
Полная версия
Простите безбожника

Анастасия Чичиков-Чайковская
Простите безбожника
Любимому Полю Амие.
Моим старинным читателям.
И человеку из моей жизни давно ушедшему, но когда-то побудившему начать этот рассказ, Вере.
В городе имени Морта прошла эксгумация
Он оживил ее. Он оживил ее. Он не знал зачем, он был совершенно одинок. Ему было ужасно печально и сколько бы раз он не выходил в люди, сколько бы раз он не пытался выйти из окна своей маленькой коморки, сколько бы он не пил и не завязывал, не завязывал узлы петли – он вспоминал свое обещание. Он клялся, что не умрет. Клялся. Я не умру! Все умерли. Все те с кем можно было еще быть.
Владимир Солитудов из дома номер пять, на улице имени Виты и городе имени Морта скончался. Его выносили в белом саване, да по его завещанию положили в гроб с букетом засушенных лютиков, тетрадкой, среди самоубийц и убийц, а после никогда более никто не навещал его покой. В доме его, по завещанию тоже, зеркала на завешивали, лишь иконы. Окно треснутое не меняли, а в каморку никого не заселяли. Когда подымали труп, говорили, что под ним красным алым кровавым страстным цветом начертано было, выцарапано последней волей – «простите безбожника». Когда труп этот готовили к захоронению, то на свой ужас, при вскрытии, сердца не нашли.
Прощение безбожник заслужил забытием. Его не вспоминал никто. Никогда. Его не навещал никто. Никогда. Он был одинок. Никто не знал зачем он захотел быть совершенно одиноким. Лишь в один день, когда по решению неизвестно кого, для изучения этого таинственного дела из глубин архива, гроб господина достали и открыли, узрели тело сгнившее и тетрадь нетронутую. Этой тетрадью заинтересовался прибывший на место врач – Ионтий Евгеньевич Биатусов. Его происходящее видно волновало более всех присутствующих. Он то ли что-то чувствовал, то ли был тут с конкретной целью. Виден был лишь азарт в черных-черных жуковьих глазах, да снег на рыжих ресницах. Земля промерзшая, поддавалась лопате плохо, как знаете. Но вышло же! Сколько стоят тут! И тетрадка. Тетрадка средь хватки костей?
– Господа, что за тетрадка у него в руках? –Ионтий посмотрел на глубокого старца, который по положению был дядькой господину похороненному, которому только и была известна воля в подробностях. Он как родственник, ибо остальных и нет уж.
– Барин не изволил сказать пред кончиной. Сказал мне ни в коем случае ее не открывать, ибо тайна там страшная, дьявольская.
Ионтий этим ответом был не то что бы доволен. Он принялся расспрашивать, но старец отмахивался-отмахивается. Говорил, что не надо ее трогать. Не понимает мужик, что все для раскрытия делается! Раскрытие, которое было необходимо! Его потребовал спустя месяцы сдающий эту каморку, ибо с деньгами стало трудно, а тут и губернатор ругается на местную власть мелкую. Вот и решили за дело давнишнее взяться.
К следователю подошел наш врач взбудораженный – Павел Петрович Сабинов, низенький, но до того зоркий и проклятущий, что образ его лишался всякой комичности. Биатусов так и принялся про тетрадку эту говорить. Так и принялся, так и залился.
–Да что Вам тетрадку эту, Ионтий Евгеньевич?
– Ну видно мужик этот, – шепотом на ухо скажет, переклонится с высоты своей – Знает, что там что-то есть о смерти его! Ну как можно не поглядеть? Из Ваших рук, строго из Ваших рук в рамках следствия.
Следователь был бы готов заявить, что избаловали они эту врачебную морду, которая наглость имеет в процесс вклиниваться не по-своему назначению. Но любопытство тоже взыграло, прямо на месте, строго из пухленьких рук местного гения детективного, а там шифр! Шифр! Как нахмурились оба, делать что им остается? Не прочтут же! Мужика спросили, а тот раз те и помер. Помер! Прямо у них на глазах, да свалился в яму господина с грохотом. Может и просто в обморок упал, а потом уже помер, сломавши себе шею. Помер!
Это событие никуда дальше этой могилы больше и не вышло. Так и осталось какой-то рядовой погибелью, которая никоим образом не тронула двух мужчин стоящих рядом. Они тетрадку повертев, лютики найдя решили, что действительно документ важный. Только кто же им его прочтет? Был лишь один человек во всем городе имени Морта, который к таким буквам и символам странным был приспособлен.
ЯковФрицевич Мертвый! Мертвый! С таким прозвищем ставшим фамилией. Он и станет фигурой важнейшей. Человек он был нелюдимый, одинокий, нервный. Сирота круглая, что образования получил лишь по случайности. Его приютил композитор местный. Католик был, не православный, да еще и немец. Жены не имел – любимая умерла, а более никаких женщин он знать не желал. Он после ее смерти и подался черт пойми куда, в глушь русскую! А Яков одиночество мужчины скрася, заменив сына, взамен получил учение порядочное. Только папенька иссдохся, да сын крестился православным. Зассел в доме отцовском филолог, спрятался в книгах и переводы лишь писал, получая за то гроши. Когда ему тетрадку эту принесли два однокашки, а они были однокашками по гимназии втроем, то он недоверчив был сначала. Не понимал, как с этим всем работать, но пообещали оплату достойную.
– Давай, Яша. Не зря же уезжал получать учение свое, давай.
Стало прощанием. Яша мог бы и огорчиться, что к нему лишь за чем-то приходят, ни слова нежного не скажут, ни спросят о жизни. Да о чем спрашивать, ежели только клопы новые нарождаются? Рад он даже был, рад, что новое что-то явилось в жизни его хладной пустой.
Не зналось с чего подступиться сначала. Яков вертел все что знал, думал, вглядывался. Ни ел, ни спал! В ужасе вечно ходил, который от чего-то в нем поселился. Будто в его руках нечто до того страшное, до того неправильное… А потом, в один день, Яков подступился вновь. Он решил бездумно, без всякого логического осмотреть. Наконец! Наконец до него дошло из чего эта чертовщина состоит – руны, латынь, греческий, кириллица. Руны, латынь, греческий, кириллица! Руны, латынь, греческий кириллица. Значит ли это… Боже, какой ужасающий восторг охватил всю душу! Какой восторг! Он тут же написал своим знакомым о своей потрясающей догадке, но теперь ему нужно было дойти до самого сложного, до сути.
Нужно было раскрыть хоть одно предложение, хотя бы одно, дабы уже сопоставить с остальными. Как же этот Владимир Солитудов, имеющий только кое-какое медицинское образование и знание двух языков – латыни с русским – мог создать что-то настолько сложное? Как же? Для чего?
И первой фразой, отгаданной за долгие луны изучения, стало незамысловатое: «простите безбожника!». Потребовалось множество ночей, множество дней, но выяснил Яков Фрицевич истину.
Текст написанный разделялся аминями, молитвам подобно. Иногда он обращался в стихиру, в песнопение, иногда в прозу кривую. Историю, которую он выяснил низложена будет ниже, история, которая так и должна была остаться под крышкой, гроба и никогда не выходить на поверхность:
Аминь I
«Меня. Меня… Как меня можно теперь звать? Люди звали меня Владимиром, а теперь никак не зовут. Я одинокий несчастный человек, у которого ничего в жизни нет. Только останки веревки, только старое платье, только быт лекаря с отварами своими. Только гроши в карманах, которые я безвольно кидаю мальчишкам. Только гроши. Только гроши.
Я Солитудов. Солитудо с латыни – одиночество. Я часто вспоминаю об этом, когда нахожу листы времен студенческих и сползаю по стене своей каморки. Темной, с окном единственным – бедность. Я дядьку то своего отпустил, а он все равно ходит-ходит. В чулане спит, вспоминает обещания данные моему отцу. Покойному.
Я Владимир Иосифович, или все же Иванович, или все же просто Батькович? Да толку от отчества, ежели отечества нет.
Все мои товарищи давно мертвы – кто от чахотки, кто от пневмонии, кто от солдатской болезни. Я не женат, и притворялся множество лет, что никогда не был увлечен. Я никогда не молился с того дня, когда, переступая через порог, когда сымая шляпу с главы своей юной узрел шею белу в объятьях Лукавого, в объятьях поцелуя смерти! В петле. Во тьме. Лишь черные кудри, черные кудри как-то прикрывали это сладострастие смертоубийства.Я бы тоже не отказался от такой любовницы! Такой простой нетребовательной любовницы! Но я клялся, что не умру. Глупо клялся. Глупо клялся, да больше не молился. Не умею. Не смогу.
Меня… Меня. Как можно теперь звать? Это было известно только одной цыганке-калеке. Один глаз у ней заплыл, платье все ободрано, зубов передних что нет, брови тяжелые и оспины глубокие. Мерзкая, тучная в старость, но все равно худющая. Вся в пятнах! Вот она, вот этот дьявольский облик подозвал меня из-за угла, в ливень, когда я обреченно стоял и думал о том, что заболеть пневмонией и умереть довольно занятная идея. Она подозвала. Уж Бог знает почему я отозвался! Бог знает почему ее образ, ее жалкий образ уродливой карги, привел меня в такой дичайший ужас.
У меня дрожали руки, у меня дрожали седые пряди, у меня дрожало все гнилое нутро, гнилое пусть свет и жара его не трогали, лишь льды. Гнилое. К нему тянулся изгнивающий лик цыганский. Тянулся. Я видел черную прядь. Видел рыжую прядь! Видел белую прядь. Видел. Это свет, это грязь, это слизь? Что же это предо мной стояло? Но потом страх отступил, сменился злобой, и я услышал, услышал, отвыкшими от гласа какого-либо, ушами.
– Тоскливо, юноша? Тоскуете? – засмеялась, открыла пасть свою и мне казалось, что в глубине ее рта должны скрываться врата в ад.
– Какой же я тебе юноша?
Проскрипел я. Так злобно, так неумело, даже испугался – отвык. Отвык от звука собственного гласа, без того кривого. Но я старался не подавать виду! Еще дрожащими руками цеплялся за дно кармана следя за мешочком монет. Колец то нет! Брошей, запонок. Только эти пару монет.
– Ну кем Вас еще звать? Вродь лекарь, а как им быть можно себя излечить коль не выходит? Видимо плохой, а плохи юноши во всем от неопытности.
Как же ты, цыганка, так ровно говоришь, если у тебя половины зубов нет! Глазами сверкаешь желтушными, как псина больная.
– Цыганка ли меня судить еще будет? Чего же ты сама умеешь?
Ее мое хамство не трогало, даже смешило. Захотелось именно поэтому прекратить, улыбается – мерзко.
– Коль Вы ко мне, юноша, подошли, то знать должны. Я же погадать предложила.
– Погадать? – это по ручки водить она мне собралась, в состояние полусонное вводить травами и дымом, табаком под носом водить и рога ко лбу приставлять? А может и вовсе чай, по Сибири провезенный, нальет?
– Погадать! На картах! Вон моя палаточка стоит!
И правда, в этом темном переулке стоял грязный-грязный шатер. Синяя тряпка, одеяло бывшее, поверх красной портьеры и все на гнилых палках стоит. Вот оно новое гсоударство! Вот оно царство тридевятое, а я почему-то легко согласился в него отправиться. Но можно ли из такого выйти? Можно ли?
Она меня за руку взяла, руки мокрые, ногти длинные, но мне уж как-то все равно было. Я словно обезумел, словно действительно признал, что подошел. Монеты вывалил, да айда смотртеь, как она карты в руках вертит. И могу сказать Вам прямо, что колоду так не тасует ни один шулер. Ну она и ведьма! Ведьма. Кости на полу валяются, кошки вокруг ног моих вертелись, покуда я на табуретке маленькой усидеть пытался. Дым от свечей, дым, дым. Слезились глаза, слезились глаза.
Она кинула карты на стол, на столик, покрытый грязной скатертью, за которую я хватался пальцами от удушья, кинула и принялась читать басом, от чего-то мужским.
– Я вижу утрату, – ее нос коснулся моего уха, я бы поверил, что она собирается меня сварить в одном из маленьких котелков, стоящих в углу палатки – Вижу смерть, вижу юную деву погибшую, единственную близкую. О, да! Я вижу, как твое сердце пронзают мечи, вижу…. Вижу. Вижу твою погибель ужасную, вижу что спасение тебе нет!
– Как же мне спастись?
Робко, робко вопросил мальчиком, вшивым гарсоном, чуть ли не упал от ужаса, а она в муке завыла, картами завертела, шею изогнула, как человек живой не способен изгибать. До хруста, до падения гильотиной! Из ее рта, вперемесь с женскими криками боли несся глас, тот бас самый. Она выдернула карту, карту с изображенным на ней чертом и двуями влюбленными. Дьявол. Дьявол.
– Обратись к дьяволу, юноша. Обратись к бесам! Умрешь ты, умрешь. Одно твое спасение дьявола просить, Бог не зрит тебя давно, не зрел. Не от Бога, не от Бога…
Я в ужасе, в диком ужасе и вопле выкатился из этого адского пристанища! Я бежал, я бежал и хотел бы молиться, но у меня ни одно «отче», ни один «аминь» из горла не выходил. Да Бог с ним, ни одно слово! Я падал на колени, смотрел назад и мне казалось, что я видел эту искаженную старуху, которую нечто использует как чревовещатель. Может и сдохла она давно, черт знает! И не скажет он мне, сказал уже итак многое. Точно то был он! Точно он. Кто еще это мог быть?
Когда я вернулся в свою каморку, упал лицом в пыльный ковер, стащил с головы шляпу, заплакал. Тихо, жалко, как ребенок. Чей только? Каморки, пустоты? Или бумаги, которую я нашел в кармане сюртука на следующие утро. Бумаги где значилось подробно нечто…»
Променад
Яков Фрицевич не мог сказать, какое впечатление на него произвело им переведенное. Цыганка больная, каких их в городе и не было. Цыгане они к западу, а у них почти в Сибири, цыган и нет нигде. Даже русских нет. Никого нет. Не осталось, все удохли в городе имени Морта. Все кто только мог.
Он читал что-то подобное когда-то, в каком-то готическом романе верно. Может Владимир Солитудов тоже писателем стать захотел? Он как раз жил в эпоху зарождения жанра, верно вдохновился. А может и вовсе сбредил. Лингвисту уже было все равно, он хотел наконец отдохнуть. Написав своим двум товарищам письма, приглашающие обсудить первый «Аминь», он, впервые за несколько лет, ровно в семь часов вечера, вышел на променад. Ему было тяжело оставаться в стенах собственного дома, он будто стал не одинок вовсе. Будто кто-то был, будто кто-то наблюдал и смеялся. Зеркала, иконы в углах, бутылочки в буфетах, тарелки в обедне. Нашли паяца! Паяц не хочет. Кружево манжет ушло столетие назад, кружево шейного платка, а больше ничего нет – лишь обноски папеньки давно умершего. Может и есть доля жуткого в том, что на плечах вещи покойного, но денег не много было.
Яша какое-то время в жизни своей работал учителем, в гимназии, где сам учился. Но его очень быстро утомила эта участь. Участь! Дети невозможны, невозможны. С ними еще тяжелее чем с взрослыми! Ведь взрослые могут соврать. Могут двулично увести глаза. А детям оно не нужно! Дети от природы не очень лживы, жестоки, но не лживы. Дети все правду любят. Любят рисовать карикатуры на своих юродивых преподавателей. Любят подписывать на древнегреческом, который и преподавал Яков Фрицевич. Не только! Он все языки преподавал детинам. Все – это штуки три. Но не один, если только французский, им не нравился. Вот и итог.
Черт с этой гимназией, даже вспоминать неохота. Образование кошмарное на отчизне! Ужас, мрак. Лишь извращает умы следующих поколений, сплошная деградация и уныние. Да важно ли это мортовцам, когда в их городе скоро ни одной живой души не останется? Куда же пропадают люди? Куда же? Дети мрут как мухи, это везде так, но не слишком ли много гробиков собирается? Один ученик из гимназии, опять она, застрелился из отцовского ружья. Шалил ли? Неразделенная любовь ли, прочел страдания юного Вертера?
А улица пустая, мрачная. При чем, что центр, что окраина, где наш мыслитель жил. Везде так пусто, везде. И даже если были когда-то шатры гадалок по углам, от них остались лишь тряпки на саваны. Мор ли какой? Мор душевный. Нога то и идет, душа не поспевает. Может быть в храм зайти? Не хорошо оно, что чувствуется.
И правда, чем больше Яков шел, чем больше петлял, тем сильнее становилось ощущение того, что за ним кто-то следит. Пусто. Пусто. Ничего, ни звука. Даже кошки дворовой, даже собаки вшивой, которых так боялся. Дом свой серый, в окне пусто, в чужих окнах ни тени. Ничего. Даже плача младенца прачки.
Тростью отбивался ритм, ветер дул свежий, дождливый, северный. Дул в нос, дул в глаза, вынуждал-таки повернуть. Сердце билось припокойно, словно исчезало где-то внутри плоти, растворялось. И повернул очи свои Яша, повернул к дому обратно – час он так прогулял по улицам одинаково грязным. Шел с пустотой внутри счастливой, ничем не обеспокоенный, даже почти смешливый. Сборник анекдотов французский примется читать, возможно. Последняя радость. Заодно и вспомнит, как языки человеческие вообще выглядят!
Поднимает голову, а там, в окне второго этажа, из библиотеки, силуэт глядит. Точно силуэт. За шторой. Света нет, погашено все, прислуги – сам управляется. Кто же то? Кто же? Кто же?! Гнев, страх, ужас. Ничего не видно, даже не получается определить пол этого человека – вор ли? Увидит же хозяина сейчас, да бросится прочь! Значит надо скрыться во тьме, благо вечереет быстро. Да с черного входа, да-да!
И Яшу эта бредовая идея ничуть не смутила, идея, что слабый и болезненный мужчина поймает преступника. Ну будет работа товарищам! А то они про оплату все же приврали, немного, но дружба обязывает.
Сад пройдя мертвый, мертвый и изничтоженный, забытый. К чему? Не до астр, не до маков. Морфин итак купить можно. И вот, когда дверь отворилась, а лестница оказалась сбоку, то в коридоре, точно, не почудилось, стоял мужчина держащий карту в руках. Карту. Колоду неужто украл, настолько денег мало? Так спер бы что достойнее.
– Вы! – но стоило это пропищать, прокричать, то человек пропал. На пол лишь упала карта, где нарисован был дьявол с двуями влюбленными. Адам и Ева, что логичнее всего предположить, а плодом что у них? Лист исписанный.
Старый друг
– Почему же вы мне не верите? – отчаянно спрашивал Яков Фрицевич двух своих друзей, пришедших на следующий день после обеда. Все это время бедный Яша трясся, трясся и пил не то чистый спирт, не то действительно водку. Не плакал, нет – молчал. Молча слушал кукушку выпрыгивающие из часов, настолько она по итогу его доконала, что в отчаиние кинулась туфля. Она убила! Убила птичку! Птичку. Птичку. Убила птичку! Последнюю подругу, с которой смеятся приходилось множество лет взаперти. Так совестно стало, так совестно, что и вторая бутылка замаячила на горизонте.
И пьяным-пьяным замученным взглядом маячил до пяти часов утра, до рассвета. Зарыдал бы, да не выходило. Тошнило, мутило – дешевое же пойло. Хоть бы не ослепнуть! Хоть бы не ослепнуть! Вот как думал в тот день порядочный мужчина с высшим образованием.
С похмельем разобрался тоже кое-как, может и нет вовсе. Сидел сейчас весь синий, весь опухший и несчастный, нечёсаный, да пытался рассказать историю про карту с чертом.
И все равно было следователю да врачу. Даже если правда, они за годы своей работы и не такое повидали. Ионтий Евгеньевич даже умудрялся улыбаться, падаль. Женушка галстучек поправляла видно сразу, какой красавиц писанный. Увел же возлюбленную Фрицевича много лет назад! Не может он любить, юношеская дурость, да-да. Лишь бы насолить, насолить, а сейчас ржет над ним. Издевается гнойник! Тварь редкостная, так бы и набить рожу, да только Павел Петрович помешает. Ладно, покойнее. Что о даме? Все равно ей дурак лингвист бы по душе не пришелся. Пусть, пусть. Счастливы же, а ему и в одиночестве хорошо. За влюбленными всегда следит дьявол, всегда между ними Лукавый.
– Яша, от тебя спиртом пасет на весь град наш малый, – Ионтий зевнул, зевнул и принялся рассматривать потолок, голову закинул – Ну даже если…
– Сейчас-сейчас, я вам покажу эту карту, – и полез под стол лингвист даже не дослушав, а может и просто упал. Только ему не дали! Перехватил следователь на место усадил.
– Да черти с картой! Может тебе в карман кто подкинул ты сам выронил, а мужик тот показался просто на просто.
Это было абсолютно нелогичное, абсолютно глупое предположение, но захотелось поверить. Захотелось поверить! Уверовать хоть в дьявола, но объяснить себе, что же это было. Схватился за подолы пиджака Яшечка, зажмурился, проморгался. Усмирил ревность, обиду, досаду, воспоминания, дух пойла. Зажмурился так, проморгался так, что по итогу в глазах поплыло еще сильнее.
– Так что ты там перевел? –Ионтий как всегда сгорал от любопытства, он всю дорогу верно продергался в желание узнать скорее, что этот глупый жалкий мальчик с первой сединкой на голове нашел.
– Я? Перевел, перевел, – зашепталось соверешнно бедно, зашепталось – Перевел?! Да, вот же оно.
Пальцами тонкими серыми Яша подергал папочку, ленту развязал, да толкнул, толкнул к этим зловещим рылам. Были ли они друзья ему? Никого и нет, лучше не думать о сем. Они с интересом принялись изучать, хихикать, словно журнальчик, какой парижский читать изволят. Больше всех, конечно, смеялся Ионтий. Ион, да? Был у греков такой, родоначальник ионян! Только о нем ничего не припомнилось для злорадного. Осмелился бы малыш лингвист? Нет.
– Какое довольство! А у этого Солитудова настоящий дар писательский, а, Павел Петрович?
– Я не смыслю в литературе, Биатусов, – прорычал в своей львиной манере, прибрал в свои пальцы пухлые. Так и хотелось сравнить со своими! Пальцы холостяка, пальцы семьянина – карикатура тысяча восьмисот девяносто пятого года, художник неизвестен.
– Ну-ну, чего Вы так со мной грубы? Друзья все-таки, – Иона это повеселило, БиатусоваИонтия. Кто же так сына назовет? Он смеялся. Смеялся. Не смешно вовсе. Не смешно!
– Да прекратите Вы смеяться, Ионтий Евгеньевич! Имейте достоинство.
Яков Фрицевич пытался защититься от этого шума, он не хотел слышать. Он бы отдал жизнь, дабы оглохнуть. Помнит он этот смех. Когда-то, в ссоре отроческой, эта падаль разбила ему нос! Сабинов их разнимал.
– Ну-ну! Как ты…
– Дом все-таки мой, перевод тоже мой. Оплата Ваша того не стоит. Выдайте мне ее уже скорее, да катитесь к чертям. Надоели! Надоели!
Усы рыжие вниз опустились, глянули в серенькие глаза шифровальщика новоиспеченного дико. Вызов! Жаль перчатки в карман сложил – в рыло не бросить.
–Ты помни с кем говоришь!
– Я-то помню! С развратным алкоголиком, который увел у меня последнюю радость в жизни. Хорошо Вам живется, Ионтий Евгеньевич, спя с женщиной, которая Вам всегда была отвратительна? Бедная Лизавета Петровна! Боже мой, как она может Вас терпеть!
Яков дрожал, дрожал, как щенок блохастый. Плакал почти, напряжен за месяцы работы. Глаза выпучены, губы сини, ни крови в лице. Лишь уши ей налились, лишь уши и венка на шее. Ионтий ответить ничего не смог, Павел Петрович подоспел быстрее. Заорал, как умел:
– Заткнулись оба. И чтобы я не слышал ничего не по делу. В прошлый раз разбили носы друг другу, а в этот раз еще и я приложусь! Улетите к кузькиной матери, да в могилку заранее вырытую.
Заткнулись оба. Замолчали, сели ровно, глаза увели – Яша стыдливо, Ионтий озлоблено.
– Я, – продолжил Павел Петрович – Учту момент денежный, Яша. Денег в городе нет совсем, да и у нас. Попрошу стало быть сына старшего подкинуть, а то ты совсем уже с ума сходишь. Зови хоть кого. Хочешь горничную к тебе отправлю свою? Хоть посмотрит. Баба старая, еще со времен крепостничества при нас.
– Как Вам угодно, Павел Петрович. Дайте пока что есть, мне нужно хоть поесть купить.
На том они и ушли. Ушли оставив Яшу одного совсем, уставшего бедного. Когда он, пересчитав гроши конвертные, направился в покои читать тот сборник анекдотов, то… Пропал сборник. Куда? Бог знает! Пропал. Был ли он вообще? Не знал Яков. И до того печально ему стало в одиночестве своем, когда единственные собеседники – два идиота бестактных, покойная кукушка, да пропавший сборник – решил к своему новому другу обратится. К Солитудову второму аминю. Много общего у них было – пропавшая возлюбленная, одиночество. Так какой же финал у истории этой? Уже известно. Таинственная смерть. Может лингвист умрет так же? Когда-то у него кто-то был, кто-то кто ждал его писем. Федор Борисович был. Однокурсник! Такой умный, такой замечательный человек с белыми кудрями, греческим профилем и ясными-ясными янтарными глазами. Чистыми, чистыми. Удивительнейший человек! Поссорились по пустяку, по политической дурости, а потом Федор переехал быт строить на туманный Альбион. И все. Писать некуда. Сколько раз хотел Яша сорваться, бросить все и уехать-уехать к другу старому. Обнять, обнять и пожаловаться на весь этот кошмар. Может он так и сделает. Деньги эти чертовы потратит, бросит город имени Морта и убежит к товарищу. Сколько писем он писал ему, но отправить не знал куда! Все в чемоданы положит, все привезет с собой. И потому аминь этот второй так быстро, так легко переводился на русский язык. Окрылен был Яков идеей вернуть потерянное! Хотя бы друга.