
Полная версия
Дом у кладбища
– Я посвечу вам, пока вы будете спускаться. Спросите доктора Тула, он уж точно на месте, а если его нет – тогда мистера Наттера. Скажете, до вас, мол, дошло, что некому… уладить это неприятное дело, были, мол, у меня и узнали… тьфу, услышали случайно от мистера Лофтуса.
Друзья уже выбрались на крыльцо, мистер Мэхони лихо заломил шляпу на сторону и с не предвещающей ничего доброго миной, повинуясь указующему персту священнослужителя, направился в сторону открытой двери «Феникса», откуда приветливо струился свет.
– Там вы их и найдете, в передней гостиной. Доктора Тула вы узнаете, а он узнает вас. И не забудьте, дорогуша, на вас возложена мирная миссия.
Мистер Мэхони зашагал вперед широко и нетерпеливо, а его преподобие, сложив ладони и возведя очи горé, добавил:
– Блаженны миротворцы; да пребудет с вами благословение небес.
Отец Роуч пристально вгляделся в звезды и сказал сам себе:
– Погода завтра будет как на заказ, так что для дуэли самое время, если только, к несчастью… – печально пожимая плечами, он взошел по ступенькам крыльца, – если только, к несчастью, Пата Мэхони постигнет неудача.
Когда мистеру Пату Мэхони выпадал случай покрасоваться в роли джентльмена, он бывал в ней на редкость убедителен. Он создавал образ благородный и яркий, опираясь при этом на идеал совершенства и утонченности, который лелеял в душе. Никогда еще не видывали посетители передней гостиной «Феникса» подобной грации поклонов, заостренных носков туфель, пышности нарядной треуголки, обаяния улыбки – короче говоря, законченной элегантности во всем.
– Разрази меня гром, да это мистер Мэхони! – воскликнул Тул не просто обрадованно, а, можно сказать, восторженно.
Наттер также испытал видимое облегчение и вышел вперед, ожидая знакомства с джентльменом, которому (как подсказывал Наттеру инстинкт) назначено было оказать ему дружескую услугу. Клафф, в своей приверженности моде следовавший армейским традициям, оглядел диковинного незнакомца с нескрываемым отвращением, Деврё же, поскольку находил некоторый смак в нелепости, изобразил на лице кисловатую улыбку.
Мистер Мэхони, перекидывающийся парой слов со своим деревенским соседом во дворе гостиницы на полпути в Макэфаббл, он же во время непринужденного тет-а-тет с отцом Роучем, а с другой стороны – Патрик Мэхони, эсквайр, дипломат и аристократ с ног до головы, поразивший воображение публики, которая собралась в передней гостиной «Феникса», – это были два разных человека, причем второй превосходил первого по всем статьям.
Мэхони оказался изобилен и цветист в речах, при этом слова выбирал не столько за смысловое соответствие предмету беседы, сколько за торжественность и красоту звучания. В результате его напыщенные и туманные разглагольствования с трудом поддавались переводу на удобопонятный язык.
После того как состоялось представление и была объявлена цель визита, Наттер удалился с новоприбывшим в каморку за буфетом. Там, поминутно возвращая поклоны, он выслушал собеседника раз, выслушал второй – но смысл слов оставался темен. Наттер понял, что пора брать дело в свои руки, и сказал:
– Дабы избавить вас, сэр, от бесполезных хлопот, предупреждаю сразу: на мировую не пойду – и не уговаривайте. Мне нанесено грубое оскорбление, повиниться мой противник не склонен; никакой иной выход, помимо поединка, меня не удовлетворит. Этот О’Флаэрти просто-напросто головорез. Понятия не имею, отчего он замыслил меня прикончить, но при данных обстоятельствах я обязан сделать все возможное, чтобы избавить город от этого опасного субъекта.
– Жму вашу руку, сэр, – вскричал Мэхони, под напором чувств забыв о риторике, – я восхищен, чтоб мне провалиться!
Глава X
Страшная тайна, или Как фейерверкер убеждал Паддока в том, что Наттер дознался, чем его вернее уязвить
Когда Паддок, предварительно совершив короткую прогулку ради восстановления ясности мыслей, взобрался по лестнице в свою квартиру, он застал в парадной гостиной ничуть не протрезвевшего лейтенанта О’Флаэрти; в воздухе стоял густой запах ромового пунша.
– А ну-ка, Паддок, выпейте это, – проговорил О’Флаэрти, наполняя большой стакан поровну ромом и водой, – выпейте, дружище, ей-богу, это вас подкрепит!
– Да, но… благодарю вас, сэр, но я желал бы узнать в точности… – начал Паддок и тут же осекся.
Оскалив зубы, О’Флаэрти вскричал «ха!», молниеносно рванулся к двери, набросился на своего слугу-француза, маленького высохшего человечка (тот как раз входил в комнату), и принялся таскать его за шиворот.
– Ну что, иуда, снова трепал языком, старая ты пьянь; ты это делаешь нарочно, гиена; в третий раз хозяин по твоей милости должен драться на дуэли; одно утешение: если меня убьют, не видать тебе жалованья как своих ушей. В третий раз я омочу руки в крови, и все из-за тебя. Знать бы мне, – вскричал он, трепля свою жертву еще яростней, – что это не по глупости, а со зла, я бы насадил тебя на меч, как на вертел, и поджарил живьем. Я до этого еще докопаюсь, вот увидите, докопаюсь, Паддок, дружище. – Левой рукой О’Флаэрти по-прежнему удерживал лакея за воротник, а правую простер к Паддоку. – Всю жизнь мне не везет – что в малом, что в большом. Если среди дам есть хоть одна старуха, то ведет ее к столу не кто-нибудь, а О’Флаэрти; если кому-то выпадает быть убитым по ошибке, если кто-то должен пригласить на танец дурнушку – несчастный Гиацинт О’Флаэрти вечно тут как тут. – Фейерверкер прослезился, позабыл гневаться и ослабил хватку – пленник в мгновение ока исчез. – Знаете, Паддок, однажды мы стояли в Корке, и там среди детей гуляла корь, так я ее подхватил, единственный из всего полка, а ведь в детстве я уже однажды чуть не умер от кори. А когда мы стояли в Атлоне, все офицеры пошли на танцевальный конкурс, только я не пошел – притом предложи мне кто-нибудь сто фунтов, чтобы я остался дома, нипочем бы не взял. Первый менуэт и первый сельский танец я должен был танцевать с этой красоточкой, мисс Розой Кокс. Я был в своей комнате, нарядился и как раз приготовлял стакан пунша с бренди, чтобы привести себя в порядок, и тут прапорщик Хиггинз, молодой человек без царя в голове, возьми да ляпни что-то несообразное про хорошенькую мушку у мисс Розы на подбородке; он назвал ее бородавкой – хотите верьте, хотите нет! Понятное дело – я взвился и опрокинул кувшин кипятка себе на колени, знать бы вам, дорогой мой Паддок, что это такое! Я не успел оглянуться, как обварил себе ноги от бедра и до самых кончиков пальцев; ей-богу, я думал – окочурюсь от боли. Само собой, бал накрылся. Ну и горемыка же ты, Гиацинт О’Флаэрти! – И фейерверкер снова заплакал.
– Послушайте, лейтенант, – прошепелявил Паддок, теряя терпение, – друг мистера Наттера может заявиться в любую минуту, а я… должен признаться, мне не совсем понятно, в чем коренятся ваши разногласия, а потому…
– Куда, к дьяволу, подевался этот проклятый французский пролаза? – зарычал О’Флаэрти, только сейчас заметивший, что пленника и след простыл. – Кокан Модейт! Слышишь, Кокан Модейт?
– Но право же, сэр, мне нужно бы узнать в точности причину конфликта. Будьте добры сказать, в чем заключалось оскорбление, в противном случае…
– Причину? Причин сколько угодно. О’Флаэрти ни разу не дрался без причины, а нынешняя дуэль, друг мой Паддок, будет уже девятой. В Корке меня звали скандалистом, но это ложь, я не скандалист, просто я люблю мир, покой и справедливость, терпеть не могу скандальных людей. Уверяю вас, Паддок, пусть мне только укажут какого-нибудь скандалиста, не поленюсь сделать крюк в полсотни миль, чтобы найти его и вздуть. Так что это ложь, Паддок, дружище, подлая ложь. Отдал бы двадцать фунтов, чтобы высказать это клеветникам в лицо!
– Вне сомнения, сэр, но все же окажите любезность, объясните…
– Пошел вон, мосье, – загремел О’Флаэрти и оглушительно топнул ногой, когда на порог робко вступил откликнувшийся на его зов «Кокан Модейт», а иначе говоря – coquin maudit[9] (О’Флаэрти был не силен во французском), – а не то я всю мебель о твою башку пер-р-реломаю. – Мосье исчез, а О’Флаэрти продолжал: – Ей-богу, знать бы мне, что это точно он, лететь бы ему сейчас кувырком через окошко. А ну-ка, позову его назад да всыплю по первое число! И почему мне вечно не везет, Паддок, старина? Вот дуэль затеял. И что-то со мной будет! – Фейерверкер вновь прослезился и опрокинул себе в глотку львиную долю напитка, который приготовил для Паддока.
– Уже в шестой, если не ошибаюсь, раз, сэр, беру на себя смелость просить: я желал бы услышать из ваших уст ясное и недвусмысленное изложение причин возникших между вами и мистером Наттером разногласий, поскольку, должен признаться, я не знаю, что и подумать.
– Все дело, дружище, в проклятом французишке, от него, как от обезьяны, просто спасу нет. Черт возьми, знали бы вы, Паддок, сколько бед на меня из-за него свалилось, – за половину, и то стоило бы его убить. Это он стравил меня с моим двоюродным братом Артом Консидайном, причем на пустом месте. Арт тогда, после двух лет во Франции, прибыл в Атлон, и я написал ему самую что ни на есть любезную записку с приглашением на обед: наговоримся, мол, вволю за трапезой из пяти блюд, душа общенья жаждет. И черт меня дернул – хотел доставить Арту удовольствие – ввернуть пару слов по-французски. Как пишутся «блюда», я знал – «plats». Спрашиваю этого недомерка Жерома, как пишется «душа», и этот старый полудурок пишет: «de chat». Написал я: «5 plats, de chat»[10], спрашиваю, все ли правильно написано, – «да, милорд», а сам выпялился на меня, будто я теленок о двух головах. И только через месяц после того, как я продырявил бедняге Арту обе лодыжки, я понял, из-за чего мы с ним стрелялись. У него до этого были уже две дуэли из-за котов: в первый раз он обвинил во лжи одного французского джентльмена. Тот сболтнул: французские, мол, кухарки умеют так приготовить кота, что его не отличишь от зайца. Немедля затем он дрался с лейтенантом Раггом из Королевских военно-морских сил, который и в самом деле для потехи угостил его кошатиной. Кузен Арт чинно-благородно отобедал, а лейтенант после этого предъявил ему хвост и когти. Кузен чуть богу душу не отдал, неудивительно, что он на меня взъелся за мое приглашение, но, клянусь честью джентльмена, Паддок, старина, пусть меня самого подадут на обед, если я думал причинить ему хоть малейшую обиду.
– Сэр, я близок к отчаянию, – взмолился Паддок. – Я до сих пор не имею тех сведений, которые необходимы мне для защиты ваших интересов. Заклинаю еще раз: скажите, в чем вы усмотрели обиду?
– А вы не знаете, в самом деле не знаете? – О’Флаэрти вперил в него хмельной взгляд.
– Да нет же, сэр.
– Думаете, я поверю, что вы не слышали мерзких шуток этой собаки Наттера?
– Шуток? – растерялся Паддок. – Я прожил здесь, в Чейплизоде, пять лет, и за все это время Наттер при мне ни разу не пошутил. Клянусь жизнью, не верю, что у него получится, даже если он сделает попытку. Бог свидетель, даже представить себе этого не могу!
– Но черт возьми, что же я могу поделать, сэр? – В голосе О’Флаэрти зазвучала трагическая нота.
– Поделать? С чем поделать?
Фейерверкер с пьяной ласковостью взял Паддока за руку и, заглядывая ему в глаза, плаксиво произнес:
– Авессалом повис, зацепившись волосами; у него была, Паддок, длинная шевелюра, а может, короткая, а может – ик! – и вовсе никакой, это уж как природа распорядилась, ведь так, Паддок, дорогуша вы мой? – По щекам О’Флаэрти в изобилии заструились слезы. – У Цицерона и у Юлия Цезаря головы были гладки, вроде этого сосуда. – И фейерверкер сунул Паддоку под нос сверкающую сахарницу, дном вверх. – У меня голова не лысая, ничего подобного, я не лыс, Паддок, дорогуша, несчастный Гиацинт О’Флаэрти не лыс, – повторял фейерверкер, для пущей убедительности поминутно встряхивая Паддока за обе руки.
– Это, сэр, самоочевидно; но я не пойму, к чему вы клоните.
– Сию минуту услышите, Паддок, дружище, имейте только терпение. Эту чертову дверь никак плотно не закрыть, поговорим в соседней комнате.
Слегка пошатываясь, О’Флаэрти сопроводил Паддока в прилегающую спальню и запер дверь, отчего Паддок, который успел заподозрить его в умственном расстройстве, слегка обеспокоился. Здесь Паддок узнал, что Наттер, оказывается, весь вечер осаждал фейерверкера намеками, нацеленными в одну и ту же точку, – тем, кто знаком с соответствующими обстоятельствами, и в голову бы не пришло в этом усомниться. Затем секунданту пришлось принести торжественный обет молчания, последовали бессвязные рассуждения о коренном различии между лысиной во всю голову и небольшой лысиной, и наконец открылась страшная тайна фейерверкера: с его макушки был снят миниатюрный парик, а точнее, «нашлепка» – такое название, как я полагаю, было принято в те дни, – и глазам Паддока предстало блестящее белое пятно размером с кружок масла.
– Клянусь жизнью, сэр, отличная работа. – Паддок, как человек, имеющий отношение к театру, принялся изучать паричок с интересом знатока, для чего поднял его за вихор и поднес к свече. – Ни разу не видел ничего подобного. У нас такого делать не умеют – это из Франции. Клянусь Юпитером, сэр, вот кому бы заказать парик для Катона!
– Не иначе как продал, подлюга, – не унимался О’Флаэрти, – кроме этой макаки Жерома, в городе ни единая душа ни о чем не догадывалась. Он меня по утрам причесывает – в запертой спальне, за кроватным пологом. Наттер ни за что сам бы не дознался, а разболтать некому, кроме окаянного француза, дело ясное.
Фейерверкер засунул руки в карманы и принялся тяжелыми шагами мерить комнату; непрестанно злобно бормоча, он качал головой и поворачивался подчеркнуто резко, как человек, дошедший до белого каления.
– Ага, мосье, – взревел О’Флаэрти, заслышав стук и отпирая дверь, но вместо «окаянного француза» на пороге показался высокий и упитанный незнакомец, в наряде броском, но несколько запылившемся. На розовом лице вошедшего, которое состояло по преимуществу из челюстей и подбородка, выражалась бесшабашная удаль.
Фейерверкер проделал наивеличественнейший поклон, не подумав при этом, что выставляет напоказ голую макушку. Потрясенный Паддок сжимал в одной руке свечу, а в другой – скальп О’Флаэрти.
– Полагаю, сэр, вы явились от мистера Наттера, – церемонно произнес фейерверкер. – Позвольте представить вам моего друга лейтенанта Паддока из Королевской ирландской артиллерии; он любезно помогает мне советом и…
О’Флаэрти широким жестом указал на Паддока, заметил болтавшийся у того в руке парик и внезапно онемел. Он хлопнул себя по голому черепу, сделал неловкую попытку выхватить у Паддока парик, промахнулся, выругался по-ирландски и нырнул за кроватный полог.
– Извольте, сэр, пройти в соседнюю комнату, а я буду иметь честь последовать за вами, – напыщенно произнес Паддок и легким взмахом руки, державшей скальп О’Флаэрти, указал путь. Будучи истинным джентльменом, честным и бесхитростным, Паддок не имел обыкновения скрывать от окружающих что бы то ни было.
– Дайте мне это, – послышался из-за полога яростный шепот. Паддок понял и возвратил фейерверкеру его сокровище.
Переговоры, проведенные за закрытыми дверьми гостиной, не оказались ни длительными, ни особо конфиденциальными: всякому, кто мало-мальски разбирается в принятом в подобных случаях дипломатическом языке, достаточно было бы послушать мощный голос посетителя в коридоре, даже в холле, чтобы убедиться: мировая невозможна. Встреча была назначена на предстоящий полдень, местом были избраны Пятнадцать Акров.
Глава XI
Кое-что о доме с привидениями, а именно бабьи сплетни, как я полагаю
Старая Салли обыкновенно прислуживала юной госпоже перед отходом ко сну. Нельзя сказать, что Лилиас действительно нуждалась в ее помощи, поскольку обладала врожденной аккуратностью и справлялась со всем необходимым весело и проворно, однако не следовало показывать доброй старушке, что она одряхлела и никому уже не нужна.
Салли была женщина спокойная, но притом говорливая и знала множество старинных историй о чудесах и приключениях. Мисс Лилиас любила слушать их на сон грядущий, когда все в доме говорило о безопасности, любви и уюте: старая Салли сидела у камина с вязаньем; снизу, из батюшкиного кабинета, доносился приглушенный скрип стульев, на которые достойный священнослужитель имел обыкновение взгромождаться, чтобы порыться на книжных полках.
Вот и сейчас струилась мирная болтовня, которую юная госпожа временами слушала с улыбкой, а временами на несколько минут отвлекалась и пропускала мимо ушей; речь шла о том, что мистер Мервин взял в аренду старый Дом с Черепичной Крышей за Баллифермотом, обиталище мрачное, заброшенное и полное привидений. Салли поражалась тому, что никто не предостерег молодого джентльмена, собиравшегося поселиться в столь опасном месте.
Дом располагался уединенно на повороте узкой дороги. Лилиас нередко случалось с боязливым любопытством бросать взгляд в конец короткой заросшей аллеи, ибо она знала с детства, что виднеющееся там старое обиталище издавна служит приютом призрачным жильцам и таит в себе мистическую угрозу.
– В наши дни, Салли, появились люди, которые называют себя вольнодумцами и ни во что не верят, даже в духов, – заметила Лилиас.
– Ах, мисс Лили, если хотя бы половина того, что рассказывают об этом доме, правда, то мистер Мервин очень скоро отучится от своего вольнодумства.
– Я не говорю, что он вольнодумец, – об этом мне ничего не известно. Но кто на такое решился, тот, наверное, либо вольнодумец, либо очень храбрый человек, а может, очень хороший. Сама я, Салли, страшно бы перетрусила, если бы пришлось проспать ночь в этом доме, – отвечала Лилиас, поеживаясь, потому что в ее воображении на миг возникло странное, никем не посещаемое здание, которое с пристыженным и виноватым видом затаилось под печальными старыми вязами, среди зарослей болиголова и крапивы.
– Ну вот, Салли, я и улеглась. Пошевели огонь, душечка. – (Шла первая неделя мая, но ночь была холодная.) – Расскажи-ка снова все, что знаешь о Доме с Черепичной Крышей, да так, чтобы меня пробрала дрожь.
Добрая старушка Салли, свято верившая в то, о чем повела рассказ, двинулась по наезженной дороге неспешной иноходью, изредка (в самых страшных местах) переходя на шаг, а то и вовсе приостанавливаясь, – в таких случаях она переставала вязать и с таинственным видом кивала своей юной госпоже, лежавшей в широкой кровати с пологом, или же снижала голос до шепота.
Салли поведала о том, как однажды соседи взяли внаем фруктовый сад, граничивший с задним фасадом проклятого строения. Для охраны они выпустили в сад собак, и те всю ночь выли волком среди деревьев и трусливо жались к стенам хозяйского дома, отчего пришлось в конце концов впустить их внутрь, да и что за нужда была охранять такое место, к которому ни стар, ни млад не решался после захода солнца даже приблизиться. Ничто не грозило глянцевитым золотистым пепинам, когда они проглядывали в закатных лучах сквозь листву, отчего у детворы, расходившейся по домам из баллифермотской школы, текли слюнки. Как на утреннем солнышке, так и под таинственным покровом ночи они отвечали на алчные взоры застенчивой улыбкой. Не простые причуды воображения мешали лакомкам нарушить границы сада. Мик Дейли, будучи его временным владельцем, взял за обыкновение ночевать на чердаке над кухней и клялся неоднократно, что за те месяц-полтора дважды наблюдал одну и ту же сцену: меж искривленных стволов молча, приложив к губам палец, брела леди в капюшоне и свободном одеянии, за руку она вела ребенка, а тот улыбался и весело подскакивал на ходу. Однажды к ночи эти двое встретились вдове Крессвел на тропинке, которая вела через сад к задней двери; вдова упоминала об этой встрече, не подозревая дурного, пока не заметила, как переглядываются между собой слушатели.
– Вдова рассказывала мне много раз, – продолжала Салли, – как наткнулась на них при повороте тропы, там, где кучей растет ольха; как она остановилась, думая, что эта леди имеет право здесь ходить; но оба скрылись с глаз быстрее, чем тень от облака, – а ведь леди не то чтобы сильно торопилась, да и ребеночек все тянул ее за руку то туда, то сюда; а вдову эта леди будто и не заметила, даже головы не подняла, даром что та встала как вкопанная и почтительно с ней поздоровалась. А старик Далтон – помните старика Далтона, мисс Лили?
– Думаю, что да, – он хромал и носил видавший виды черный парик?
– И вправду хромал, ну и память у вас! Это его лягнула одна из графских лошадей – он тогда служил на конюшне. Ему временами слышался шум, совсем как бывало, когда хозяин припозднится и зовет его или старого Оливера отпереть дверь. Случалось это в самые темные, безлюдные ночи. Внезапно у передней двери начинали как будто повизгивать и скрестись собаки, раздавался свист и кто-то легонько хлестал в окно плеткой – в точности как делал в свое время сам граф, упокой Господи его душу. Сперва разом уляжется ветер – будто затаит дыхание, после поднимется та самая возня, но в доме никто не откликается, и шум за окном стихает, и тогда ветер опять завоет: у-у-у, словно разом и смеется, и плачет, и ухает совой.
Слова замерли на устах у Салли, руки с вязаньем застыли в воздухе, миг старая служанка прислушивалась к воображаемым завываниям ветра, а затем возобновила рассказ:
– В ту самую ночь, когда графа настигла в Англии смерть, Далтон читал старому дворецкому Оливеру – а Далтон владел грамотой – письмо, которое днем пришло по почте. Там говорилось, чтобы Оливер привел дом в порядок, потому как хозяин заканчивает свои хлопоты и со дня на день возвращается – того и гляди, опередит письмо. Не дойдя еще до конца, они заслышали за окном страшный грохот, будто кто-то впопыхах трясет и старается открыть раму, и им обоим почудился снаружи громкий крик графа: «Впустите меня, впустите, впустите!» – «Это он», – говорит дворецкий. «Точно он, как Бог свят», – поддакнул ему Далтон, и оба поглядели в окошко. Они и зарадовались и перепугались – сами не знали отчего. У старого Оливера в ту пору ломило кости, так что открывать переднюю дверь пошел Далтон, крикнув: «Кто там?» Но в ответ – молчок. «Должно быть, хозяин подъехал к задней двери», – подумал Далтон, поспешил туда и снова спрашивает: «Кто там?» А снаружи опять ни звука. Тут Далтону стало не по себе; он не мешкая вернулся к передней двери, спрашивает: «Кто там, кто там?» Но все так же без толку. «Все равно открою-ка я дверь, – говорит себе Далтон, – не иначе как хозяину пришлось спасаться бегством». Ведь Далтон вместе с Оливером знали, за какими хлопотами граф ездил в Англию, и не удивлялись, что он решил схорониться. Далтон чуял притом что-то неладное и не переставая читал молитвы, но все же отодвинул засовы и отпер дверь. На улице не оказалось ни единой души – даже лошади, не говоря уж о человеке, – только мимо ног Далтона в дом проскочило неведомо что – размером эдак с собаку; оно юркнуло в дом так шустро, будто знало дорогу, – только это Далтон краем глаза и разглядел. Куда оно побежало – вверх ли, вниз, – он так и не узнал, однако в доме с той поры навсегда забыли о счастье и покое. У Далтона все нутро перевернуло – запирает дверь, а сам дрожит как осиновый лист. Вернулся он к дворецкому белый, как то письмо, что Оливер сжимал в руке. «Что это? Что это там?» – кричит дворецкий, хватает свой костыль, будто собирается отбиваться, и, глядя на Далтона, сам бледнеет не меньше его. «Хозяин приказал долго жить», – отвечает Далтон, и это была истинная правда.
Понятно, каково пришлось бедной Джинни Крессвел, когда она узнала, на кого наткнулась в саду. Можете не сомневаться, после этого она и часу лишнего там не провела. А в последние дни стала замечать всякие такие вещи, каких раньше не брала в голову: к примеру сказать, стоило ей войти в большую хозяйскую спальню над холлом, как другую дверь словно бы кто-то быстро притворял – можно было подумать, боялся попасться Джинни на глаза. Но пуще всего ее пугало вот что: на своей кровати она иной раз находила ровную вмятину, вытянутую от изножья к подушке, как будто там лежало что-то тяжелое, а место это было еще теплое.
Но хуже всех пришлось Китти Хэплин – бедная девушка с перепугу отдала Богу душу. Мать ее рассказывала, что Китти как-то целую ночь не сомкнула глаз: в соседней комнате все время кто-то бродил, спотыкался о сундуки, выдвигал ящики комода, приговаривал, вздыхал. Бедняжке хотелось спать, и она не могла взять в толк, кто же это там никак не угомонится, и вдруг входит красивый мужчина – надето на нем что-то вроде широкого шелкового шлафрока, на голове вместо парика бархатный колпак – и как ни в чем не бывало прямиком к окну. Китти заворочалась в постели, думает – незнакомый джентльмен увидит, что он не один, и уйдет, но не тут-то было: он повернул к кровати – а лицо у него такое, словно ему неможется, – и что-то Китти говорит, но эдак хрипло и глухо, не живым, а каким-то кукольным голосом. Китти струхнула и отвечает: «Покорно прошу прощения, ваша честь, но никак не разберу, что вы изволили сказать». И тут он вытягивает шею, запрокидывает лицо к потолку, а горло у него – Господи, спаси нас и помилуй – перерезано от уха до уха. Больше Китти ничего не видела, потому что повалилась на постель, как мертвая. Наутро мать привела ее в чувство, и с тех пор бедная девушка не ела, не пила, а все сидела у огня, держала мать за руку, тряслась и обливалась слезами; она то и дело оглядывалась через плечо и вздрагивала от малейшего шума, а под конец схватила лихорадку. Прошло чуть больше месяца, и горемычной не стало.