bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 13

– Соберемся? – спросила Наташа.

– Если буду жив. А если что – завещаю свои рубашки Машкину. Пообещай, что отдашь.

– Дурак, – сказала Наташа.

– А от меня, кроме рубашек, ничего не останется.

– А тот же Машкин? Не было бы тебя, не было бы Машкина.

– Ну, Машкин был бы и без меня.

– Неизвестно…

Володя вспомнил, как помогал Машкину – не по старой дружбе, хотя и по ней, а потому что считал это своим вкладом в творчество. Вклад через Машкина.

Когда Машкина зажимали, он мигал ему одним глазом, дескать: я с тобой. А другим глазом мигал своему начальнику Нефедову, дескать: я все понимаю, я с вами. И у него тогда просто глаза разъехались в разные стороны от этих миганий. И рот тоже перекосился, потому что надо было улыбаться туда и сюда. Твердый оклад оказался тяжелым хлебом. Хотелось перестать мигать и улыбаться, а просто насупиться. Не участвовать в известном конфликте «художник и власть», где одно противостоит другому, исходя из двух законов диалектики: «отрицание отрицания» и «единство и борьба противоположностей». Случались в истории и согласия, и они тоже были плодотворны, но это уже другой разговор. А в данной истории – Машкин зависел от Вишнякова, Вишняков – от Нефедова, Нефедов – от своего начальника, а тот – от своего. И так далее, как в одном организме, где все взаимосвязано и нельзя исключить ни одного колечка в цепи.

Художник может и не зависеть, а рисовать себе одному и сохранить самоуважение. Но самоуважения недостаточно. Необходимо уважение толпы. Копить и творить – это полсчастья. А вторая половина счастья – делиться собой с другими. Отдавать свои глаза, чувства. Как в любви. Поэтому Машкину была нужна выставка, и Машкин тоже был завязан в цепочку.

Вишняков подумал, а что будет, если через сорок минут он выпадет из этой цепочки. Что изменится? На его место поставят Гладышева. Гладышев будет этому рад, поскольку надо было бы ждать, пока Вишнякова повысят или он уйдет на пенсию. А так экономия жизни. Гладышев будет доволен. Нефедову все равно. Почти все равно. А больше ничего не изменится. Место Машкина занять нельзя. А место Вишнякова можно. И какой смысл сидеть и спасаться? Что за драгоценность его жизнь?

– Пойдем! – сказал он жене.

– А сколько прошло? – спросила Наташа.

– Сорок минут.

– Ты что? – Наташа забыла на нем свои недоуменные глаза. – Никуда я не пойду. И ты не пойдешь.

Володя поднялся с дерева, потянулся всем телом, чтобы одолжить жизненной праны у чистого воздуха, чистого неба. Снег сверкал. От дерева в глубь леса уходили мелкие следы. Кто это был? Заяц? Лиса?

Если бы можно было вернуться в двадцать лет назад и начать все сначала. Но зачем возвращаться в двадцать лет назад? Можно в любом возрасте начать все сначала, как в песне: «Не все пропало, поверь в себя. Начни сначала. Начни с нуля». Он мог бы с завтрашнего дня отказаться от своей должности, отрастить волосы, надеть черный свитер и размочить свои старые кисти. Можно даже пойти в бедность и неопределенность – жена согласится. Он в нее верил. Но что дальше? Свитер, волосы и даже бедность – это декорация. Внешний фактор. Главное – что внутри человека. А внутри он, Володя Вишняков, стал другим. Он отличался от прежнего так же, как рабочая лошадь отличается от мустанга. Или собака от волка. То и не то. Двадцать лет сделали свое дело. Уйдя с работы, он все равно останется промежуточным звеном в цепи, только с длинными волосами и без привилегий. Какой смысл? Если бы можно было, как Иван-дурак, нырнуть в три котла и выйти оттуда Иваном-царевичем. Но это под силу Коньку-Горбунку, а не этому сумасшедшему, должно быть, старику.

Значит, все будет как будет. И если этот ясновидящий действительно ясно видит и через сорок минут кому-то придется перемениться, а кому-то остаться, то пусть лучше останется жена. Она нужнее. Дочери нужнее. Ученикам, которые верят ей и поклоняются. Потом, когда они вырастут и встанут на ноги – отринут всех кумиров. Это потом уже «не сотвори себе кумира, ни подобия его». А сейчас, пока учатся, ищут себя – без кумира не обойтись. Постареет – будет внуков нянчить. Опять большая польза.

Вишняков снова сел на дерево, поглядел на жену. Она задумалась и походила на обезьяну без кармана, ту, которая в детстве потеряла кошелек. Вишняков давно не видел своей жены. Он как-то не смотрел на нее, не обращал внимания, как не обращают внимания на свою руку или ногу. Она задумалась, выражение задумчивости старило ее. Вообще она мало изменилась за двадцать лет. Вернее, в чем-то изменилась, а в чем-то осталась прежней, особенно когда смеялась или плакала. Позже всего стареет голос. Поскольку голос – это инструмент души. Талантливые люди вообще мало меняются. Они как-то меньше зависят от декораций.

– Что? – Наташа заметила его взгляд.

– Если бы я не пошел служить, кем бы я стал? Журавцовым?

– Вишняковым, – ответила Наташа.

– Ты бы хотела этого?

– Для меня это не важно.

– А что для тебя важно?

Наташа задумалась.

Нарисовала возле домика забор. Теперь в домик не войдет никто посторонний. Внутри тепло. Горит печка. Варится еда. Возле печки хозяйка. В люльке младенчик. Нехитрая еда. Нехитрые радости.

Наташа вспомнила, как Володя заставил ее родить дочь. Еле уговорил. На колени вставал. Ей тогда было некогда, обуревали какие-то важные замыслы, помыслы, промыслы, конкурсы, выставки, молодые дарования. А теперь – что у нее есть, кроме дочери? Ученики? Но они станут или не станут художниками не по ее милости, а по Божьей. И ее задача – не мешать им стать теми, кто они есть.

Когда дочка родилась, Наташа два дня рыдала от одной только мысли, что ее могло не быть.

Володя встречал ее из роддома. Нянечка протянула ему сверток, Володя отогнул треугольник одеяла, который прикрывал лицо, и встретился с синими растаращенными дочкиными глазами. Он очень удивился и никак не мог сообразить: куда же она глядела, когда одеяло закрывало ее лицо? Просто лежала в черноте? Может быть, она думала, что еще не родилась? А может быть, такие мелкие дети ничего не думают? У них еще мозги не включены?

Это было в январе. Летом они переехали на дачу. Дочке было полгода. Наташа отправилась однажды в город, мерить какие-то заграничные тряпки. Это было возвращение к прежней, добеременной жизни, и эта жизнь так поманила, что Наташа опоздала на дачу. Пропустила одно кормление. Пришлось накормить ребенка жидкой манной кашей. Володя встретил ее на платформе и официально сказал: «Ты ответишь мне за каждую ее слезу».

Каждая дочкина слеза была свята. И каждый зуб. И каждое новое слово. И сейчас нет ничего, что несущественно: контурные карты, сборник этюдов Гедике, длина джинсов, ограничения в еде. То, от чего Наташа отмахивалась, для Володи имело жизненно важное значение: не может девочка быть толстой и ходить в коротковатых джинсах. Неправильная внешность – это бескультурье. И нет ничего, что между прочим. Во всем должен быть порядок. В доме должен быть порядок – и она убирает, пылесосит, проветривает. В доме должен быть обед. И она, как на вахту, каждое утро выходит к плите. Еда должна быть грамотной и разнообразной – и она сочиняет соусы, заглядывает в поваренную книгу, и это действо из унылой обязанности превращается почти в творчество.

Семья собирается за обедом, перетирает зубами витамины, белки и углеводы. А она сидит и смотрит и испытывает почти счастье. Жизненный процесс обеспечен, и не только обеспечен, а выдержан эстетически. Грамотная еда, на красивых тарелках, на чистой скатерти. Его высочество Порядок. Порядку служат. Ему поклоняются. Порядок – это твердый остров в болоте Беспорядка. Есть куда ногу поставить. А сойдешь – и жижи полный рот. А потом засосет до макушки и чавкнет над головой. И все дела.

Что было бы с ней, если бы не было Володи? Зачем обед? Можно и так перекусить. Зачем торопиться домой? Можно ночевать где угодно, где ночь застанет. Носить с собой, как Галька Никитина, зубную щетку в сумке. А сейчас она из любых гостей, из любой точки земного шара возвращается вечером домой. И садится с семьей у телевизора. Володя – в кресло. Она с дочкой – на диване, плечо к плечу. Климат в доме – как в сосновом бору. А посади вместо Володи Мансурова – и климат переменится. То ли замерзнет дочь от одиночества. То ли Наташа задохнется от засухи. То ли вообще нечем дышать, как на Луне.

Иногда Володя приходит злой и ступает по дому, как бизон по прериям. Или наступает целый период занудства, когда он недоволен жизнью, у него такое лицо, будто ему под нос подвесили кусочек дерьма. И надо терпеть. Но терпеть это можно только от Володи. А не от Мансурова. Мансуров может вызвать аллергию, как, например, собачья шерсть. И начнешь чесаться. Почешешься, почешешься, да и выскочишь в окно вниз головой.

Да и где этот Мансуров? Ку-ку… Где он режет воздух своей иноходью ахалтекинца? В каких краях белеет его парус одинокий в тумане моря голубом? Наверное, понял, что Наташа – жертва Порядочности, и решил не тратить душевных ресурсов. Прогоревшее мероприятие надо закрывать, и как можно скорее.

Мансуров – это бунт против Порядка и внутри Порядка. Шторм, когда морю надоедают свои берега и оно бесится и выходит из берегов, чтобы потом опять туда вернуться и мерно дышать, как укрощенный зверюга.

Она вдруг подумала, что, если бы сейчас здесь появился Мансуров, подошел, проваливаясь в снег, – сделала бы вид, что не узнала. Что было, то было и так и осталось в том времени. А в этом времени есть Володя, она и их домик за забором. Если бы Мансуров, например, затеял с Володей драку, она приняла бы сторону мужа и вместе с ним отлупила бы Мансурова. Хоть это и негуманно.

Конечно, хорошо вытянуться во всю длину человека, подключенного к станции «Любовь». Но это только часть счастья, как, например, часть круглого пирога, именуемого «жизнь». В сорок лет понимаешь, что станция «Любовь» – понятие неоднозначное. Не только – мужчина и женщина, но и бабушка и внучка. Девочка и кошка. Любовь к своему делу, если дело достойно. Любовь к жизни как таковой.

Любовь к мужчине, бывает, застит весь свет, как если взять кусок пирога и поднести его к самым глазам. Глаза съедутся к носу, все сойдется в одной точке – и уже ничего, кроме куска пирога, не увидишь. А отведешь его от глаз, положишь на стол, посмотришь сверху, и видно – вот кусок пирога. Лежит он на столе. Стол возле окна. А за окном – весь мир. И выйдя в этот мир, не перестаешь удивляться краскам неба, форме дерева – всем замыслам главного художника – Природы. И это не исчезает, как Мансуров. Это твое: твоя дорога в школу, твои дети, твое дело. Твоя жизнь. Ты в этом уверен до тех пор, пока ты человек, а не тело. А уверенность – те же самые сухие острова, пусть не в болоте – в море страстей. Нельзя же все время плыть. Надо и отдыхать. Его величество Покой – тоже часть Порядка. Или Порядок часть Покоя. Не успокоения, а именно Покоя, в котором можно сосредоточиться и набраться сил и мыслей для своего Дела.

Что касается вечного успокоения – если смерти надо выбрать из двоих, – пусть это будет она. А Володя останется и научит дочь таланту терпения. Поможет обрести ей дом.

Дом – это как вера. К одним он приходит смолоду и сразу. А другие обретают дом мучительно, через сомнения, страдания и потери, уходят из него, как блудные дети, чтобы вернуться обратно. Обрести и оценить.

Наташа представила себе дочь, и слезы ожгли глаза. Стало жаль ее, и Володю, и себя – меньше, чем их, но тоже очень жаль за то, что ушла молодость. Вернее, она никуда не делась, но жить осталось мало. Пусть даже – не сорок минут. Сорок лет. Но сорок лет тоже очень мало, и в каком-то смысле – это сорок минут. Во вторую половину жизни время идет скорее. Как путь под уклон.

Володя закурил. Наташа поглядела сбоку, как он курит, – на руки с почти совершенной формой ногтей. Манеру затягиваться, щурясь от дыма. Позвала:

– Володя…

Он обернулся с выражением глубокого внимания, и это выражение очень ему шло.

Наташа хотела сказать: «Я люблю тебя», – но постеснялась и сказала:

– Я завтра пойду в психдиспансер. Обязательно.

– Тогда поедем!

Володя протянул ей руку, и они зашагали по сугробам, погружая ноги в прежние следы.

Сели в машину – за пять минут до предсказания. Они просидели на дереве тридцать пять минут. А казалось – полдня прошло.

– Пристегнись! – велел Володя.

Ехали молча. Миновали старую полуразрушенную церквушку. На крыше стояла береза, пушистая от мороза, и сочетание первичной природы со стариной выглядело значительно и щемяще.

Проехали мостик над речкой.

– Хорошо здесь летом, – предположила Наташа.

Съехав с мостика, увидели бабу в трех платках и с огромным мешком. Она стояла посреди дороги и, приметив машину, не сдвинулась с места, а, казалось, подставила подол, чтобы поймать в него машину.

Объехать ее было невозможно. Она бы не позволила.

– Осторожно! – испугалась Наташа.

Володя остановился перед бабой.

– До Ясенева довезешь? – спросила баба.

Володя открыл дверь. Баба тут же влезла в машину и втащила свой мешок.

– У меня золовка в Ясеневе живет, – объяснила баба. – Я у ней переночую, а завтра с утречка на базар. Там у меня мясник знакомый. Он мне кабанчика разрубит. А вам все равно в ту сторону.

Все было справедливо. Володя проверил – опущена ли кнопка. Поехали дальше.

Наташа подозрительно покосилась на мешок. Спросила:

– А что у вас в мешке?

– Так кабанчик, – удивилась баба.

– Дикий?

– Почему дикий? Из хлева.

– Живой?

– Почему живой? – опять удивилась баба. – Заколотый.

– Тело? – догадалась Наташа.

– Но почему же тело? Туша.

Баба и Наташа внимательно поглядели друг на друга. Наташа – обернувшись. Сверяла предсказания с реальностью. Баба – прямо. Видимо, Наташа ей не показалась. Почему надо везти на базар живого дикого кабана? Или почему надо покойника везти в мешке к золовке?

Наташа отстегнула ремень. Вздохнула всей грудью.

– Не будем звать гостей, – сказала она. – Ну их…

– Ясновидящий… – передразнил Володя. – Свинью с человеком перепутал.

– Так он же старый, – заступилась Наташа. – Что-то видит, а что-то нет. Как в картах. Там же тоже фамилии не называют.

Дорога лежала ровная, просторная, не требовала к себе внимания.

– А почем вы продаете? – Наташа обернулась к бабе.

– Шесть рублей килограмм. А телятину – семь.

Наташа качнула головой.

– Дорого…

– А ты сама вырасти и выкорми, – предложила баба.

– Где? На балконе? В ванной?

– В ванне… – передразнила баба. – То-то и оно… А это я вам вашу лень продаю. По шесть рублей за килограмм. Лень дорого стоит.

Подъехали к Ясеневу.

Баба сошла и, уходя, бросила Наташе в колени мятый рубль.

– Не надо, – смутилась Наташа. – Что вы делаете?

– Бери, бери, – разрешила баба. – Щас меньше рубля ничего не стоит.

Баба ушла.

– Лошадь бескрылая, – определила Наташа и переложила рубль с колен в Володин карман. Этот рубль ей не нравился.

«Не возьму больше сумку», – решил про себя Володя и представил себе, как они сойдут с самолета, сядут в машины и поедут в гостиницу. Нефедов вдруг спохватится и спросит: «А где моя сумка?» А он ему ответит: «А где вы ее оставили?»

Въехали в город.

Предсказание осталось позади, как полуразрушенная церквушка. Может быть, старик и ясновидящий, но колдовской заряд тоже поддается времени и иссякает вместе с жизнью. На смену старым колдунам приходят новые, молодые колдуны, которые называются сейчас модным словом «экстрасенсы». Однако сорок минут кончились и можно было жить дальше – сосредоточиваясь и не сосредоточиваясь. Как получится. Его величество Порядок удобно расселся на своем удобном троне.

Мимо проехала черная «Волга». За рулем сидел Мансуров. Наташа успела заметить его профиль и взгляд, как будто он не смотрел перед собой, а прожигал глазами дорогу, вспарывал асфальт.

Она вздрогнула и задохнулась, будто ее без предупреждения ожгли бичом.

– Обгони! – приказала она, схватив Володю за локоть. – Вон ту черную «Волгу».

– Зачем? – не понял Володя, однако вывел свою машину в другой, свободный, ряд, прибавил скорость.

Машины поравнялись, и некоторое время черная «Волга» шла вровень с синим «Москвичом».

Наташа перегнулась, вглядываясь.

– Ну что? – спросил Володя.

– Обозналась, – поняла Наташа и села прямо. Закрыла глаза, до того вдруг устала.

Володя успокоил машину, вернул ее в положенный ряд, в положенную скорость.

Это был не Мансуров. Просто похожий человек.

Но как зашлось сердце…

Длинный день

В семье Владимирцевых заболела дочь Аня. Как это выяснилось? Домработница Нюра взбунтовалась от однообразия жизни, было решено отдать Аню в детский сад. Потребовались справки, проверки, анализы, и именно анализы насплетничали о скрытой болезни.

Беда приходит в дом с самым будничным лицом. В данном случае это выглядело так: Вероника Владимирцева, Анина мать, собиралась на встречу с Мельниковым. Придется отвлечься и сказать несколько слов сначала о Веронике, а потом о Мельникове.

Вероника – журналистка тридцати пяти лет, работающая в большой газете. Аню она родила в тридцать два года, хотя замуж вышла в двадцать. Двенадцать лет, вернее, одиннадцать были потрачены на то, чтобы найти себя, утвердить и подтвердить. А потом уж заняться материнством и младенчеством. Ей казалось, что рожать детей могут все: куры, кошки и собаки. А делать то, что делает она: найти тему, вскрыть ее и бросить людям, – это может только она, и в этом ее ответственность перед человечеством.

Внешне – Вероника нежная женщина, похожая на «Весну» Боттичелли, с тем же самым беззащитным полуизумленным взглядом. Если, скажем, идет дождь, то даже незнакомому человеку хочется поднять ладони над ее головой, чтобы ни одна капля не упала на эту легкую светловолосую голову. Если пойти от первого впечатления ко второму и углубиться в третье, то перед вами – танк, усыпанный цветами. Кажется, что это клумба, а если подойти поближе, то под хрупкой зеленью и розовостью проступает железная броня. Нужно заметить, что очень важно, Вероника использовала свои гусеницы только в общественных интересах, в интересах человечества, чтобы заставить его социально мыслить. Ни по чьим телам эти гусеницы не шли.

Настоящий журналист не может быть аморфным. Профессия требовала мужских, бойцовских качеств. Эти же качества воспитал в Веронике ее муж, Алеша Владимирцев. Он ничего не хотел добиваться в своей жизни: ни искать себя, ни утверждать, ни тем более подтверждать. Он любил читать книги, усваивать чужой опыт. Придя домой со своей инженерно-конструкторской работы, он садился в кресло и раскрывал очередной том Диккенса. Вероника не встречала второго такого начитанного человека. Однако все необходимое для жилья, как-то: гнездо, корм, забота о потомстве, – лежало на ней. Можно было бы сесть во второе кресло – в доме их два – и достать другую книгу (у них хорошая библиотека), и самой тоже углубиться в чтение, и посмотреть, что из этого получится. Но Вероника на эксперимент не решалась. В конце концов, у ее подруг было еще хуже. Ее подруги даже не смели мечтать о таком счастье, как трезвый муж, сидящий в доме и читающий Диккенса.

На чем мы остановились? На том, что Вероника собиралась на встречу с Мельниковым, красила глаза, и в этот момент вошла домработница Нюра и сообщила с претензией (она вообще разговаривала только с претензией, ощущая зависимость Вероники и постоянно поддерживая в ней эту зависимость):

– Врач Илья Давыдович сказал, чтоб пришла. Анализы неправильные.

– Почему неправильные? – спросила Вероника, не двигая лицом, рисуя полоску на нижнем веке.

– А черт его знает! – обиделась Нюра и вышла, хлопнув дверью.

Вбежала трехлетняя Аня, или, как ее звали в доме, Нютечка. Она была оформлена в соответствии с Нюриной эстетикой: байковое платье в горошек, байковые штаны спускались ниже колен. Нютечка выглядела как послевоенный ребенок. Веронике стало стыдно. Однако все на этом и кончилось. На мимолетном чувстве стыда. Вероника существовала таким образом, что каждый кусок ее жизни – месяц, неделя, день – был забит до отказа. Чтобы по-настоящему чего-то достичь, надо заниматься чем-то одним. Вероника сбагрила Нютю на Нюру, и все шло относительно нормально, если не считать Нюриных выступлений. Нюра «выступала» потому, что чувствовала себя одинокой, выключенной из интересов семьи. Она и маленькая девочка жили отдельным необитаемым островком. Мать все время «вихрилась», а отец сидел, как «сидадуха», и читал, «хоть кипятку ему под зад плесни»… Нютя обожала Нюру, старалась ей подражать, говорила по-деревенски, употребляла полуцензурные слова, не понимая их смысла. В детстве усваиваемость замечательная. Дети одинаково хорошо усваивают и иностранный язык, и полуцензурный слог, и диалект Великолукской области.

Вероника перестала красить глаза и с пристрастием посмотрела на девочку. Вид у нее был непрезентабельный, но безмятежный и совершенно здоровый. Она была толстенькая, розовощекая, с большой башкой в шелковых волосах и «лампочками» в глазах. В ее желудевых бежевых глазах все время что-то светилось, как будто был включен свет. И когда ее фотографировали, то на фотокарточках рядом с черными точками зрачков фиксировалась белая точка внутренней лампочки. Это был свет ее жизни, может быть, таланта или напор оптимизма, который бывает врожденным, как и цвет глаз.

Никаких видимых следов болезни не было и в помине. Вероника подумала: не может так светиться больной человек. В больном человеке обязательно что-то идет на ущерб. Он может не чувствовать болезни, но светиться не будет.

Вероника успокоилась и стала дальше красить свой глаз. Нютя стояла рядом, выпятив пузо, и смотрела с немым восхищением. Все, что имело отношение к Веронике, приводило ее в особое состояние. Она обожала, обожествляла свою мать. Вероника была для нее не бытом, как мамы у всех остальных детей, а праздником. Вероника была тем, чем награждают.


– У нее вульгарный пиелонефрит, – сказал Илья Давыдович. – Либо врожденный порок почки.

Внимание Вероники зацепилось за слово «вульгарный». Она думала, что вульгарными могут быть только люди, а не болезни. Как человек, работающий со словом, она отметила, что «вульгарный» в прямом значении этого слова: примитивный, обычный. И значит, вульгарный человек – это человек обычный, ничем не примечательный.

– Почему вы так решили? – спросила Вероника.

– Стойкий белок. Лейкоциты выше нормы.

– А почему это бывает?

– Осложнение после простуды, чаще всего после ангины. Или врожденный порок.

– А что, бывают пороки почки? – удивилась Вероника. Она слышала о пороках сердца, а остальные органы, как ей казалось, пороков не имеют.

– А как же… Бывает блуждающая почка, сдвоенная почка, карман в почке…

– А почему так бывает?

– Природа варьирует… ищет… ошибается.

Вероника считала, что человек уже закончил, завершил свою эволюцию. И она удивилась, что природа продолжает работать над законченным замыслом.

– Это опасно? – спросила Вероника.

Она спрашивала спокойно, почти бесстрастно, будто речь шла не о единственной дочери, а о малознакомом человеке. Вероника считала себя не вправе нагружать посторонних людей своими личными эмоциями. Страх, внутренняя паника, угрызения совести – это ее дела, и нечего вешать такие неподъемные тюки на бедного Илью Давыдовича. Этому качеству Веронику научила ее свекровь, Алешина мать. Она говорила: «Не разрешайте подглядывать в свои карты. Вы, Ника, несделанная женщина…»

Илья Давыдович не стал отвечать на вопрос: опасно или нет? Он сказал:

– Если врожденный порок, потребуется операция. Вот вам направление в Морозовскую больницу.

Вероника взяла направление и вышла из кабинета. Постояла. Потом вернулась обратно. Стояла безмолвно. Илья Давыдович посмотрел на нее понимающе.

– Трудно дети растут… – Он покивал головой, плешивой, в редких волосиках, как у младенца. – Трудно вырастить человека.

– А в больницу обязательно? – спросила Вероника, надеясь хоть что-нибудь отменить.

– Обязательно. Надо сделать урографию. А это проводится только в стационаре.

– Что такое урография?

– В вену вводится синька, потом делают рентген почки.

Вероника представила себе, как в кровь вводят синьку, кровь становится синего цвета – и эта синяя кровь устремляется в Нютечкино сердце и в мозги.

– Это опасно? – спросила Вероника.

– Может быть аллергический шок, поэтому урографию делают в стационаре под наблюдением врачей.

Шок… операция… синька… Ее дочь окружили опасности, как волки в мультфильме, и уселись вокруг зловещим кольцом. И она, именно она и никто другой, должна встать рядом со своей дочерью и вывести ее из этого кольца. Но как?


Из больницы Вероника поехала в райисполком на встречу с Мельниковым. Встреча была назначена заранее, а отменять назначенное было не в ее журналистских правилах.

На страницу:
7 из 13