bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 13

Я не просто полагаю, я искренне убежден, что послеобеденная речь о различных предметах, имеющих отношение к Морфею, например об отходе ко сну и об уютном ложе (я имею в виду достоверное и обстоятельное описание, а не какую-нибудь поэтическую галиматью), является чудодейственным средством, способным усыпить любого флегматичного джентльмена – я бы сказал, задернуть полог чувств и притушить свечу сознания. В словах доктора и в приведенной им цитате содержалось немало упоминаний о дреме, дурмане и усыплении; посему не приходится удивляться, что лорд Каслмэллард утратил бодрость раньше, чем подошла к концу докторская колыбельная. Вы, любезный читатель, на его месте повели бы себя точно так же.

– Я отдал бы половину вшего, что у меня ешть, шэр, и карьеру в придачу, – бешено шепелявил кругленький лейтенант Паддок, частенько впадавший в исступление, когда рассуждал о сцене, – лишь бы выштупить на подмоштках в роли Алекшандра Первого.

Между нами говоря, Паддок был маленьким толстячком, сентиментальным до чрезвычайности, а помимо того, гурманом. Его письменный стол ломился от любовных сонетов и кулинарных рецептов. Душа его неизменно пребывала во власти нежных чувств, сам же он нередко втихомолку посещал кухню, где приготовление особо сложных plats[3] не обходилось без его надзора. Он был добродушен, слегка педантичен, весьма галантен – истинный chevalier[4], притом sans reproche[5]. Паддок безоговорочно верил в свой талант трагического актера, но даже самые искренние его друзья не могли отделаться от мысли, что его пухлые щеки, круглые бесцветные глазки, пришепетывание и томное, восторженно-удивленное выражение, которое шалунья-природа придала его физиономии, – не лучшие спутники на драматической стезе. Паддок питал также счастливую уверенность в своем успехе у прекрасного пола, на самом же деле пользовался таковым прежде всего среди товарищей; последние не отказывали себе в безобидной насмешке, однако добрые качества Паддока ценили по достоинству.

– Хоть лопни, дело требует человека целиком. Мельпомена, шэр, шамая ревнивая из муз. Ешли желаешь зашлужить ее благошклонношть, ты должен предатьшя ей душой и телом. А когда у тебя ни швет ни заря поштроение, а голова забита черт-те чем: тактикой, штрельбой и…

– И фаршированными голубями, и прелестницами, – подсказал Деврё.

– И прочей шкучищей, – не смутившись, продолжал Паддок, – то как тут равнятьшя ш талантами, которых богаче одарила природа, – Паддок, мошенник, явно не верил, что таковые существуют, – ешли они к тому же пошвящают ишкуштву – и только ему – вше швое время и…

– Ничего из этого не выйдет, – вмешался О’Флаэрти. – Знавал я как-то Томми Шайкока из Баллибейзли. Этот парень навострился удерживать стоймя на подбородке смычок от скрипки. Стоило ему появиться в бальном зале в Трейли, девицы собирались вокруг толпой, а мисс Китти Мэхони самая первая; смотрят, бывало, во все глаза и хохочут без устали. У меня мозгов вдвое супротив него. Так вот, как я только не лез из кожи, битый месяц поднимался ради этого в четыре, ни одного утра не пропустил, но пришлось махнуть на это дело рукой, потому что еще немного – и я бы окосел от гляденья на смычок. Я, по примеру Томми, начал с контрабасного – ну и работка, скажу я вам. Каждый божий день по два часа, а то и по два с половиной, год за годом – вот как он занимался; у него на подбородке сделалась ямка – хоть горошину туда клади.

– Упражняться без устали, – кивнул Паддок (воспроизводить особенности его произношения далее я считаю излишним), – не жалеть времени, серьезно относиться даже к пустякам – вот секрет успеха. Дело в том, что природа…

– Нуждается в подкреплении, дорогой мой Паддок, а посему передайте мне бутылку, – прервал его Деврё, который любил, чтобы стакан был полон.

– Будь я проклят, мистер Паддок, – не унимался О’Флаэрти, – да имей я хоть половину вашего таланта, уж я бы непременно выступал на сцене в Смок-Элли – инкогнито, конечно. Есть такой чудак, мистер Гаррик – помните, во всех трех королевствах только о нем и говорили, – так вот, он заколачивает по тысяче фунтов в неделю – лопатой гребет, ей-богу, – а росточком вряд ли намного выше вашего, чуть от земли видно.

– Из нас двоих я выше, – с важностью произнес Паддок, который наводил в свое время справки и теперь утверждал (надеюсь, не кривя при этом душой), что перерос Росция на дюйм. – Все это, однако, воздушные замки; если же говорить серьезно, то очень мне хочется – ну просто втемяшилось – сыграть две роли: Ричарда Третьего и Тамерлана.

– Не эту ли роль вы так расписывали, когда мы беседовали еще до обеда?

– Нет, речь шла о судье Гриди, – поправил Деврё.

– Он еще, сдается, придушил свою жену.

– Вогнал ей в глотку пудинг, – вновь вмешался Деврё.

– Нет. Задушил… ну, этим самым… ну же… а потом закололся.

– Шпиговальной иглой – так и написано, черным по белому, а пьеса итальянская.

– Ничего подобного, я говорю об английской пьесе – черт возьми, Паддок, вы-то знаете, – он еще черномазый.

– Ну ладно, английская или итальянская, трагедия или комедия, – сказал Деврё, заметив, что огорчает симпатягу Паддока, наделяя Отелло кухонными атрибутами, – рассказ о ней, я вижу, доставил вам удовольствие. Что до меня, сэр, то есть роли, в которых я предпочту Паддока любому другому актеру. – Если Деврё имел в виду комические роли, то он был прав.

Бедняга Паддок захохотал, пытаясь скрыть свое удовольствие под маской иронии. Следует упомянуть, что он втайне восхищался капитаном Деврё.

Разговор о театре шел своим чередом. Паддок пыжился и шепелявил без удержу; О’Флаэрти, искренне желая сказать приятное, то и дело, по причине своего невежества, попадал пальцем в небо; Деврё потягивал кларет и от случая к случаю непринужденно ронял острое словцо.

– Вы видели, Деврё, как миссис Сиббер играла Монимию в «Сироте». Вовек не забуду ее лицо в сцене развязки.

За столом к тому времени стало уже шумно и прежний чинный порядок несколько нарушился. Паддок, чтобы дать Деврё и О’Флаэрти представление об игре миссис Сиббер, соскользнул со стула, изобразил на лице горестную гримасу и пронзительным фальцетом продекламировал:

Когда в могилу я сойду, забыта всеми[6].

К сведению читателя, Монимия под конец монолога падает мертвой. Декламация была еще далека от завершения, и лучшим качествам миссис Сиббер предстояло еще выявиться во всей красе, но тут, на строке

         Когда придет мой смертный час, а он уж близок —

лейтенант попытался плавной поступью дамы в кринолине сделать несколько шагов назад, зацепился каблуком о ковер и, чтобы восстановить равновесие, изобразил ногами что-то похожее на флик-фляк, однако это не помогло; падение «сироты», а заодно ложек и тарелок, произвело такой грохот, что застольная беседа разом прервалась.

Лорд Каслмэллард, всхрапнув, пробудился со словами:

– Так вот, джентльмены!

– Это всего лишь бедняжка Монимия, генерал, – с поклоном грустно пояснил Деврё в ответ на изумленный и гневный взгляд своего доблестного командира.

– Да? – повеселел при этом лорд Каслмэллард, и его тусклые глаза забегали в поисках дамы, которая, как он предположил, присоединилась к компании во время его краткого забытья (его светлость был почитателем прекрасного пола).

– Я ничего не имею против декламации, но только если она развлекает собравшихся, – недовольно буркнул генерал. Под его укоризненным взором «толстушка Монимия», поправляя прическу и складки жабо, неловко пробралась обратно на свое место.

– Сдается мне, дорогой мой лейтенант Паддок, не будет большой беды, – раздраженно вставил отец Роуч, напуганный внезапным шумом, – если в следующий раз ваша кончина не будет сопровождаться таким неистовством.

Паддок начал извиняться.

– Ничего, ничего, – смягчился генерал, – давайте-ка наполним стаканы. Ваша светлость, кларет, по общему мнению, превосходен.

– Отменное вино, – согласился его светлость.

– А что, если нам, ваша светлость, попросить кого-нибудь из джентльменов спеть? Среди них имеются большие искусники. Ну как, джентльмены, согласится кто-нибудь почтить собрание?

– Мне очень нахваливали пение мистера Лофтуса, – сказал капитан Клафф и подмигнул отцу Роучу.

– Как же, как же. – Роуч тут же подхватил шутку (старую как мир, но по-прежнему пользующуюся успехом). – Мистер Лофтус поет, клянусь, я сам слышал!

По виду мистера Лофтуса трудно было предположить, что этот робкий, наивный чудак способен спеть хотя бы ноту. Он широко открытыми глазами обвел помещение и залился краской; присутствующие уже громко чокались и подбадривали несмелого певца.

Однако, когда воцарилась тишина, Лофтус, ко всеобщему удивлению, сдался (хотя и не без трепета) и выразил готовность развлечь честную компанию. В песне, сказал Лофтус, идет речь об умерщвлении плоти во время Великого поста, но славный старинный сочинитель имел в виду осудить лицемерие. Это объявление было встречено всеобщим весельем и звоном стаканов. Отец Роуч, явно смущенный, бросил подозрительный взгляд на Деврё: бедный Лофтус умудрился задеть самое больное место достойного клирика.

Дело в том, что отец Роуч, подобно многим другим ирландским священнослужителям, обладал спортивной, а точнее, охотничьей жилкой. Вместе с Тулом он время от времени предпринимал загадочные вылазки в Дублинские горы. Отец Роуч держал пару отличных собак и, будучи по натуре человеком добрым, охотно одалживал их всем желающим. Он любил радости жизни и общество веселой молодежи. Зеленая дверь его дома всегда была открыта офицерам, которые то и дело заглядывали к святому отцу, чтобы одолжить его собак или получить совет, если занедужит или начнет подволакивать ногу кто-нибудь из их собственных питомцев. Считалось, что в этом деле его преподобие сведущ даже больше, чем Тул.

И вот в одно прекрасное утро – тому назад недели две-три – Деврё и Тул, вместе явившись к святому отцу с какой-то просьбой, нечаянно застали его врасплох: отец Роуч уплетал зайчатину – да, клянусь всеми святыми, пирог с зайчатиной – в самый разгар Великого поста!

Было время завтрака. Обед отца Роуча представлял собой, как то и пристало, трапезу анахорета, но кто же мог предвидеть, что обоих злосчастных хлыщей принесет нелегкая в скромную столовую священника ни свет ни заря? Отрицать вину не было никакой возможности: общение с запретной пищей состоялось на глазах у ранних гостей. С лоснящимся лицом, судорожно сжимая нож и вилку, его преподобие вскочил, как чертик из табакерки, и воззрился на посетителей испуганно и злобно, чем только подогрел их веселье. За хохотом последовали иронические приветствия и дежурные любезности, перемежавшиеся новыми раскатами смеха, так что незадачливому хозяину не скоро удалось взять слово.

Когда же Роуч, подняв ладонь на манер обвиняемого в убийстве, наконец заговорил, он сослался на особую милость епископа, освободившего его от поста. Полагаю, он не погрешил против истины, ибо, призывая в свидетели всех святых, уверял, что он далеко не так здоров, как может показаться на первый взгляд, и что подобные скрыто протекающие недуги – явление весьма и весьма распространенное. Оказывается, его преподобие мог бы с дозволения епископа вкушать скоромное ежедневно за каждой трапезой, однако же предпочитает этого не делать – не ради очистки совести, которая у него и без того чиста, а дабы не давать прихожанам повода к «неразумным выпадам» (гомерический хохот); теперь же его преподобию остается лишь корить себя за свое добровольное воздержание (еще один взрыв веселья). И, как следствие этой дурацкой деликатности (вновь оглушительный гогот), он поставил себя в ложное положение… и так далее, вплоть до конечного призыва ad misericordiam[7], обращенного к «дражайшему капитану Деврё» и «милейшему Тулу». Они томили святого отца немилосердно: уселись за стол и под тоскливым взглядом хозяина доели все, что уцелело от пирога с зайчатиной. Они потребовали подробного рассказа о всех обстоятельствах доставки дичи и приготовления запретного блюда. Никогда еще им не выпадало столь приятного утра. Разумеется, был принесен самый наиторжественнейший обет вечного молчания, каковой – также разумеется – соблюдался впоследствии свято. Происшедшее – боже упаси – ни словом не было помянуто в офицерской столовой, а также не было приукрашено, обращено в фарс и представлено публике посредством комического таланта доктора Тула.

Нельзя, правда, отрицать, что существовал некий монолог, которым доктор частенько угощал за ужином «Олдерменов Скиннерз Элли» и прочих своих сотрапезников. Произносимый с сочным ирландским акцентом, этот монолог сопровождался усиленной жестикуляцией (при помощи ножа и вилки) и возвышался временами до надрывающего душу пафоса, яростное негодование сменялось ребяческим заискиванием, а участники застолья стучали стаканами и поминутно разражались оглушительным хохотом. Лорд-мэр, толстый недотепа, который обычно полагал веселье неуместным, так заходился в мучительном приступе смеха, что жестом – поскольку не мог говорить – молил Тула о передышке. Тот, однако, и не думал умолкать, и его светлости приходилось не единожды покидать свое место и удаляться к окну, чтобы не лопнуть, как он говорил впоследствии. По жирным щекам лорд-мэра катились слезы, губы раскисали, голова медленно раскачивалась из стороны в сторону, его светлость коротко постанывал, обхватив себя за бока, и, белый как полотно, казался полностью обессиленным – кое-кто из его сотоварищей взирал на это не без ехидства, хотя вслух не произносил ни слова.

Вскоре после вышеописанного нечаянного разоблачения – вероятно, чтобы скрепить договор о соблюдении тайны, – отец Роуч пригласил офицеров и доктора Тула на роскошный постный обед, а вернее сказать, пир: на столе красовалось ни много ни мало девятнадцать plats из печеной, вареной, тушеной рыбы; некоторые из этих блюд Паддок вспоминал еще и два десятка лет спустя.

Глава VI

Обед с пением продолжается

Не приходится удивляться, что слова ни о чем не подозревавшего Лофтуса повергли отца Роуча в беспокойство; он горько раскаялся в своем намерении подшутить над простодушным юношей. Но отступать было некуда. Все смолкли, а Дэн Лофтус запел. Его голос напоминал тоненькую, беспокойно вибрирующую свирель. Певец откинулся на спинку стула и закатил глаза, так что виднелись только белки; скрюченными пальцами одной руки он отбивал на столе ритм, и полилась песня, каждый куплет которой исполнитель с большим тщанием единообразно изукрасил двумя-тремя короткими трелями и руладами. Мелодия, как я догадываюсь, была взята из одного старинного псалма.

                     Настал Великий пост: нельзя нам                     Вкушать дичину, христианам.                     Поститься предписал Господь —                     Смиряя, укрощая плоть.

Тут у иных офицеров – участников застолья вырвались диковинные, не поддающиеся описанию сдавленные возгласы; одни промычали что-то невнятное, другие зашмыгали носом; генерал Чэттесуорт, который мрачно сверлил взглядом свою десертную тарелку, отрывисто призвал: «К порядку, джентльмены». Голос его прозвучал сурово, но при этом как-то неровно. Лорд Каслмэллард оперся на локоть и с сонным видом созерцал певца в упор. Замешательство в рядах офицеров не было им замечено, и пение продолжалось. Две последние строки каждого куплета повторялись, как в псалме, дважды; этим воспользовались изнывающие слушатели, чье веселье безудержно рвалось наружу. К рефрену присоединился хор, и его ликующий рев, звучание которого все нарастало, составил причудливый контраст высокому дрожащему голосу солиста.

Лофтус(соло)                   Мясного, рыбного – ни-ни!                   Филе по-испански – Господь сохрани!                   Картофель с корочкой янтарной                   Вкусим с молитвой благодарной.Хор офицеров                   Картофель с корочкой янтарной                   Вкусим с молитвой благодарной.

– Замечательная песня, – шепнул доктор Уолсингем на ухо лорду Каслмэлларду. – Я знаю эти стихи, их сочинил во времена Якова Первого Хауэлл – большой искусник и набожный христианин.

– Вот как! Благодарю за пояснения, сэр! – отозвался его светлость.

Лофтус(соло)                   Коль с видом богомольно-мрачным                   Мечтаньям ты предашься алчным —                   Душе твоей, как потаскушке,                   Приличны любострастья мушки.Хор офицеров                   Душе твоей, как потаскушке,                   Приличны любострастья мушки.Лофтус(соло)                   Тогда не постник ты примерный,                   Ты – плут и грешник лицемерный.                   Обуздывая дух, мы сами                   Должны питаться отрубями.Хор офицеров                        Обуздывая дух, мы сами                        Должны питаться отрубями.

Успех исполнителя превзошел все ожидания: хохот был оглушителен, аплодисменты – подобны грому. Оставался серьезным Паддок: приведенный поэтом перечень блюд поверг его в глубокую задумчивость. Доктор Уолсингем не мог не одобрить заключенной в песне морали. Он слушал сосредоточенно, а в наиболее поучительных местах покачивал в такт головой, размахивая ладонью, и бормотал: «Так-так, воистину так… прекрасно, сэр».

Один лишь отец Роуч был далек от того, чтобы упиваться происходящим. Он сидел, уныло уперев в грудь свой двойной подбородок и плотно поджав губы. Лицо честного священнослужителя омрачилось и налилось кровью, глазки со злобной раздражительностью бегали по сторонам, ибо он подозревал, что стал предметом всеобщего глумления и насмешек. Когда же заключительный рефрен хора перешел в апофеоз смеха, отец Роуч сделал нелепую попытку к нему присоединиться. Это напоминало пороховую вспышку, поглощенную темнотой; хмурая гримаса, подобно опускной решетке, скрыла улыбку; Роуч откашлялся, с необычайно церемонным поклоном уставил на простофилю Лофтуса недобрый взгляд, выпрямился, расправил плечи и произнес:

– Мне неизвестно в точности, что это за «нелепый испанский», – (достойный клирик совсем недавно привез тайком из Саламанки духовное облачение дивной красоты), – а также что это за особа с мушками… мушками любострастия, если не ошибаюсь.

Домоправительница отца Роуча, к несчастью, как раз носила мушки; необходимо, впрочем, добавить, что она была особой безусловно добродетельной и к тому же далеко не молодой.

– Остается лишь предположить, судя по очевидному веселью наших общих друзей, что шутка эта в любом случае остроумна и ни в коей мере не обидна.

– Но, с вашего позволения, сэр, – вмешался Паддок, который не мог спокойно пропустить мимо ушей оговорку его преподобия, – в песне не было слов «нелепый испанский», речь шла, как я понял, о желе по-испански – это такое сладкое блюдо, на вкус восхитительное. Вы не пробовали? В него добавляют херес. Знаете, у меня случаем имеется рецепт, и, с вашего разрешения, сэр, рецепт превосходный. Когда я был еще мальчиком, я как-то приготовил это блюдо у себя на кухне. Так вот, клянусь Юпитером, мой брат Сэм так объелся, что ему стало плохо. Как сейчас помню, его так прихватило, что моя бедная матушка и старуха Доркас провозились с ним всю ночь… И я вот что хотел сказать: если позволите, сэр, я с радостью пошлю рецепт вашей домоправительнице.

– Это блюдо не по вашему вкусу, сэр, – вставил шпильку Деврё, – есть другой превосходный рецепт – совершенно иного рода – постное блюдо; ты упоминал о нем вчера, Паддок. Впрочем, мистер Лофтус тоже умеет готовить это блюдо, и даже удачнее.

– Правда, мистер Лофтус? – тут же спросил Паддок, чья кулинарная любознательность не имела пределов.

– Я не совсем понял, капитан Паддок, – растерянно пробормотал Лофтус.

– Что же это? – коротко осведомился его преподобие.

– Заливное из постника, сэр, – ответствовал Паддок, невинно улыбаясь прямо в лицо взбешенному священнослужителю.

– Благодарю вас, – бросил отец Роуч; лицо его приняло выражение, благовоспитанному Паддоку совершенно непонятное.

– Что получилось у Лофтуса, мы уже знаем, а теперь дай нам, Паддок, свой рецепт этого блюда. Из чего оно делается? – не унимался безжалостный Деврё.

– Из постника, который заливается смехом.

– Над чем же он смеется, этот постник?

– Над постом, надо полагать.

– А как его готовить?

– Выпотрошить, разделать и подать к столу, – охотно затараторил Паддок. – Главное – не пожалеть соли и перца. Можно, но не обязательно, добавить мускатный орех, украсить ломтиками апельсина, барбарисом, виноградом, крыжовником и залить желе. А особенно хорош постник, предварительно нафаршированный дичью.

Эта вдохновенная речь, которую Паддок прошепелявил очень бойко, заметно развеселила окружающих. Священник готов был уже приступить к выяснению отношений, но тут лорд Каслмэллард поднялся, чтобы удалиться, тотчас покинул свое место и генерал. Общество разбилось на группы, из которых наиболее многочисленная отправилась в «Феникс». Там, пополнившись еще несколькими членами, компания заняла клубную комнату и предалась в непринужденной обстановке новым развлечениям. Конец же праздничного вечера, как это иногда бывает, оказался не столь безобидным, как начало.

Глава VII

О том, насколько далеко могут зайти во взаимном непонимании два джентльмена, притом что предмет их разногласий остается для окружающих загадкой

Прочие участники торжеств к тому времени разбрелись по своим берлогам: Лофтус удалился в мансарду, усеянную рваной бумагой и книгами, отец Роуч – в свою маленькую гостиную, где с рычанием выместил злобу на жареном индюке с пряностями, а затем окончательно вернул себе покойное расположение духа за обильным возлиянием (горячий пунш с виски). Он ведь был человеком миролюбивым и в общем добрым малым.

В клубной комнате новоприбывшие застали доктора Тула; тот, вместе с Наттером, сидел за шахматной доской. Последовал рассказ о Лофтусе с его великопостным гимном и муках несчастного отца Роуча. Доктор впивал каждое слово с восхищением, потирая руки, хлопая себя по ляжкам и издавая ликующие возгласы. О’Флаэрти успел отведать пунша – напитка, который, к несчастью, приводил его в недовольное и ворчливое настроение, – и теперь с мрачным видом превозносил несравненные чары своей дамы сердца – леди Магнолии Макнамары. Лейтенанта никоим образом нельзя было отнести к числу тех сентиментальных пастушков, что предпочитают изнывать от любовного томления в уединенных лощинах и прочих безлюдных местах, напротив, он не стыдился шрамов, полученных в любовных битвах, и охотно выставлял их на суд публики, дабы они послужили окружающим назиданием.

Пока О’Флаэрти живописал достоинства своей «обворожительницы», Паддок, расположившийся в двух шагах, с неменьшим пылом воспевал совершенства «волосатого» поросенка, поджаренного в щетине. Те, чей слух улавливал оба панегирика одновременно, могли бы сравнить это попурри с чередованием стихов из «Староанглийского ростбифа» и «Последней розы лета». О’Флаэрти внезапно осекся и не без суровости в голосе обратил к лейтенанту Паддоку вопрос:

– Зачем вам сдалась эта щетина, сэр? Что за важность, со щетиной или без?

– В рецепте все важно, сэр, – возразил Паддок не без высокомерия.

Наттер, изменив своей обычной молчаливости, счел за нужное предотвратить назревающий конфликт и произнес:

– Бог с ним, с поросячьим волосяным покровом, побережем лучше человеческий.

Одновременно он едва заметным кивком дал Паддоку понять, что с подвыпившим фейерверкером лучше не связываться.

– Человеческий волосяной покров? – с нажимом повторил О’Флаэрти и вызывающе воззрился на Наттера в упор. Вероятно, кивок не ускользнул от его внимания и был неверно истолкован.

– Вот именно, сэр. Кстати, мисс Магнолию Макнамару волосами Бог не обделил, можно вам только позавидовать, – отозвался Наттер, довольный тем, что так ловко вывернулся.

– Мне можно позавидовать? – зловеще повторил О’Флаэрти.

– Вам можно позавидовать, сэр, – твердо прозвучал голос Наттера, который был отнюдь не робкого десятка.

Несколько секунд собеседники разглядывали друг друга угрожающе, хотя и не без замешательства.

Однако после краткого молчания О’Флаэрти забыл про Наттера и вернулся к прежней теме:

– Клянусь всеми святыми, сэр, в жизни не видел такой прелестной ямочки на подбородке, как у этой молодой леди!

– А вы не пробовали, сэр, горошина там поместится? – бесхитростно осведомился Деврё с бесшабашностью, присущей юности.

– Ну уж нет, сэр, – О’Флаэрти произнес это низким голосом, угрожающе сверкая глазами, – хотел бы я видеть того, у кого протянется рука сделать это в моем присутствии.

– Что за чудесное имя – Магнолия! – поспешил вмешаться Тул.

В те веселые времена ссоры нередко влекли за собой грозные последствия, и посему как нельзя более уместно было вмешательство миротворца, умеющего вовремя направить разговор в иное русло. Для этого иной раз не требовалось больших усилий: в решающий миг какой-нибудь на удивление ничтожный предмет, не больше острия булавки, мог благополучно оттянуть на себя все электричество, накопившееся в двух разбухших хмурых тучах.

На страницу:
4 из 13