bannerbanner
Грезы президента. Из личных дневников академика С. И. Вавилова
Грезы президента. Из личных дневников академика С. И. Вавилова

Полная версия

Грезы президента. Из личных дневников академика С. И. Вавилова

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Стремление к уединению, поиск «блаженного одиночества» (по-немецки «seliger Einsamkeit», как в 1915–1916 гг. предпочитает писать Вавилов) – одно из самых частых – наряду с мечтами о науке – состояний Вавилова, фиксируемых им в дневниках 1909–1916 гг. Во многом это объясняется спецификой армейской службы: Вавилов вынужден постоянно находиться среди чужих ему людей – «За день изредка выдаются минуты, когда остаюсь один, в тишине, эти минуты считаю блаженными. Но они так коротки и их так мало. Одинок изредка на улице…» (6 марта 1915), «…ни минуты блаженного покоя» (23 ноября 1915) – таких записей очень много. Однако дело не только в специфике армейской обстановки. Во-первых, схожие записи Вавилов делал и до армии, в школьные и в студенческие годы (пусть и реже, и обычно в оправдание своего безделья: мол, мешают работать, «исчезает „мудрое одиночество“» – 16 февраля 1911 г.), тяга к уединению была присуща ему уже тогда: «…приятно бы полежать неделю в больнице…» (20 февраля 1914). А во-вторых – тут можно вспомнить воображаемую желанную келью-лабораторию, – такое стремление к уединению было вызвано отнюдь не бытовыми причинами. Оно отражает важную общую особенность мировоззрения Вавилова. 22 апреля 1910 г. он делает замечательную запись: «Читал сегодня шлиссельбургские письма Морозова и, ей Богу, позавидовал его участи. Оно, конечно, на 25 лет, это уже слишком, нет, а так годика 3–4 быть заключенным, для меня было бы прямо счастьем. ‹…› Да, ей Богу, мне страстно хотелось бы быть заключенным или, вернее, отъединенным». 8 ноября 1914 г. похожая запись, более лаконичная: «Пойду в монахи и буду мечтать». Об этой особенности мировоззрения – индивидуализме, философской сфокусированности Вавилова на собственном «я» – подробно речь еще пойдет позже. Пока же, чуть забегая вперед, можно привести запись, показывающую, что сам Вавилов понимает эту свою особенность – во всей ее сложности и противоречивости. «Самое сладкое и самое ужасное в жизни – Einsamkeit. В эти дни, часы и минуты человек себе хозяин и творец своей жизни. Все чужое, подневольное простительно, но если Einsamkeit стала скукой – это преступление. Перед кем? Бог знает. Но на душе тягость страшная. Если не вынесешь Einsamkeit, тогда беги, хватайся за первую зацепку, чтобы тебя закрутило, завертело, чтобы ты себя забыл. Но если Einsamkeit – творчество, тогда это достигнутое счастье, и единственное счастье на земле» (13 июня 1916).

Желания Вавилова относительно его места в социуме также противоречивы. Презрение к обществу или показное безразличие чередуется с обидами на него. «Хочу я быть профессором, но и то вовсе ни для развития наук, ни для собственной славы, ни для просвещения юных умов. Так, одно возможное слово – так. Как? не знаю сам» (23 сентября 1909). «…как я желал бы сделаться определенным лицом на мирской ярмарке, все равно кем, только бы не сумасшедшим» (12 декабря 1911). «Говорю прямо, я хочу быть eigenartig[11], да не только хочу, а просто другого исхода не вижу; по временам затертый в среде засаленных пятаков чувствую себя ужасно» (21 октября 1911). «Почувствовать себя человеком среди людей и в пафосе кричать: // Vivat academia // Vivant professore[12] // так непонятно мне иногда. Но сегодня этот пафос у меня есть, и я с радостью сливаюсь с общим хором и кричу: „Gaudeamus“» (12 января 1912). «Весь ужас в одиночестве. Или, опять не так, если бы одиночества этого не было бы, не было бы и человека, а была бы просто пространственно-временная частица общей машины. Ведь к чему стремишься? 1) Быть со всеми, 2) быть первым. Все вещи неприятные» (26 декабря 1912). «…я ничего не хочу, никем быть не желаю, я желаю счастья, воли и покоя. Сбросить все третье – вот задача на этот год. Сбросить все лишнее – усложняющее, упростить жизнь, сделать ее целой и красивой – вот и все. ‹…› Простота, ясность, равнодушие, воля и покой. И пусть год будет самоценным – не для других, а для себя. Пусть каждый день будет как последний. ‹…› Улучшить самого себя – остальное приложится» (1 января 1913).

На примере смены желаний и мечтаний Вавилова относительно окружающих людей можно впервые заметить то, на что еще не раз придется обращать внимание: Вавилов постоянно противоречит сам себе. Описанный выше гимн «блаженному одиночеству» никак не вяжется с его мечтой наконец найти друга: «Не появляется „истинного друга“, моей заветной мечты» (16 февраля 1911), «Мое самое заветное желание найти „alter ego“» (2 августа 1913). Призывая себя «плюнуть на искусство», в другой раз он пишет: «Ай-ай, как хорошо будет после войны и службы заняться Пьеро, Греко и прочей ерундой» (29 сентября 1914).

Противоречивы и желания Вавилова в связи с войной. Вначале он и вовсе пытается «найти какой-нибудь хороший исход в военной службе» (7 декабря 1913). На протяжении всех дневников периода Первой мировой он неоднократно фантазирует о кардинальных стратегических переменах в войне, наступлениях, победах (признается в записи от 28 октября 1915 г., что, собираясь в армию летом 1914 г., купил путеводитель по Германии и до сих пор его с собой возит – надеется, что пригодится). Иногда скатывается до ура-патриотических пассажей. В середине – конце 1915 г. Вавилов даже задумывается, не лучше ли на линии огня, чем в относительно безопасных инженерных частях: «Однообразие начинает тяготить, попасть бы хоть под огонь и немного разогреться» (29 июня 1915), «…чувствую себя неловко, совестно и хочется в пехоту» (25 ноября 1915). Он хочет или «службы в пехоте, или selige Einsamkeit[13]» (28 ноября 1915). Но чаще всего Вавилов все-таки хочет просто прекращения войны. «Молю Бога об окончании войны» (23 ноября 1914). Он несколько раз загадывает даты, когда война кончится. И просто мечтает оказаться вне этого ужаса: «Читать мешают. Плакать нельзя. Бежать, бежать. Когда же я спасусь, и спасусь ли» (25 ноября 1914).

В дневник Вавилов записывает не только свои стихи, но и творческие планы. 16 февраля 1911 г. он признается, что мечтает написать своего собственного «Фауста». По всей видимости, это первое (если не считать неоднозначной записи от 11 января того же года) упоминание о так и не написанном произведении, которое он называл «Фауст и Леонардо» (или «Леонардо и Фауст»): «От скуки хочу спасаться творчеством, а не написать ли моего Фауста. Вот я куда гну, хотя, конечно, из этого ничего не выйдет» (28 мая 1915), «Мелькнуло желание (старое) написать „Леонардо и Фауст“» (16 ноября 1916) – начиная с 1939 г. этот воображаемый трактат будет упоминаться неоднократно. Изредка упоминает Вавилов и другие свои литературные планы, в крайне широком диапазоне: «…в Италии должна создаться теперешняя моя философия, научный эстетизм» (15 июня 1912) – «…следовало бы написать оду картошке и проклятым вшам. Может быть, и займусь» (5 ноября 1914).

Особый интерес представляют записанные в дневнике желания и мечты, относящиеся не к обстоятельствам происходящего вокруг Вавилова (учеба – наука, военный быт и т. п.), а к его внутренним переживаниям и исканиям.

Разбираясь в самом себе, он, например, писал, что нужно «голову в порядок привести, а то от сумбурных мыслей чуть с ума не схожу» (7 июля 1909). «Надо научиться управлять настроением ‹…› Мне теперь нужно глубокое спокойствие, равнодушие и Selbstregulierung[14]» (16 августа 1913). Неоднократно Вавилов признавался, что жаждет каких-то неконкретизируемых перемен: «Я жду все перелома ‹…› во мне энергии порядочно, но вся она в мелочах, в сотне разных видов и толку, эффекта от нее весьма мало; так вот превратить все эти энергии в одну определенную, научную, сделаться машиной экономной, в этом и весь перелом» (19 ноября 1911). 28 октября 1916 г. Вавилов отмечает: «Появилась у меня очень скверная философия. Все равно, всё пустяки, и все равно придется умереть. ‹…› С ней надо бороться, побороть ее и создать хотя бы что-нибудь святое в жизни».

Сам процесс мечтания также зачастую вполне осознан Вавиловым: «…хотелось уединиться, подумать, помечтать, почитать» (7 июля 1909), «…могу опять медлительно думать и мечтать» (11 ноября 1915). Порой он прямо мечтает мечтать: «Посидеть бы и помечтать» (11 октября 1914), «…устал, остался 1 час бодрствования, были бы книги или газеты, улегся бы, и начал читать и мечтать» (1 июня 1915), «Ищу опять покоя и медлительной мечтательности» (2 марта 1916).

Также часто Вавилов мечтает заснуть. «Хорошо бы заснуть недели на 2, проснуться и посмотреть „цо новéго“[15]. Возможно все. Получать новости такими „двухнедельными квантами“ было бы хорошо и совсем нескучно» (1 октября 1914). «…заснуть месяца на 2» (6 июня 1915). «Заснуть бы месяца на три» (22 августа 1915). «…хочется заснуть и ни о чем не думать» (14 августа 1915). «Ах, скорее бы домой, успокоиться, уснуть» (17 ноября 1914).

Вавилов очень любил «философствовать» (его собственное выражение). И само по себе это занятие то и дело становилось объектом его желаний. Вначале в основном с отрицательным знаком (он относил его к уже упоминавшейся «белиберде», с которой нужно бороться на пути в физики). «Я все время (вот уж года 3) философствовал, все мое дьявольское „ни туда, ни сюда“ – именно отражение этого» (16 февраля 1909). Тем не менее Вавилов продолжал много «философствовать» в дневнике и иногда прямо признаваясь в сохранившейся любви к этому занятию: «Слава Богу, опять я остался один с собою самим. Пофилософствуем» (8 июля 1913), «Хорошо бы пространственно изолироваться, освободиться от „патрулей“ и всласть, на свободе, пофилософствовать» (29 сентября 1914).

Фрагменты дневников 1909–1916 гг

Сохранившиеся ранние дневники начинаются с января 1909 г. Сам Вавилов упоминает, что вел дневники «лет с 15» (1 января 1946), и цитирует свои записи 1905 г. (в 1910 г. – то есть тогда дневники 1905–1908 гг. еще существовали; что затем с ними произошло, неизвестно). Армейские дневники по мере заполнения тетрадей отвозились (и отправлялись почтой) в Москву. Дневники 1917–1920 гг. (если такие были) утрачены. Тетради оставались во время блокады в Ленинграде и уцелели (хотя часть вещей из квартиры Вавиловых пропала). Кем-то – возможно, самим Вавиловым – в них вырваны отдельные страницы, вырезаны лезвием некоторые фразы, сделаны незначительные поздние исправления.

Есть несколько записей о цели, смысле ведения дневника. Вначале Вавилов занимается этим «просто так». «Ну вот пишу я сейчас дневник ‹…› думаю, философствую, разрешаю проблемы, вековечные – все, что „культурному“ „hom’у sapiens’у“ делать полагается…» (17 июля 1909). «…пишу я, но почему, зачем? Не в силу какого-нибудь внутреннего побуждения, а так просто, потому что многие „умные“ люди свои дневники пишут, для того чтобы оставить нашим-то (черт бы их побрал) потомкам память о себе» (27 июля 1909). В армии для ведения дневника появляются дополнительные основания: «Собственно, своей-то жизни и не осталось, вот разве этот дневник да письма» (12 октября 1914); «…писание дневника поднимало на небеса в глазах солдат» (26 декабря 1914). Вавилов увлеченно фиксирует происходящее вокруг, с интересом описывает свои военные приключения, иногда даже делает зарисовки. Но хотя еще до войны, 1 января 1914 г., отмечает: «В дневнике хочу писать много фактического» – все равно и в армии продолжает так же «философствовать», как и до этого. Сам себя одергивает – «…в дневник русско-немецкой войны, пожалуй, и не место писать комментарий к Фаусту» (19 октября 1914) – но вновь и вновь сбивается на мировоззренческие рассуждения и самоанализ и вынужден признать: «…дневник мой – сплошное созерцание…» (3 января 1916). 25 мая 1916 г. Вавилов пишет: «Благодарю Бога за то, что веду дневник. Каждый день, на сон грядущий можно опомниться, умерить восторги и укротить печали. ‹…› становится ясно и спокойно на душе».

Как и положено в настоящем дневнике, адресат записей – сам Вавилов. Иногда даже явно: «Addio, my dear[16] Сергей Иванович» (4 июня 1909). «Опять я принялся за дневник. ‹…› Опять письма к самому себе» (14/1 апреля 1920). Неизбежную при этом путаницу (сам факт писания предполагает какого-то другого читателя – «Писать ‹…› ведь это-то уж, конечно, для других и только изредка для „другого“ себя, т. е. как воспоминание», 6 августа 1912) – Вавилов понимает, пытается разрешить противоречие введением воображаемого «другого я», но не очень успешно. «Вы не думайте (т. е. кто такое вы, ну вы стены, я сам, другие, ведь нельзя же самому писать и слушать, ну вы та часть меня, которая слушает, что ли), да вы не думайте, что…» (1 февраля 1910), «Для кого я это все записываю, не знаю. Пожалуй, только для себя. „Потомкам“, конечно, будет скучно читать эти „страдания молодого Вертера“…» (17 ноября 1916).

1909

9 января 1909

Сегодня с попом вел ожесточенный спор, целый час; глупый, бесцельный, как всегда. Ведь все равно доказать ему ничего нельзя, так как ведь представить только его положение: раз ему доказано, значит, рясу долой, само собой, хоть иезуитством, да выезжать. Я – конечно, другое дело, мне переменить мысль стоит не большого. Весь сыр-бор загорелся из-за классного сочинения, писанного пред Рождеством на тему о «Логике и чуде». Для меня всегда противной казалась «научная» религия с «гипотезами», «теориями», «проблемами», «доказательствами» и прочим в кавычках, ведь это ворона в павлиньих перьях, нечто жалкое, безобразное. А тут еще как на грех чудо стали доказывать (!!!), ну не абсурд ли это, не глупость.

12 января 1909

Вчера был на концерте, на «Аиде», читал Белинского, сегодня читал Маковского, Чуковского и Мережковского – целиком искусство. Само собой, и голова все время занята была вопросами искусства. В самом деле, вот уже три года, как я более или менее сильно занимаюсь этими вопросами, и главным, конечно, о сущности искусства ‹…› …понятие формы слишком условно, ведь, в конце концов, и разум только комбинация представлений и чувств; т. е. содержание – комбинация формы. Надо над этим подумать.

24 января 1909

…у меня получается странное, безобразное противоречие, отсутствие и жизни, и дела, какое-то своего рода небытие, выражающееся в тоске, хандре, скуке.

28 января 1909

…делать ничего не хочется, апатия. Со мной такие штуки часто бывают; переходишь в какую-то нирвану, но ужасно противную.

8 февраля 1909

Наиболее сильное impression[17] за все время это «Записки из подполья»; странно как-то совпали они с моими мыслями за это время, и глубоко, думаю, понял я их. Ни в одном произведении Достоевского не казался он мне таким великим знатоком homo sapiens’a, как здесь.

16 февраля 1909

Как-то тут лежал на постели и думал, философствовал, и вдруг в голове, как молния, мелькнула мысль такого рода: «Что же это ты, брат, беллетристику-то разводишь, доказываешь необходимость изучения науки, а сам к истинной-то науке и не подступал». В самом деле, сколько ни читал я книг научных – все это были широкие обобщения, выводы, а самой науки не было. Я довольно усердно работал над оправданием, обоснованием науки, не зная ее самоё. Я ругался с философией и литературой, а сам ¾ из того, что читал, кажется, посвятил этим двум областям. Отсюда, с одной стороны, отрицание литературы и философии в теории и довольно хорошее изучение их на практике и утверждение науки в теории с полным почти незнанием ее на практике. Я все время (вот уж года 3) философствовал, все мое дьявольское «ни туда ни сюда» – именно отражение этого. Довольно-с, конечно, философии и литературе оставить место, но обратно одну ¼, а науке ¾. Думаю, что я нашел истинный путь. Надо подумать о практическом разрешении.

21 марта 1909

Прочел сейчас с десяток юбилейных газет, и за двумя-тремя исключениями «смех сквозь невидимые миру слезы» и «все эти Чичиковы и городничие живут среди нас». Глупость и тупость ‹…› Да черт с ними со всеми общественными идеями Гоголя, не за них люблю я его, сотворили по образу и по подобию своему чучело, наклеили ярлык с надписью «Гоголь» и давай своей же глупости венки возлагать. И как глубоко приходится рыться, чтобы, наконец, за слоем пыли увидеть Гоголя – Гоголя смехотворца. В этом весь он. Этот смех без слез, а просто смех, и без «сатиры». Это блаженство, нирвана малоросса – его счастье.

5 мая 1909

Странный перелом начинаю я замечать в своем сознании. Появляется какая-то неустойчивость, я начинаю критически относиться ко всему, у меня теперь нет никакого базиса, я не могу ни на чем остановиться. Задумаю разрешить какой-нибудь вопрос, а по дороге встречаю сотни новых, ранее и не возникавших проблем… получается какой-то сумбур, что-то безрезультатное совершенно… Где искать выхода, пока не знаю, а критицизм все растет и растет.

22 мая 1909

Все горит, ничего не осталось, ни одной прицепки, все обратилось в пар неуловимый, и я как будто жить перестал. Куда исчезает и наука, и искусство, и личность, и безличность и все. Черт знает что такое, что будет, не знаю.

10 июня 1909

…по моему мнению, истинное спасение человека в теоретизме, в удалении от практики или, скорее, в полном разделении практики и теории. Пора объясниться, а посему с завтрашнего дня начнем нечто вроде философского трактата[18], а пока – опять расслабляюсь.

8 июля 1909

Что же это такое. Я запутался совершенно. Дикие страсти с одной и бесконечный спутанный клубок мыслей с другой стороны. Не на чем остановиться, всюду пропасти, провалы. Книжки прочесть не могу, от того, что каждое слово, фраза вызывает целую чреду диких мыслей-призраков. Пью валерьянку, думаю успокоиться, но ничего не выходит. Я все прежнее оставил, разрушил, в новом не разобрался, не имею этого нового, а вижу настоящую жизнь кругом, вижу свои гадости, и положительно с ума схожу, ни на чем не могу сосредоточиться, все тает, исчезает.

13 июля 1909

Университет… наука, но, Боже мой, от всякой науки я отстал, занимаюсь какой-то философской метафизикой, истинно научной книжки года два в руки не брал, и боюсь, прямо боюсь науки, науки-работы; я работать не могу, мысли разбегаются, начинаю философствовать, все обсуждать ex ovo[19] и далее, я уж беллетристику-то и то с трудом читаю, на каждом слове, фразе, запятой мысли, чудные, тяжелые, неповоротливые, возьмусь за тригонометрию, задумаюсь о поэзии, о Достоевском и черт знает о чем, читаю Достоевского – думаю о тригонометрии, теории познания и пр. Сижу, откинувшись на стуле, лежит передо мною книга, а мысли мои где-то далеко, далеко гуляют. Как-то в начале года писал я в шутку, «между небом и землею я повис»[20], но теперь я ясно вижу, что это не шутка, а истинное горе мое.

Я ушел от мира по направлению к мысли, книгам, науке… но, но я слишком поспешил, мне мир нужен, но я от мира отстал, и мир от меня, и я мечтаю, думаю о мире и не могу подойти к науке, к теории. Я еще не окончательно насытился миром, чтобы порвать с ним, я позабыл о возможности согласия мира и теории и не то, что погибаю, но болен серьезно ‹…› А между тем мир отошел от меня; на меня смотрят или как на чудака, или как дурака, много о себе мнящего ‹…› меня волнуют другие мысли, которых никому не понять, которые я сам едва чувствую. И вот в эти-то мгновения, когда я людям далек, а науки не знаю и чужд ей – я одинок совершенно, души нет живой, которая откликнулась бы мне, и в эти-то минуты я хочу разорвать это одиночество, но не могу… Кто будет моим другом, моим вторым «Я» – только представителем мира. ‹…› Борис [Васильев] – да если бы он был тем, что он есть, он мог бы, он самый истинный «человек», пожалуй, которого я знаю. Это милый, умный и, главное, воспринимающий настроения души человек. Но и он далеко, и я не знаю путей к нему, особенно после того. Что же мне делать, реву и взываю я? Быть может, там, в Университете, найду я душу, приобщившись к которой найду я пути к миру и восприму силы, нужные для науки. Может, может, я сойдусь с Б., но пока, пока ничего нет и нудно и странно мое висение между небом и землей.

17 июля 1909

Может быть, я просто странный человек, не то что сумасшедший, а с ума сходящий.

30 июля 1909

…все время голову ломал, ломал до боли физической… и почти до сумасшествия, и над чем, сам не знаю. ‹…› я почти что с ума сходил, не мог ни на чем остановиться, все исчезало, все плыло, и я чувствовал, как жизнь у меня из-под ног уходит. Мне горе, что не только я в целом, но и моя психика сама по себе раздвоилась. ‹…› я не могу ни на что смотреть, потому что у меня в психологическом смысле в глазах двоится, и, что главное, двоится так, что в мухе вижу я и муху, и слона. Уж право, не с ума ли я схожу? Одна надежда, что, кажется, сумасшедшие не сознают своего сумасхождения.

7 августа 1909

Идеал отдыха для меня – это лежание в жаркий день, в тени, под деревом на сене с «Тремя Мушкетерами».

24 августа 1909

…я распадаюсь, растворяюсь, исчезаю, остаются только обрывки мои.

27 августа 1909

Я утвердил все и все отверг ‹…› Все игра, и даже мысль об этой игре – игра, и жизнь игра, и игра – жизнь. Игра и жизнь – стороны одной медали, но стороны разные, и вся задача человека в том, чтобы или на жизнь смотреть, как на игру, или на игру, как на жизнь, достигнуть покоя, нирваны. И вот в этом-то последнем, в созерцании науки-игры как жизни, как всего, я вижу спасение свое. Буду играть, но не думать, что играю. Эта та же прекрасная, единственно, мне кажется, верная мысль, которую я высказал еще довольно давно в этом дневнике в стихах:

Да, в жизни умеретьВне ж жизни бурно житьВот цель моя, вот все мое стремленье.23 сентября 1909

Буду я ученым, буду, как и теперь, всем недоволен, умру, быть может, совсем, а может, и нет, и на этот счет у меня есть сомнения. ‹…› В конце концов, кем не кем, а как-нибудь жить придется, а потому пустим свою ладью по тому течению, которое первое ее подхватило. ‹…› пусть нашим девизом будет

Вниз по матушке по Волгебез руля и без ветрил.

Амен.

18 октября 1909

…не то чтобы я упал откуда-нибудь или вообще чем-либо переменился; переменилось меня окружающее. Как будто бы стоял я уже на самой верхушке горы и надо мною были только облака, остальное все расстилалось под мною. Да, со мной ничего не сделалось, но облака-то вдруг растаяли, и я увидел над собой высокие непроходимые кручи, в сравнении с которыми высота, на которой я нахожусь, казалась смешной. Вот тут и надо представить соединение в одном лице еще не ушедшей психологии владыки, а с другой вновь появившейся психологии младшего дворника. Я чувствую, что мне необходимо делать, трудиться, заниматься как лошади.

20 октября 1909

…только теперь понимаю истинный смысл трагедии человеческой, заключающейся в том, что «там лучше, где нас нет». Я понял, что источник человеческого пессимизма совсем не в невозможности достижения чего-либо, а в том, что достигнутое теряет свое значение. ‹…› Ничего не достигать, а только стремиться, вот, как видимо, основное правило счастливого скептицизма. Достигнутая цель – источник всякой тоски, меланхолии и т. п. Всегда там лучше, где нас нет…

7 ноября 1909

Если угодно, то, что называется психикой, сознанием, если и существует, то не живет, и вот почему. Настоящего в психике нет, она вся в будущем или прошедшем. ‹…› категории времени в жизни (вернее, в существовании) нет, нет момента, есть понятие пространственное, понятие настоящего. Между тем сознание внепространственно, но целиком, функционально обусловлено временем. Скажу более, время есть функция сознания, психики, не в том смысле, что сознание выдумало время, а в том, что сознание и время почти тождество. Вообще, думается мне, исследование понятия времени и пространства по отношению к сознанию может многое объяснить.

11 ноября 1909

Мы живем только во сне, когда мы не мечтаем или, вернее, когда наши мечты осуществлены, и (особенность сна) о новых вещах мы не мечтаем. Пожалуй, верно, по общепринятому пониманию, что жизнь есть сон, а сон есть жизнь. Нирвана – не смерть, не покой, она жизнь, жизнь без стремления, жизнь an und für sich[21]. И о если бы было возможно совместить жизнь с нежизнью, если бы можно было жизнь – проспать.

26 ноября 1909

…хочешь поднять голову хоть на микрон выше самого себя, а падаешь вниз. Нельзя, я человек, я камень; вся моя псевдопсихика одно недоразумение; но и эти рассуждения тоже чепуха, только самомнение черт знает, да что черт, бог, никто, слов, слов, нет, понимаешь ли, слов нет. Зеркало не истина[22], а зеркало, отражение, психика – только зеркало, которое можно разбить, а истина. Да нет слов.

На страницу:
2 из 6