Полная версия
Суер-Выер и много чего ещё
– Что вы! Что вы! Я же с вами плыву, значит и ненавижу то, что вы.
– Хотелось бы знать, что именно, – настаивал старпом под одобрительным глазом капитана.
– Ну я вон то ненавижу, вон то, – ныл Кацман, указывая пальцем на то, что болталось неподалёку.
– Это мы действительно все ненавидим, – подтвердил Суер-Выер. – Кстати, боцман, когда вы уберёте это самое, что болтается? Меня давно интересует: долго ли оно ещё будет болтаться? Немедленно убрать!
Раздавая подзатыльники и матерясь на каждом шагу, боцман кинулся исполнять приказ капитана.
– А ещё я ненавижу вон то, – показал Кацман, – вон то, что к стенке прислонено.
– А стенку, – спросил капитан, – тоже ненавидите?
– Что вы, сэр! Стенку я очень даже уважаю, люблю, в ней много того, что заслуживает полного… а вот то, что прислонено, сильно ненавижу!
– Боцман! Ну вы закончили там? Отслоните прислонённое!
– А куда после деть?
– Это меня не касается. Сказано «отслонить» – отслоните немедленно и девайте куда хотите.
– Эй, Ковпак! – крикнул боцман проходящему кочегару. – Ну-ка давай, это самое, помоги! Хватайся вон за тот край, да полегче, это самое, заноси левее, дубина…
– Ну-с, лоцман, – сказал Суер, – это всё?
– Ой, что вы, кэп! Я ещё ненавижу всякое, какое высовывается! Ух! – И лоцман сжал кулаки с закипающей яростью. – Высовывается и высовывается!
Мы огляделись.
Да, вокруг нас многое, конечно, высовывалось. Но я считаю – терпимо; противно, нет слов, но можно и не впадать в такую ярость, нервы всё-таки, сосуды…
– Э, господин Чугайло, э… – сказал капитан. – Попрошу вас всё, что высовывается, загнать на место. Я не говорю – уничтожить, просто загнать на место.
– Чего куда загонять, кэп? – сказал боцман, вытирая руки об штаны. – Вон то, что ль? Что высовывается?
– Желательно.
Боцман плюнул и чугунным своим сапогом стал заталкивать на место то, что высовывалось.
– Всё, что ль, запихнул? – раздражённо спросил он лоцмана.
– Не всё, не всё, вон там ещё что-то торчит!
– Погодите, – сказал старпом, – это всего-навсего торчит. Торчит, но не высовывается. То, что высовывается, это я и сам ненавижу, а то, что торчит, пускай себе торчит на здоровье.
– Нет-нет, – закапризничал лоцман, – запихните это или сломайте!
– Послушайте, кэп, – сказал Пахомыч, – эдак он нам все мачты переломает. Прикажите отставить!
– Отставить! – приказал Суер, и в этот момент то, что боцман отслонил недавно от стенки, как-то крякнуло, покачнулось и медленно стало падать.
– Поберегись! – закричал Чугайло, и тут же всё, что раньше высовывалось, снова повыскакивало отовсюду, а что болталось, вылетело из-за угла, да ещё на какой-то палке, и снова стало болтаться, приплясывая.
Боцман не знал, куда кидаться. Он и падающее подхватывал, и топтал каблуком.
– Жалко боцмана, сэр, – крякнул Пахомыч. – Какой-никакой, а всё-таки боцман. Разрешите всё оставить по-старому.
– Это мудрое решение, – согласился Суер. – Боцман, вы свободны.
«Лавр Георгиевич» спокойно продолжил своё плаванье, но вокруг нас, к сожалению, всегда что-то болталось, высовывалось и прислонялось к стенке.
Глава L
Вёдра и альбомы
(остров Гербарий)
Очередной остров, к которому мы подошли с пушечным салютом, остался поначалу нем.
Он не ответил на наш салют и тихо безмолвствовал, лёжа, как тюлень, в скользких волнах океана. Потом из берёзовой рощи выглянула какая-то бордовая харя, заросшая, как морж, тугими водорослями, крикнула: «Гербарий!» – и исчезла.
– Разнообразие, – сказал Суер, – вот чем поражает Великий Океан!
– Ну взять хоть бы этого Гербария, – подхватил Кацман. – Ну как же это многообразно! Давайте бороздить океан и находить новое!
– Борозджение – дело серьёзное, – сказал старпом, – но наше – бессмысленно. Мы ничего не ищем.
– Эх, старпомыч, – рассмеялся капитан, – зато многое находим! Подумаешь, ерунда: кто ищет, тот всегда найдёт. Он знает, что ищет, и находит это. Для меня эта пословица устарела. Я ничего не ищу – я только нахожу!
– Извините, кэп, – сказал старпом, – но сейчас-то что мы нашли? Этот гербарий? Да это чушь!
– И мы её нашли? – спросил капитан.
– Нашли.
– Вот и чудесно! Мы можем проплыть мимо этого острова и оставить чушь за бортом, а можем и задуматься. Как-никак, а гербарий – это альбом засушенных растений.
– Лично мне нравятся засушенные рыбы в стиле вяленой воблы, – сказал Кацман.
– Интересно, нет ли на этом острове чего-нибудь подобного. Давайте маленько притормозим. Узнаем, что здесь, собственно, засушивают.
– Эй, на острове! – крикнул Пахомыч, изрядно притормозив ручным кабельстаном.
– Чего изволите? – высунулся всё тот же бордовый лик.
– Ну как вы тут? Засушиваете, что ли?
– Не всегда, – послышалось в ответ, – только если уж очень мокрые.
– А потом чего делаете?
– В вёдра складываем.
– В какие ещё вёдра?
– В эмалированные. С крышкой.
– А не в альбомы?
– В какие альбомы?
– Вот хрен морской, – плюнул Пахомыч, – Ты ведь сам орал: «Гербарий! Гербарий!» Какого же чёрта гербарий в вёдра? А? В альбомы надо!
– Да? – удивился борджовый. – А у нас всё больше в вёдра.
– Ну вот, кэп, – вздохнул старпом, вытирая плот собла[18]. – Изволите видеть… добороздились… гербарий хренов…
– Да ну, – сказал Кацман, – у вас, старпом, нет подхода к людям, разговариваете пёс знает как! Вопроса не можете толком поставить! Давайте-ка я поставлю!
– Тпу! – плюнул старпом. – Ставьте, ядрёна вошь!
– Эй, милый друг! – крикнул Кацман. – Во-первых, здравствуйте, а во-вторых, вы засушиваете растения, не так ли?
– Так-так, – согласно закивал Бордж, немного удивившись. – А как вы догадались?
– Мы просто знаем, что такое гербарий, – с лёгким раздражением пояснил Кацман. – Итак, засушиваете, а потом что ж? Неужто складываете в вёдра?
– Зачем же? – удивился островитянин. – В банки! Это чтоб ведро набрать, сколько ж надо насушить? Мы вначале в банки и потом уж по вкусу добавляем.
– Ха! – засмеялся Кацман. – Ну вот, теперь всё ясно. Они засушивают укроп и зверобой, складывают в банки и потом по вкусу добавляют. Вот он, ихний гербарий!
– Так-так! – поддакивал мордж. – Петрушку, пустырник, ромашку.
– Ха! – смеялся лоцман. – А в вёдра-то чего кладёте? Грибы, что ли, солите?
– Так-так! – поддакивал морбрдж. – Гербы.
– Грибы, – подправил лоцман. – Кэп! Ха! У них – грибарий! Как называются грибы-то ваши? Сыроежки? Свинушки? Опёнки?
– Да нет, – отвечал морджовитянин. – Герб Синегории,
Татароманджурии,
Фанаберии,
Сарайстана,
Демонкратии,
Страстотерпии,
Охреновании.
– И это всё в вёдра?
– Ну конечно, в вёдра удобнее.
– А гербы откуда берёте?
– Да они растут тут повсюду, прям под кустами, а больше на пеньках.
– Давайте высадимся, кэп, – предложил Кацман. – Наберём гербов, насолим.
– Да стоит ли? Не будем попусту шлюпку марать. Если б это были хорошие грибы, вроде шампиньонов, с которыми мы встречались, а слишком много гербов нам не надо. Эй, любезный, ты кинь нам сюда на судно пару-тройку гербов.
– Пожалуйста, сколь хошь накидаю, – ответил бордж и накидал нам с берега пару вёдер гербов. Всё больше Казахстана.
Солить мы их не стали, а просто нанизали на суровые нитки и развесили между мачтами сушить.
Они долго болтались под солёным морским солнцем, хорошо провялились, и мы любили, бывало, выпить портеру и закусить вяленым гербом.
Самая лёгкая лодка в мире
Часть первая
Глава I
Морской волк
С детства я мечтал иметь тельняшку и зуб золотой.
Хотелось идти по улице, открывать иногда рот, чтоб зуб блестел, чтоб прохожие видели, что на мне тельняшка, и думали: «Это морской волк».
В соседнем дворе жил ударник Витя Котелок. Он не был ударником труда. Он был ударник-барабанщик. Он играл на барабане в кинотеатре «Ударник». Все верхние зубы были у него золотые, а нижние – железные.
Витя умел «кинуть брэк».
Перед началом кино оркестр играл недолго, минут двадцать, и наши ребята мучительно ожидали, когда же Витя «кинет».
Но Витя нарочно долго «не кидал».
Наконец в какой-то момент, угадав своим барабанным сердцем особую паузу, он говорил громко:
– Кидаю!
Оркестр замирал, и в полной тишине начинал Витя тихохонько постукивать палочкой по металлическому ободу барабана и вдруг взрывался, взмахнувши локтями. Дробь и россыпь, рокоты и раскаты сотрясали кинотеатр.
Витя Котелок подарил мне шикарный медный зуб и отрезал от своей тельняшки треугольный кусок, который я пришил к майке так, чтоб он светил через вырез воротника.
Я расстёгивал воротник и надевал зуб, как только выходил на улицу.
Зуб был великоват. Я придерживал его языком и больше помалкивал, но с блеском улыбался.
По вечерам ребята выносили во двор аккордеон и пели:
В нашу гавань заходили корабли,Большие корабли из океана…Сумерки опускались на Москву и приносили с собой запах моря. Мне казалось, что в соседних переулках шумит прибой, и в бронзовых красках заката я видел вечное движенье волн.
Распахнув пошире воротник, я бродил по Дровяному переулку, сиял зубом в подворотнях. Порывы ветра касались моего лица, я чувствовал запах водорослей и соли.
Море было всюду, но главное – оно было в небе, и ни дома`, ни деревья не могли закрыть его простора и глубины.
В тот день, когда я пришил к майке треугольный кусок тельняшки, я раз и навсегда почувствовал себя морским волком.
Но, пожалуй, я был волком, который засиделся на берегу. Как волк, я должен был бороздить океаны, а вместо этого плавал по городу на трамвае, нырял в метро.
Мало приходилось мне мореходствовать. Как-то две недели проболтался в Финском заливе на посудине, которая называется «сетеподъёмник», обошёл Ладожское озеро на барже под названьем «Луза».
Шли годы, и всё меньше моря оставалось для меня в небе. Никаких водорослей, никакой соли не находил я ни в Дровяном переулке, ни в Зонточном.
– Выход к морю, – бормотал я про себя, гуляя по Яузе, – мне нужен выход к морю. Мне просто-напросто негде держать корабль. Вот Яуза – родная река, но попробуй тут держать корабль – невозможно. Мёртвый гранит, отравленные воды.
Каждый год собирался я в далёкое плаванье, но не мог найти подходящее судно. Покупать яхту было дороговато, строить плот – громоздко.
– Купи резиновую лодку, – советовал старый друг художник Орлов.
– Мне нужно судно, а не надувное корыто. К тому же хочется придумать что-то своё, необычное.
– Сделай корабль из пустых бутылок. В каждую бутылку сунь по записке на случай крушения – и плыви!
Целый вечер сидели мы у Орлова в мастерской, что находится как раз у Яузских ворот, и придумывали корабли и лодки из разных материалов – птичьих перьев, разбитых гитар и даже членских билетов спортивного общества «Белая лебедь».
– В Москве невозможно держать корабль, – сказал наконец Орлов. – Какой тут корабль? Стены, машины, троллейбусы. Тебе нужен выход к морю.
– Конечно! – крикнул я. – Выход к морю! Я задыхаюсь без выхода к морю и нигде не могу его найти. А Яуза – это не выход.
– Яуза – прекрасный выход. Построил бы корабль и поплыл прямо из мастерской. Но держать здесь корабль невозможно. Строй лодку – корабля тебе в жизни не видать.
И вдруг мне пришла в голову некоторая мысль.
Я вздрогнул, сжал зубы, но мысль всё-таки легко выскочила наружу.
– Я построю лодку, но только самую лёгкую в мире.
– Самую лёгкую? В мире? А сколько она будет весить?
– Не знаю… Хочется поднимать её одной левой.
– Без бамбука тут не обойтись, – сказал Орлов, задумчиво пошевеливая бородой и усами. – Бамбук – самый лёгкий материал.
– Куплю десятка два удочек.
– Удочки – это прутики. А нужны брёвна.
Тот год в Москве была особенно морозная и снежная зима. Каждый вечер разыгрывалась в переулках метель, и казалось странным думать в такое время о бамбуке. Но я думал, расспрашивал знакомых. Мне советовали накупить удочек, ехать в Сухуми, писать письмо в Японию. Некоторый наш знакомый, Петюшка Собаковский, подарил коготь бамбукового медведя.
Постепенно разошёлся по свету слух, что есть в Москве человек, ищущий бамбук. Неизвестные лица, большей частию с Птичьего рынка, звонили мне:
– Вам нужен бамбук? Приезжайте.
Я ездил по адресам – чаще в сторону Таганки, но всюду находил удочки или лыжные палки. Кресла, этажерки, веера.
Вместе со мной болел «бамбуковой болезнью» художник Орлов, который был вообще легковоспламеняем.
Коренастенький и плотный, он никак не соответствовал своей гордой фамилии. Во всяком случае, ничто не напоминало в нём орла – ни нос, ни бледный глаз, разве только усы растопыривали порой свои крылья и сидели тогда на бороде, как орёл на горной вершине.
– На Сретенке живёт милиционер Шура, – сообщил мне Орлов, – говорят, он видел бамбук.
– Какой милиционер?
– Не знаю, какой-то милиционер Шура, художник.
– Что за Шура? Художник или милиционер?
– Сам не пойму, – сказал Орлов, – Петюшка Собаковский сказал, что на Сретенке стоит на посту милиционер Шура. Он же и художник. И вот этот Шура в каком-то подвале видел вроде бы то, что нужно.
Несколько дней через нашего знакомого Петюшку мы договаривались с Шурой. Наконец Петюшка сообщил, что милиционер-Шура-художник будет ждать нас в половине двенадцатого ночи на углу Сухаревского переулка.
Глава II
Бамбук или граммофон?
К ночи разыгралась метель.
Поднявши воротники и поглубже нахлобучив шапки, мы с Орловым шли по Сретенке. На улице было снежно и пусто – мороз разогнал прохожих по домам. Иногда проезжали троллейбусы, совершенно замороженные изнутри. На углу Сухаревского переулка стоял милиционер в служебных валенках.
– Не знаю, как с ним разговаривать, – шепнул я Орлову, – как с милиционером или как с художником?
Валенки шагнули к нам.
– Ищущие бамбук следуют за мной, – сказал милиционер в сретенское пространство, оборотился спиной и направил свои валенки в переулок. Он шагал быстро, рассекая метель, взрывая сугробы. Спотыкаясь и поскальзываясь, мы поспешили за ним.
«Ищущие бамбук следуют за мной», – повторял я про себя. В первой половине этой фразы чувствовался художник, а уж во второй – милиционер.
Скоро он свернул в низкорослую подворотню, открыл ключом дверь под лестницей, и мы оказались в какой-то фанерной каморке. На столе стояла электрическая плитка и неожиданный старинный граммофон. На стене висела картонка, на которой был нарисован тот же самый граммофон. Признаков близкого бамбука видно не было.
Толкаясь коленями, мы сели на тахту, а милиционер Шура, не снимая шапки, включил плитку, поставил на неё чайник.
– Это моя творческая мастерская, – строго сказал он.
– Мало метров, – живо откликнулся Орлов, и они завели длинный разговор о мастерских и долго не могли слезть с этой темы. Кубатура, подвальность, заниженность…
Потом милиционер-художник стал показывать свои этюды, а мы пили чай. Стакан за стаканом, этюд за этюдом. Время шло, бамбуком и не пахло.
Меж тем милиционер всё больше превращался в художника. Он уже снял шапку и размахивал руками, как это делали, наверно, импрессионисты. Орлов похваливал этюды, а я маялся: вопрос «где бамбук?» крутился у меня в голове.
– Ты что молчишь? – сердито шепнул Орлов. – Хочешь бамбук – хвали этюды.
– Отличные этюды, – сказал я, – сочные – вот что ценно. А где же бамбук?
– А зачем вам бамбук? – спросил милиционер-художник, слегка превращаясь в милиционера. – Для каких целей вам нужен бамбук?
Вопрос был задан столь серьёзно, будто в желании иметь бамбук заключалось что-то преступное. Шура как бы прикидывал, не собираемся ли мы при помощи бамбука нарушить общественный порядок.
Орлов объяснил, в чём дело, и не забыл похвалить этюды, напирая на их сочность. Милиционер-Шура-художник-любитель немного смягчился.
– Да бросьте вы, ребята, этот бамбук, – неожиданно сказал он, – хотите, я вам граммофон отдам?
– Граммофон? Но мы в связи с бамбуком…
– Берите граммофон. Пружину вставите – будет играть. А бамбук – ладно. Потом как-нибудь и бамбук достанем.
Я растерянно поглядел на Орлова и увидел в глазах его жалобный и дружеский блеск. Ему явно хотелось иметь граммофон. Я перевёл взгляд на милиционера и понял, что надо выбирать: или бамбук, или граммофон.
– Хороший граммофон, – пояснил Шура, превращаясь в художника. – Мне его одна бабка перед смертью подарила. Смотрите, какая труба!
– Давай и граммофон, и бамбук, – не выдержал Орлов. Усы его распустили крылья, принакрыли гору бороды.
– Не много ли? – сказал Шура, и взгляд его двинулся в милицейскую сторону.
– Погодите! – сказал я. – Какой ещё граммофон! Вы же обещали нам бамбук показать.
– Да на улицу выходить неохота, – признался милиционер-художник. – Надоела эта метель, совсем замёрз на посту. А там ещё в подвал лезть. Лучше бы посидели, о живописи поговорили… Ну ладно, раз обещал, покажу. А граммофон сам починять буду.
Глава III
Провал
За полночь метель разыгралась всерьёз. Снежные плети хлестали по лицу, фонари в Сухаревском переулке скрипели и стучали, болтаясь под железными колпаками.
Я замёрз, но веселился про себя, мне казалось смешно – ночью, в метель, идти по Москве за бамбуком. Орлов отставал. Его тормозил оставшийся граммофон.
– Я не уверен, что это бамбук, – говорил милиционер-художник. – Торчит из подвала что-то, какие-то деревянные трубы.
– Вот видишь, – сердито шептал Орлов. – Надо было брать граммофон.
Проходными заснеженными дворами подошли мы к трёхэтажному дому. Окна его были темны, а стёкла выбиты, и метель свободно залетала внутрь, кружилась там и выла, свивала снежные гнёзда.
– Дом скоро снесут, – сказал Шура. – Жильцов давно выселили. Граммофон отсюда, с третьего этажа, а подвал вон там.
Сбоку к дому был пристроен коричневый сарай. Мы открыли дверь, заваленную снегом. Включив фонарь, Орлов шагнул вперёд и остановился.
– Это не подвал, а провал, – ворчливо сказал он.
Пол сарая действительно провалился, а под полом оказалась глубокая яма, которую заполняла гора всевозможной рухляди. Из этой горы и торчало то, что привело нас сюда, – трубы, покрытые столетней пылью.
– Нужен крюк, – сказал Орлов. – Или загогулина. Дотянемся до трубы и вытащим её наружу.
– Какой крюк? – нетерпеливо спросил я. – Где он? Держи меня за хлястик, а Шура пусть фонариком светит.
Орлов крепко ухватил меня за хлястик, я наклонился над провалом, протянул вперёд руку. До трубы было довольно далеко, но рука моя всё вытягивалась и вытягивалась, и я даже подивился таким свойствам человеческой руки. Когда до трубы оставалось сантиметра два, хлястик неминуемо лопнул и я полетел в тартарары.
Ударившись коленями о груду щебня, я повалился на бок. Какие-то кроватные спинки, углы корыт, гнилые батареи центрального отопления окружали меня.
– Я говорил: надо загогулину, – сказал Орлов, ослепляя меня фонариком. – Посмотри, что это за круглая штука валяется.
Я поднял овальную жестянку, протёр её. Из-под слоя пыли выглянули тиснёные буквы.
– Кинь её сюда, – сказал Орлов.
Под светом фонаря я забрался на груду щебня и дотронулся наконец до пыльной трубы. Определить на ощупь, бамбук это или нет, я не сумел, но труба оказалась лёгкая и неожиданно длинная. Я направил конец её в пролом, и Орлов с милиционером вытащили трубу наружу.
Я остался в темноте и слышал только, как скрипит снег, свистит метель в пустом доме и как милиционер-художник подаёт какие-то совершенно небамбуковые команды: «заноси левее», «ложи её под фонарь» и т. д.
Наконец свет фонарика снова ослепил меня, и я услышал голос:
– Ну, брат, граммофона нам не видать. Это бамбук!
И до сих пор я не могу поверить, что в ту метельную зиму нам удалось найти в Москве бамбук. Но вот глубокой ночью я стоял на дне пропылённого подвала и подавал одно за другим наверх настоящие бамбуковые брёвна. Я даже представить себе не мог, что бамбук бывает такой толстый, с удивлением ощупывал узловатые стволы и думал, что Москва действительно город чудес.
Орлов вытаскивал брёвна на улицу, а милиционер-художник светил фонариком. Надо сказать, что в эти минуты он как-то стушевался и не смог сразу сообразить, как ему поступать в данной ситуации – как милиционеру или как художнику, поэтому и выступил в роли осветителя.
Когда мы вытащили пять брёвен, милиционер-художник несколько раз помигал фонариком и неожиданно сказал:
– Хватит.
– Почему? Мало на лодку.
– На самую лёгкую в мире хватит.
В подвале лежало не меньше двадцати брёвен, и мы с Орловым, не сговариваясь, собрались утащить всё. Но милиционер Шура принял решение и мигал беспрестанно фонариком, подчёркивая свою твёрдость.
Под миганье мы уговорили Шуру дать нам ещё одно, шестое бревно, по которому я и вылез наверх.
При свете уличного фонаря я рассмотрел наконец бамбук. Орлов воткнул брёвна в сугроб. Толщиной с водосточную трубу, оранжевые и коричневые, блестели они, будто покрытые лаком.
– Увязывайте и пакуйте, – сказал Шура-милиционер, – а в субботу приходите граммофон слушать.
Толкаясь локтями, мы жали Шурину руку, обещали принести пластинки к его граммофону. Орлов даже обнял милиционера и сказал:
– Становись-ка ты, Шура, художником.
Мне захотелось поспорить с Орловым. Я обнял Шуру с другой стороны:
– Не слушай его, будь милиционером.
– Я и сам не знаю, как тут быть, – признавался милиционер-художник, притопывая валенками. – Душа разрывается. И то и другое – дело нужное.
– Надо избрать что-то одно, – сказал Орлов. – И дуть в эту дудку. А то душа разорвется.
– У меня душа крепкая, – объяснял Шура, – её так просто не разорвать.
– Дуй в две дудки, – уговаривал его я. – Это душу укрепляет.
Так обнимались мы под метелью, и, когда обнялись окончательно и Шура скрылся за углом, Орлов вытащил из-за пазухи овальную жестянку.
Красная краска на ней местами облупилась, проржавела, но хорошо видна была парусная лодка и надпись белым по красному:
ЧАЙ
Т-во Чайная торговля
В. ВЫСОЦКИЙ и К°
Москва
Глава IV
Ночное плавание
Перед нами была старинная вывеска. Но как попала она в подвал? И как попал сюда бамбук?
– Ты знаешь, чего я думаю? – сказал Орлов. – Я думаю, что в этих брёвнах раньше перевозили чай. Насыпа`ли внутрь сухого чаю и перевозили вот на таких лодках, которые называли «чайный клипер».
Более нелепого предположения предположить было невозможно. Художник Орлов пытался одним махом объединить чай, бамбук и лодку на вывеске прямой линией. Он пошёл кратчайшим путём к истине и промахнулся.
Орлов просто-напросто устал. Его оглушила потеря граммофона. Ведь он мог запросто уносить сейчас под мышкой граммофон, а вместо этого возился с моим бамбуком.
Была уже глубокая ночь. Снег валил со всех сторон.
Мы замёрзли и долго связывали бамбук верёвкой, связали, взвалили на плечи. Связка получилась громоздкой, руки соскальзывали с гладких лакированных брёвен.
Переулками мы вышли на Сретенку. Снежные волны выкатывались вслед за нами из тёмных подворотен, схлёстывались под фонарями и улетали кверху – громыхать на крышах, выть на чердаках.
– Воет, как граммофон, – недовольно ворчал Орлов, который шёл впереди.
– Право руля! – кричал ему я.
Метель то подталкивала нас в спину, то налетала сбоку и разворачивала поперёк улицы. Мы неловко маневрировали, напоминая баржу. Это было первое плавание самой лёгкой лодки в мире.
– Левая, загребай! Правая, табань! – покрикивал я и вдруг услышал сзади:
– Стоп машина!
В первую минуту я подумал, что это нас догнал зачем-то милиционер-художник. Но ошибся. Нас догонял не художник, но – милиционер.
– Суши вёсла! – крикнул я, и мы повалили связку на снег.
Милиционер-нехудожник оглядывал и нас, и бамбук с крайним подозрением. Из-под его погон сыпалась снежная труха. В свете уличного фонаря кокарда на его шапке, до блеска начищенная метелью, сверкала как утренняя звезда. Милиционер молчал.
Орлов постучал ботинком по бамбуку, потопал ногами, попрыгал.
– Метель-то какая, а? – сказал он милиционеру.
Милиционер не захотел вступать в пустой разговор. Не выпуская нас из поля зрения, обошёл он бамбуковую связку, посветил фонариком в чёрные жерла брёвен.
– Попрошу документы.
– Документов нет.