с особенной деликатностью.
– Он издевается над нами, – смиренно констатировал Гаев.
Гордеев знал, что Горбовский не станет вмешиваться в спор и не поможет им решить вопрос, если его основательно не достать. Но мнение Льва Семеновича, редкого специалиста, было очень важно Гордееву, поэтому он и старался всеми путями достучаться до товарища. Ему казалось, если ответить на все вопросы Горбовского, он снизойдет до их спора и рассудит, кто прав. А это единственный путь переспорить Славу.
– Да в полном здравии твой девятьсот девятый, – раздраженно ответил Гордеев, ерзая в кресле, – в отличие от пятьсот третьего.
– «Rhabdoviridae»? – уточнил Горбовский.
– Он самый. Деклассифицированный, штамм-19. Вакцина 217-V провалилась. Но я не собираюсь сдаваться.
– И в чем там дело?
– Да как всегда, в денатурации белка. Антивирус должен был повысить способность организма бороться посредством ускорения обменных процессов. Поначалу пятьсот третий обнаруживал выздоровление, но я не учел, что температура его тела все это время повышалась, и подскочила в итоге до такой степени, что постепенно разрушила белковую структуру. Я должен был обратить на это особое внимание, но решил, что это побочное действие искусственного влияния на скорость обменных процессов. В результате иммунная система «сломалась», ночью произошел апоптоз жизненно важных тканей… В общем, организм пятьсот третьего оказался слишком слаб, чтобы это перенести.
– Жаль, – сухо заключил Горбовский и клацнул зубами.
– Я сейчас занимаюсь этим вопросом. Новая вакцина будет учитывать все недостатки предыдущей. В этот раз я инфицирую самую крепкую особь и буду чутко регулировать температуру бокса. Так что не теряйте веры, я все еще близок к прорыву.
– Не ближе, чем Лев Семенович, – усмехнулся Гаев, спустив коллегу с небес на землю.
Гордеев от такого заявления даже оторвался от окуляров микроскопа. Испепелив взглядом Гаева, который сделал вид, что не заметил этого, он произнес:
– Я понял, это так ты мстишь мне за то, что я прав по вопросу Колесника. Однако, мой дорогой друг, ты этого никогда не признаешь, но твои колкости говорят все сами за себя, – с каждым словом он все более распалялся, совсем было позабыв о статье, по поводу которой уже было столько оговорено в тот день.
– Колесник напоминает мне человека с улицы, который случайно попал в здание микробиологии и принялся там всем указывать, – парировал Гаев. – Лев Семенович гнал бы такого в шею.
– Второй раз уже кормили? – вклинился Горбовский.
– Тойво кормил, он у нас сегодня как служаночка носится по лаборатории, – ответил Гордеев, и тут же, без перехода, продолжил спорить с Гаевым, – научная новизна, коллега! Все дело в новаторстве! Всех, кто его проявляет, закидывают камнями! А, между прочим, когда-то было безумием опровергать то, что Земля плоская! Не будь дикарем и признай, что рано или поздно приходят люди, которые предлагают абсолютно иной способ решения насущного вопроса, и через сто лет этих людей признают гениальными!
– Но сначала их сжигают на костре, – между делом заметил Лев Семенович.
– Колеснику далеко до этого, – отрицал Гаев. – Он отвергает труды гениальнейших ученых, закрывает глаза на аксиомы микробиологии, ему плевать на научное наследие, на котором базируются все современные прин…
Дальше Горбовский уже не услышал, потому что вышел в одну из трех дверей, уводящих из лаборатории, прихватив личный блокнот наблюдений, и оказался в виварии. Здесь находилось множество боксов с подопытными, стоящих друг на друге: крысами, морскими свинками, хомяками, кроликами, даже собаками. Выстроены они были так, чтобы образовывать между рядами длинные узкие проходы.
Особого шума здесь не было, впрочем, как и запаха, ведь современное оснащение боксов включало в себя и звукоизоляцию, и фильтрацию воздуха, и ультразвуковую чистку. Легкой поступью Горбовский направился к той клетке, где коротала свои дни черная крыса под опытным номером 909.
Три дня назад Лев Семенович инфицировал девятьсот девятого штаммом «Lyssavirus» и ровно через двенадцать часов инкубации вколол ему собственную сыворотку 201-С. Особь стала медленно идти на поправку. Анализ крови показывал, что ее собственные клетки ведут активную борьбу, но истребить вирусные частицы полностью не могут. Все осложняется тем, что даже единственный выживший вирион вновь разрастается и подчиняет себе иммунную систему. Нужна вакцина, способная убить вредоносные частицы, пока те не сломали иммунный механизм, не убив при этом саму особь и не навредив ей. Пока что такой вакцины найдено не было.
Девятьсот девятый смирно сидел в уголке одной из пластиково-металлических камер, которые по старой советской привычке назывались клетками, хотя давно ими не являлись. Черно-красные глаза крысы казались мутными и слегка озлобленными. Животное судорожно дышало, и отсвет встроенной в камеру лампы переливался на гладкой черной шерсти.
Горбовский нажал на кнопку инфракрасного сканирования, сверил результаты со вчерашним днем и записал их в блокнот резким непонятными почерком. Положение девятьсот девятого заметно ухудшилось. Горбовский предполагал, что минимум через три дня в организме животного произойдет лизис, и вакцина проиграет вирусу.
– Эй, девятьсот девятый, – Лев Семенович тихонько постучал по стеклу, но крыса не обратила внимания, все так же содрогаясь, будто в ней происходило нечто, стремящееся вывернуть ее наизнанку, – держись, я в тебя верю.
Он выпрямился и захлопнул блокнот. На самом деле ему не было жалко бедное животное – на его глазах за все время, что он работал, от инфицирования погибло достаточно много живых организмов, включая людей, чтобы к этому выработался психический «иммунитет». К тому же Лев Семенович был не того склада характера, чтобы сожалеть о закономерном итоге существа, которое изначально выращивалось для лабораторных опытов. Смерть подопытных была для него настолько же привычным и неотвратимым явлением, как дождь.
Горбовского интересовало только то, насколько успешен окажется изобретенный антивирус. Ради этого он работал – вакцина. Сохранять жизни миллионов ценою жизней десятков, такая оплата приемлема для него, прагматичного и рационального ученого.
Много лет назад он пошел обучаться в институт микробиологии с одной установкой – спасать людей. Это стало его кредо, его щитом, эта цель помогла выжить ему самому. Он давно позабыл, что работает не покладая рук ради людей и только ради людей, которых в течение профессиональной деятельности отвык считать чем-то важным.
Разработка вакцины и прочая работа вирусолога стала для него машинальным, автоматическим занятием, без которого не проходило и дня, без мысли о котором уже не обходилось. Если бы его сейчас спросили, зачем он этим занимается, он бы глубоко задумался и обнаружил странный парадокс. Семнадцать лет назад он поклялся себе, что отныне будет помогать людям, сейчас он занимался этим упрямо и успешно, но напрочь позабыв свою клятву, которая и привела его на поприще вирусологии.
Проверив общее состояние вивария, систему биоконтроля и камер, режим температуры, вентиляцию, наличие корма и воды, Горбовский вернулся в лабораторию. Почти всегда, когда он входил туда, он заставал разговор коллег на самом интересном и непонятном месте. Было слышно, что Тойво вернулся со склада, а значит, уже не могло быть тихо.
Тойво Ли Кан был, как бы это попроще сказать, был китайцем. И не просто китайцем, а китайцем, плохо понимающим национальную самобытность русского языка, но до жути любящим русские пословицы и поговорки, смысл которых зачастую знал лишь поверхностно либо искаженно. Естественно, это создавало уникальный комический эффект. И, разумеется, за это Тойво и любили. Работником он был хорошим, ответственным, серьезным, со своей должностью справлялся идеально, но всерьез его никто не воспринимал по причине мягкого характера и детской наивности.
Горбовский направился к своему столу. Увлеченная троица его не заметила.
– А вот если бы наш Горбовский не упирался рогом, этим летом мы могли бы работать бок о бок с парочкой студенток. Понимаешь, о чем я, Ли? – говорил Гордеев.
– Работать, студенты, – повторил Тойво понимающе, – молодые? – он возился с новым фильтром Шамберлана-Пастера, которых во всем НИИ было дефицитно мало.
– Да-да, девушки, понимаешь? Красивые.
– Это хорошо, – сказал Тойво.
– Да уж ничего плохого, – заметил Гаев, глядя в микроскоп, – только Горбовский не хочет. Думает, здесь начнется бардак.
– Считает, что женщине не место в науке, – добавил Гордеев, – как жаль!
– В науке, может, и не место, но в научно-исследовательском институте можно и завести несколько.
– Наверное, это правильно. Баба с возу – меньше навозу, – заметил Тойво с очень серьезным выражением лица.
Гаев и Гордеев коротко переглянулись. Раздался взрыв хохота. А когда они заметили Льва Семеновича, смех стал неудержим. Слава отстранился от окуляров, снял очки и стал протирать глаза от слез, Саша просто закрывал рот одной рукой, не прекращая гомерически хохотать, шумно всасывая недостающий воздух вместе с ладонью. Горбовский спокойно опустился за свой стол, включил компьютер. Ему не было смешно – он слышал подобное уже сотни раз. Ли Кан тоже не смеялся, он был растерян и не понимал, где ошибся.
– Что? Что я не так… сказать? – волновался он.
– Все… все правильно, – задыхаясь, произнес Гордеев, – верно же, Лев Семенович?.. Меньше навозу… господи.
– Да-а-а уж, это необходимо, так сказать, записать, и – в массы, – заметил Гаев.