Полная версия
Шизофрения, передающаяся половым путём
«Первого сегодня» хватило сил, ухищрений, сообразительности вырваться и убежать. В «Первом завтра» – вряд ли. Сумрачное утро «Первого завтра» так просто осуществить героический побег-прорыв не даст. Оно укроет одеялом, оно прижмёт к плоскости кровати, оно покажет гадость внешнего мира в зажатый тюлем проём окна, оно будет настаивать никуда не идти, а также – бояться прочего, бояться прочих всех, бояться покинуть безопасное и зачать круговорот хаоса энтропии своим побегом там – в большом и бескрайнем, под гадливо открытым сводом.
Западня.
9
(патетично, высокопарно, с чувством) «Как часто вы путали до невозможности, до упрямого отрицания твёрдую реальность с пластичным обманчивым миром снов? Как часто вожделели вы их дремотное наваждение, обращённые во влажный пепел воспоминания и явные эмоциональные галлюцинации до оргазменного забытья?».
Как часто в произведениях вы слышите этот побитый философский опус? Осмотритесь в прошлом.
– Старина, просыпайся. Просыпайся, старина, – папа разбудил весенним утром. В хорошем, но знобливом, если вылезти из-под тёплого пышного одеяла.
Папа в праздничном. Он выглядел гладко, молодо, причёсано и культурно, пах сочно вызывающе одеколоном.
– Восьмое марта, микромужик, пошли за цветами. Пока с утра все букеты не смели. И пока маман спит.
Мы шли по сонному городу. Тёплое розовое с востока вдоль линии горизонта. Под ногами хрустел лёд замёрзших луж. Улицы ещё пусты. Цветочные павильоны только-только открывали свои двери. Девушки-флористы зазывали нас войти. Мы купили большой букет тюльпанов, они пахли шикарно, до щекотки. В дополнение папа прикупил плюшевого медведя почти с меня ростом – метр с лишним. Мне непременно хотелось тащить этого медведя самому, устроил детскую истерику, но папа предложил компромисс: усадил меня на плечи, а уже на моих плечах – валящийся в разные стороны (оттого смешно было) медведь. Так мы пришли домой. Папа поддакивал моему ликованию относительно того, что: вот мама то удивится, а? Правда? Проснётся, а тут мы с таким подарком?
Мама и вправду – была очень рада. Она по-настоящему улыбалась, папа улыбался, мы улыбались вместе. Мы готовили на кухне, мы танцевали под музыку. Катушки бобин вращались гипнотически, плёнка отражала радугу, выскальзывая из-под бархатных роликов. Мы танцевали и танцевали. Цветы в вазе – наполняли ароматом комнаты. Вечером к нам пришли гости. Много гостей – они выпивали и танцующих стало больше. Демонстрировал им как умею стоять на голове, носиться сверхзвуком, но меня не замечали должным образом. Тогда пришлось встать на диван, прыгать выше и выше, вздевать руки вверх, хлопать в ладоши. Наконец, гости наградили вниманием. Видел своё отражение на экране большого телевизора. Волосы взлохмачены.
В гостиной стало громче и стало сумрачней на улице.
Гости пили из больших фужеров, ели, смеялись, рассказывали друг другу неясно неразличимо за общим гомоном.
Ярко озаряла всё вспышка фотоаппарата.
Гости, большие и взрослые становились гримасничали, брали меня на плечи, вздевали бокалы вверх, отшучивая на щурящего один глаз папу, который фотографировал их, щёлкая затвором.
Среди череды вспышек мною было замечено, что один из гостей – высокий рябой лицом человек – смотрел на маму пристально, вызывая её взглядом. Мама не замечала его, но среди веселья на неё вдруг кто-то пролил вино. Мама встрепенулась, ощутил её настоящую эмоцию гнева (её кроме меня не замечал никто никогда), которая резко сменилась благожелательной сдержанностью – которую уже видят все. Она продолжала оттирать пятно, салфеткой подол платья, резко подняла глаза, осматриваясь – не пялится ли кто дольше, чем нужно. И вот тут-то она заметила взгляд рябого человека и, вижу такое впервые – стыдливо покраснела.
Гости разошлись глубокой ночью. Царил послепраздничный бардак. Среди конфетти на полу, в люминесцентной темноте, мама с папой медленно вальсировали, обнявшись под тянучую ласковую музыку на незнакомом мне языке.
На годы в моей памяти сохранился образ приятного: две танцующие фигуры, слившиеся в одну, в уютном театре теней под ласковую-ласковую музыку и тихий усыпляющий голос певца на незнакомом мне языке.
10
Валеология – от слова «valeo» – «быть здоровым».
Когда? В бесконечном «сегодня-завтра-вчера-сегодня-завтра-и-вчера».
Что ещё?
Сексуализированный сенсуализм на закуску. Вот что ещё.
Путь обратно, от диспансера, не занял много времени. В аффекте свершённого оказывается – это было легко и пьяно.
Дверь-дверь-дверь очередная.
В коридоре пахло чем-то чуждым. Квартира больше не внушала доверия. Преподавательница валеологии – угловатая, нескладная, с длинными конечностями в облегающем фиолетовом свитере на голое готовила еду.
Овальное зеркало в санузле – сначала привлекательный, молодой парень, а потом – взъерошенный старый мужик со свалявшейся бородой и уродливой рябью на лице. Приблизившись нос к носу – можно было разглядеть и чёрные точки, забившие поры, и глубокие носогубные складки, и набрякшие застоявшиеся мешки, и даже – зонтообразный фрактальный рисунок вокруг широких зрачков.
– Где ты был?
– На работу устроился.
Преподавательница изумлена. Она скользнула на свои тончайшие часики на запястье, поправила ровно остриженную чёлку и села на диван, подогнув одну ногу под себя, оголив гладкое колено. Она постучала ладонью рядом с собой, пригласив сесть рядом.
– Работу?
Мне хотелось поделиться с ней обо всём: о моей внезапной необъяснимой смелости после пробуждения с предрассветной зари; о своём плане стать официальным психом; о том, как этот план немного провалился из-за кромешных толп людей, которые мешали пройти в действительно нужные мне кабинеты. И как потом получилось лучшее то, что получилось. Хотелось поведать отступлениями, как порой виделись совершенно чуждые состаренные текстуры мира на текстурах мира реального. Как рекрутировала в синем женщина под аккомпанемент молчаливого моего непротивления. Как наплыли разные воспоминания из очень далёкого времени. Ведь она, преподавательница, была выбрана неслучайно и она догадывалась об этом. Но учитывая, что такого ей хватает и вовне (и в – себе), делиться не хотелось. Ведь – сапожники не шили и не шьют себе сапог.
Хотя, говорят, это ошибочное утверждение.
Но спорить с самим собой и ведать притчи под это не хотелось – устал.
– Пришёл, увидел, победил. Оклад – баснословный космический. За границу поедем, ремонт сделаем, телевизор купим. Новый. Никакой выигрыш в лотерею нам не нужен.
Поцеловал её, она усмехнулась, снова скользнула на часы и, торопясь, принялась собираться.
Так и не привык к ней. Не реализовал её функцию ни в полной ни в полумере. А после возвращения с диспансерных территорий, сейчас, (будто с поля боя, пусть и волокло по этому полю безучастно), и она укоренилась – чуждым мне элементом всего окружения.
А ещё вдруг мне стало понятно – в «Первом завтра», в восемь утра, пробуждение будет решительным и беспрепятственным. Повторный поход до диспансера – осуществится без эксцессов. Возложенная на меня роль участника событий – будет сыграна на чувственное «браво». Потому что победа сегодня изменила меня. Усталость обветрила и притупила выступающие изломы навязчивых вскриков психозов-фаз.
11
Это позднее прошлое время. Некое 31 декабря такого года:
– Слышь, мужик, тебе его сейчас в зад затолкаю, фотоаппарат твой. Не нужен он мне.
– Два червонца, – папа оттопырил два пальца и сунул прохожему их прямо под нос.
– Иди домой.
– С радостью бы, да мне же сыну надо праздник устроить, – папа раззявисто и рьяно показал на меня, шатаясь, размахивая фотоаппаратом в коричневом футляре с длинной лямкой.
Зима выдалась тёплой. Оттого сырой и влажной. Хотелось домой, но домой без «пузыря» возвращаться папа не собирался, а его одного оставлять было нельзя – милиционеры трезветь заберут. Прохожий покосился недовольно. У него пакет, в котором – мандарины, бутылка шампанского, тонкая мишура.
– На, – прохожий сунул папе фиолетовую мятую купюру, взял фотоаппарат и ушёл, воспользовавшись папиным замешательством.
– Живём, старина! – папа потянул, оживившись, превратившись в самого счастливого на свете.
Мы подошли к таксистам. Там бумажка сменилась на бутылку и мне (передалось) легко и весело: будто праздник нового года спасён. Теперь (не знаю, как увязал) под осыпавшейся ёлкой, что украшена, будет традиционный подарок от Деда Мороза. Будет играть музыка, придут гости, потом разойдутся, конечно, после курантов. На полу будет лежать кожура от мандаринов и конфетти, мама с папой будут медленно качаться под тихую музыку, а как только усну – меня (с подарком) бережно перенесут с дивана на кровать.
Дома кроме мамы и рябого человека – никого не присутствовало. Они встретили нас вальяжным замечанием, что нас только за смертью посылать. С папой они распечатали бутылку, расселись на кухне, закурили, неприлично громко принялись смеяться и бездикционно плескать глупости.
Под наряженной ёлкой – пусто, но мне казалось, что просто ещё рано. Конечно, да, мне ли уже не знать, что Деда Мороза не существует, но подарок так или иначе должен был уже стоять (видел его в глубине пахнущего нафталином шкафа). Сел под ёлку и сунул в розетку вилку гирлянды. Немигающие цветные огоньки осветили комнату.
Из кухни раздавались сначала игривые, затем, переходящие в агрессивные, окрики.
– Дурак что ли? – с неприятной интонацией тянула мать, цедя сквозь зубы, – а? Сав-сем что ли?
По коридору, пьяно отступая спиной вперёд, защищаясь, заваливался папа. На него шла мать, размахивая кружкой. Кружка ударилась о стену, разлетелась на осколки. Острые зубы-края фарфоровых остатков.
– Э, ну вы чё, – рябой лыбился, самообманываясь, что всё происходит в шутку. Он вяло пытался оттащить мать от папы, который споткнулся и неуклюже упал на пол, оставшись вне поля моего зрения. Мать обернулась на рябого, полоснув воздух по дуге «розочкой». Тот отшатнулся, боясь порезаться.
Заметил с наваждением ауру эмоций: она, мать, это делала не потому, что ей это надо, а потому что она устраивала для этого рябого театральное представление!
Мать свалилась на отца (вне поля моего зрения) и визгливо ненавистно крикнула, как кислотой плеснула.
Папа, судя по звуку, спихнул её, встал. Он прошёл в сторону ванной. Мне было видно, как он оттёр с лица кровь и уставился на свою ладонь, испачканную в ней. И он, замечаю скоп эмоции снова: словно какой-то воин, гордился этой раной: с боя вернулся!
– Нормально ты? – рябой протрезвел.
Папа покорно мимолётно кивнул, раскачиваясь, вышагивая нелепо цаплей, ушёл в ванную.
– Да чё ему будет, борову? – заорала хабалисто откуда-то из коридора мать.
Рябой торопливо надел шубу и вышел из квартиры. Будто равнодушно, но (и это тоже мною безотчётно – замечено) испуганно бросив на меня взгляд. Щёлкнул автоматический замок, дверь заперлась, пришибленная сквозняком.
Слышалось, как в ванной слабо полилась вода.
Забрался на диван. Украшенная искусственная ёлка скрыла коридор, ограждая от него. Оглушающее безмолвие. Казалось – опасности из коридора меня не достать за этой преградой. Это ложно, но мне достаточно – успокаивало. Мои глаза закрылись. Укачивающее безмолвие. Слышался только шум воды в ванной, мерное дыхание мамы – так и уснула в коридоре, не вставая. Завоняло перегаром-пойлом вперемешку с кислым запахом еды, табачным дымом и чем-то металлическим. За стенами играла глухим рокотом, еле слышным мягкая музыка, задевая внутреннее, напевая как колыбельную.
Тёмной ночью (лишь огоньки гирлянд) разбудил весёлый песенный гомон в подъезде. Кто-то очень шумно играл на гитаре, ржал и повторял: «А поцеловать, дорогая?!».
Отстранённо шумела вода.
«А поцеловать?!».
Мать полушёпотом выговаривала сквозь сон в коридоре: «Поцелую тебе сейчас по морде».
Плохо, что праздник проходит не так, как надо.
Пересохло в горле. Выйдя в коридор, пройдя мимо едва открытой двери ванной, включил на кухне свет. Набрал из крана, залпом выпил, проливая на себя. Возвращаясь, посмотрел в щель: папа лежал, перегнувшись через борт чугунной ванны. Перед ним, на кафельной в квадратах стене – смазанные красные пятна абстракцией.
Войдя, потрогал его за плечо, отрешённо ощутил: это неправильно.
На дне, у слива эмалированной ванны – большая лужа крови вымывается тонкой струёй воды. Кровь густая и ссохшаяся на папиных коротких волосах, на лице, она пропитала рукав рубашки свекольным оттенком. Лицо папы – искажённое, восковое, пародия на того, гладкого, культурного красавца, с которым мы когда-то утром шли за букетом.
Это неправильно.
Лицо синеватое, темнеющее. Кукла, ненастоящее, подделка из геля, льда, пластилина, манекен.
Проходя по коридору в спальню, обходя осколки – коснулся теперь мамы за плечо. Она сонно привстала, глянула, будто не узнавая, щурясь от света из кухни, махнула: «Иди». С трудом встала, побрела на кухню, пошумела посудой, прошла обратно, остановилась, зашла в ванную и истошно завопила, повторяя:
– Помогите! Помогите! Помогите!
Из глубины нафталиново пахнущих недр шкафа достал упакованный куль подарка и прижал к груди. Подарок выдал неправдоподобное ощущение лёгкого облегчения и напудрил большей неискренностью произошедшее.
12
Здесь нет мягких стен, здесь битый кафель. Здесь нет весёлых в мании шутов. Здесь убегающие от тюрьмы; убегающие от обязательной службы в армии; слабеющие умом пенсионеры; бездомные; подростки с порезами на бледных бёдрах; здесь потерянные и недоверчивые к себе и всем; неугодные и одержимые в поисках примитивного упрощения больших Смыслов хаоса существований. Здесь потерявшиеся и рассыпавшие в прах нити осмысленного. Здесь поглупевшие, упростившиеся, оскотиневшие даже, выполняющие самый минимум функций живых существ без прерогативы управлять ими, вознестись над ними.
Мало тут интересных прописанных персонажей на самом деле – сплошная прозаика, сплошная обычная в своём – жизнь.
Но восприятие меняется, если понять, что одиозные вселенные – под увеличительным – уникальны.
Изысканность реальности била мокрой пощёчиной пятидесятилетней мадам. Воображаемо. Нарёк эту женщину: «Душа», хоть она представилась именем «Татьяна». Она тут сестра-хозяйка, она тут раздавала сигареты, чай, направляла к завхозу за кое-каким бельём-барахлом, распределяла среди пациентов наряды, давала указания санитарам, отпускала мясные реплики, с подъёмом рассуждала о многом-простом и наспех провела мне короткий экскурс, обозначая в общих чертах обязанности.
К Душе подошёл небритый пациент в спортивном костюме и хапужно приобнял её:
– Дорогая, чифирни пачулю…
– Ой ле, пачулю тебе… Не треснет у тебя то? – сально отвечала ему Душа.
Скрутил этого наглеца как-то необдуманно, сладострастно. Выкручивая кисть, надавливая в плечо, чтобы поклонился вниз и скулил. Душа удивлённо, но понимающе:
– Граблю ему не сломай.
Небритый пациент ретировался, а Душа продолжила, немного переосмыслив свой тон:
– Ты спиной к ним не вставай, кто его знает, кому там, что в тыкву. Ткнут тебя расчёской в почку и потом будут опять сотрудника нового искать, – хохотнула Душа, – а вообще не распускай без надобности люлей, блаженные они. Ну, кроме урок.
Мне сунули корявый карандашно-графитовый список, отправили к завхозу.
Подвалы хозяйственных складов – с повышенной солёной духотой катакомбы в известке. Как в прибрежных тесных городках.
Вместе со списком мне прогоркло проговорили имя следующей героини (материально-ответственной), наказав взять материальные богатства в точности по пунктам, в точности по количеству-качеству. Имя смазалось, но символьным штампом нарёк её «Кармановна». Ибо большие карманы по краям крахмального халата (будто, и она здесь – великий Доктор). В карманах – в цыпках лапки с лакированными ногтями и изумрудом кольца. Лицо её – крысоподобное, с полными несимметричного дёрганья глазами, в своём роде – ханжески должностной и стереотипичный «сундучный» штамп. Кармановна принюхивалась ко мне, борясь с самой собой по поводу «выдавать или нет», проверила бланки, выписала себе в журнал, вызвонила «наверх», уточнила, пересчитала, с придыханием противно шепча: «…пятнадцать-шестнадцать…», сургучно отчеканила подпись, потребовала подпись взамен.
– А сами что не покупаете? – ласково спросила про форму.
Выбор моей сценической тактики поведения – молчаливая отстранённость, прожжённость и суровость, подкреплённая квадратом челюсти и высоким ростом.
– Вообще-то у нас сами покупают. В медицинских бутиках есть, знаете, да? – добавила она.
Ошпарил её тяжёлым и сдерживаем бешенством к отупляющей жадности, невозможной бережливости не к месту.
Мне выдали халат, мне выдали всяческое барахло кулем перевязанного мешка. Вниз. Отправился в переход – катакомбы короткие, полсотни метров, тусклое освещение. Наверх – корпус мой. Далее – к тесным коридорам тёмным, по которым ходили тенями в скорости мои подопечные с осунувшимися рожами, шепчущих друг с другом, прислушивающимися к внезапным окрикам из палат, а или с бессмысленными выражениями, апатичными, индифферентными или резко наоборот – участливыми к происходящему.
Усталые больные обезьяны, по клетке туда-сюда, устраивающие свару из-за ерунды, из-за того, что столкнулись Броуновским. Уклоняющиеся здоровые обезьяны от государственных повинностей скучают, ожидая конца своего короткого срока пребывания (пара недель), осмысленно стреляют сигареты. Проявляющий буйство под уколом привязан к донельзя вонючему матрасу (спальные принадлежности тут все такие – отстирать их невозможно) на металлических кроватях в высоких палатах с убранством постсоветского интерьерного антуража.
Безмолвный и молвный монотонный скот. Бормочущий, рассуждающий, совершающий нелепые действия, ходящий и ходящий, сидящий и лежащий, страдающий, молчащий, кто курящий в прокуренном насквозь пещероподобном сортире.
Перенаселённый скоп. Кто смотрел в окно, кто напрашивался на работы за сигареты или ещё какие-либо ништяки («конфеток», «печеньица»), кто уже работал, получив наряд от Души. Какая-никакая, но всё-таки – Скука. Ровно до момента чьего-либо обострения кратковременного с обязательством связать, привязать, увязать, ограничить, а и последующего медсестринского: уколоть препаратом. По протокольному врачебному этикету.
У санитара, с которым мы напарники и которого окрестил именем-прозвищем: «Экзекуция», девиз был прям и чёток: ускоряй время – а служба себе пройдёт, копейка звонко сунется на развратное потом дело саморазрушения, а и наслаждения.
Перенаселённый. От этого и не так спокойно, как должно быть.
Экзекуция ростом/комплекцией чисто ровня мне: квадрат челюсти, широта плеч, высокий рост. Разве что кулаки у него помноженные в разы – словно молоты с шипами-костяшками, голова с выпуклым лбом и сутулость неандертальца. При этом он служебно сообразителен, отчасти обаятелен, словоохотлив, в деле своём профессионален. От него веяло: «не влезай, не шали, лишнего не говори» – «очи долу, сказал». Экзекуция мастерски вязал, точно и ёмко бил, расталкивал как кегли мешающих в коридоре. Грабастал лапой за спину и оттаскивал, поддевал и швырял от себя. Лопатой-ладонью сбивал ударной волной до сотрясения.
Мы сидели с ним за мерзотно-бликующим столом. Прозрачность на этом коричнево-отвратном столе облуплялась, символизируя.
Два лезвия, соединённых оголённым проводом с торчащей на конце вилкой – кипятили в гранёных стаканах воду. Пакеты чая окрашивали кипящую воду в терпкое, причудливым дымом внутри. Дешёвые конфетки, дешёвые печеньица.
Мы выпили и познакомились.
Экзекуция был рад. Понимал причину его симпатии авансом: мы ведь уловимо похожи, к тому же избранная мной ветвь поведения с ним – это мимикрия под его речь, то бишь – мы будто были и внутренне похожи. Это укореняло в нём понятие, что мы одной стаи.
На поверхности объяснение всем вам: с ним мне работать, сосуществовать. И неясно – сколько времени. Поиск нужного мне настоящего Доктора, обращение настоящего Доктора к себе, подкуп, откуп и привержение к своим внутренним демонам и получение истинного способа излечения может стать очень долгим процессом.
Экзекуция быстро и верно задал мне паттерны поведения и работы: резкие окрики, как с детьми, как с пьяницами; резкие же осады наглых с тычком дрессировки; чёткие указания условно адекватным. Следование разграничениям: кто за белым билетом; кто от срока пенитенциарного; кто действительно пришел искать помощь; кого привели её искать; кто заблудший в поисках пищи-крова; кого пристроили.
Сколько людей – столько и мнений здесь обитать.
Любое нестандартное молчание, изменение сознания, крик, обострение: вязка. Так вернее, так пресекается. И, как штрих: приставить свитой прислугу за малое вознаграждение (или великое наказание), чтобы убирал, мыл, относил. Здесь дикая инфляция труда. Затрачиваемые кДж/ккал не соотносились полученным оплатам.
Адекватные с этого собирали забавный опыт.
Было бы, конечно, лучше, если бы все эти группировки обитали более раздельно, но таков уж кризисный период жизни страны и диспансера: в тесноте, негабаритности, обиде, толчее, густой жиже непринятия и тоскливом желании перемотать стрелки вперёд.
Авось, как-нибудь, да устаканится, – соврал и себе тоже.
13
Это прошлое время. 1 января такого года.
– Бабушки, дедушки есть? Есть, кому позвонить?
Милиционер сел возле меня на корточки. От него еле ощутимо веяло алкоголем, в глазах – настороженность и лицо выражало чувство… обиды?
– Был Большой брат.
Мы пошли к соседям в квартиру – у них телефон подключён, у нас – нет. В подъезде суетливая, ошарашенная толпа. С улицы раздавались весёлые крики. Проговорил номер Большого брата. Телефонный аппарат, кремово зелёный, клокотал при наборе диском. На том конце не взяли трубку. Милиционер снова посмотрел на меня со странным чувством (обиды? не разобрать), спросил какие-нибудь другие номера, но кроме этого у меня в памяти никакого не имелось. Всплыла картинкой записная папина книжка, в которой его почерком скупые черви всяческих цифр с именами, но сказать об этой книжке почему-то невозможно трудно. Будто горло першило, будто в мозгу речевой центр отключён, будто воздух стал плотным нестерпимо. До обморока со страхом. Милиционер подозвал другого милиционера и указал на телефон. Номер принялся набирать раз за разом теперь он, второй.
Побрёл, шоркая, за первым, вовне этой соседской квартиры, в которой чуждый запах другой семьи. Заметил самих соседей: сгорбленный пополам мужчина в подтяжках и его, со впалыми щеками жена – их разбудили, и от них тянуло волнением лихой беды. Подумал: «Почему они не отмечают новый год, а спят?».
В подъезде с носилками санитары. Заняли ограниченное пространство. На носилках – хлопчатобумажная с расползшимися пятнами, с ромбом простыня, скрывающая мертвеца. Взглянул на это, сказав себе, что скоро всё исправится и это текущее – какая-то ерунда, которая исчезнет, если сильно захотеть. Лишь бредовое сновидение. Сновидение умеет убедительно обманывать. Так и оставим.
Тесный подъезд с синей краской, белые маркие к касаниям поверху полосы извести со стен помазаны на плечах курток милиционеров, санитары сосредоточенные суровые, приподнимающие ручки носилок в местах изгибов мятых перил, высокие, с низа моего ребячьего роста.
Обоняние острое забивало лежалым табаком из банок-пепельниц у форточек.
Вбок мягко толкнула рука первого милиционера – он так оградил от панорамы взрослой ситуации.
Меня спешно одели в несколько слоёв тёплых кофт, спросили, где ключи, документы. Меня охватывал то ступор, то странная активность. Сжимал папку с документами, вертел маленький крестообразный ключ в ладони, касался куля перевязанного мешка с одеждой, собранного наспех. Сидел на диване униформичный врач. Он поднимал глаза резко, тут же их опускал, писал. Слишком долго и много писал до гипнотического укачивания, расшаркивая шариком ручки по бархату серого.
– Дозвонился?
– Нет, не берёт никто…
– Адрес знаешь брата своего? – это уже мне.
– Знаю.
Щербатые ступени, глазки соседских квартир, скрип половиц, узкий тесный тамбур, тяжёлая пружина в блестящей, слой на слое, краске.
Космическая мгла распахнутого мира, в котором нет ничего спасительного – небо опрокидывает, ветер сбивает, земля уходит в сторону.
На улице громко навзрыд кричала настоящим (в момент) раскаяньем мать.
На улице дымчатый налёт мороза. Заскрипел под ногами твёрдый снег. Всё в светлом, всё в бесцветном, всё в силуэтах-пятнах выпуклых отдалённых, и всё – в раздражающе разговорчивом, остром. Люди не пели. Люди выспрашивали, облокачивались на машины с мигалками, запанибратски приставали и обсуждали. Сочувствующая бездеятельная любопытная скотская толпа.