Полная версия
Гортензия
Однако дорога сумасшедшей мамаши Арины Измотовой свернула в иную сторону. Откормив полгода дочь, как положено, грудным молоком, молодая женщина вновь вернулась к своим личным жидким антидепрессантам красивого бордового оттенка, которые никто ей никогда не прописывал и которые она в любое время суток могла спокойно и безрецептурно приобрести в маленьком вино-водочном магазинчике “Алкотека” за углом. Хм…”Алкотека”… Звучит почти как аптека, ну для нее – точно.
“Мамина нерадость” с необычным именем Гортензия особых неудобств не доставляла: ела хорошо, смачно причмокивая, развивалась в соответствии с нормами, плакала мало, капризничала в меру, много внимания к себе не требовала. Молодая женщина делала для малышки все необходимое. Добросовестно запоминала рекомендации детского врача-терапевта. Выполняла все правильно, а не через пень колоду. Купала каждый вечер, меняла памперсы, кормила по часам, покупала игрушки, вывозила на прогулки в старой коляске, доставшейся ей от соседки.
Она понимала что такое ответственность по отношению к собственному ребенку, – точнее: отлично знала, помнила до мелочей, до щемящей боли, как выглядит безответственность матери к дочери. Испытала на собственной шкуре. Этого бы она себе никогда не простила. Но чувство долга и исполнение своих обязанностей – это все, что угодно, но только не безграничная материнская любовь, согласитесь.
Мать ее не любила. При виде дочери сердце ее не начинало биться по-матерински волнительно, а продолжало стучать ровно. Никаких сентиментальных чувств к своей, родной кровиночке Арина не испытывала, а просто уживалась со своим ребенком. Просто-напросто уживалась, без всякого жертвенного, обволакивающе-мягкого, бескорыстного агапе.
Отец, тот так и вообще – вне поля зрения. Где он, что с ним? – девочка ведь, даже повзрослев, так и не узнала всей правды. Настоящей, истинной и грустно-обыденной правды, а не той, что – со скудных слов матери и по-детски наивно додуманной, дофантазированной ею самой.
Материнская нелюбовь. Страшное словосочетание. Вопиющее. Непостижимое для ума большинства людей. Противоестественное. Поразительно, как всего-то в двух словах уместилась такая огромная, тотальная несправедливость по отношению к беззащитному маленькому существу, с открытым сердцем пришедшему в этот сумасбродный мир.
Часть вторая
1
Кошку звали Гортензия. Почему он так ее назвал – он и сам не знал. Вернее, – не помнил. Да много ли мы что помним? Даже важные моменты забываем на раз, а уж незначительные, текущие мимо – тем более. Но если бы кто-либо хорошенько покапался в его памяти, то непременно бы отыскал откуда ноги растут.
Нет, первопричина – не горшок с щеголеватым голубым цветком на кухне из его детских воспоминаний. Не домашний многолетний листопадный полукустарник с удлиненными ярко-зелеными, зубчатыми по краям листьями и крупными шапками цветов, за которым тщательно ухаживала его мама: ”Гидрангея крупнолистная, сынок. Красота какая! Загляденье!" – восхищалась она. И добавляла заботливо: “Смотри, мой мальчик, издалека любуйся, но пробовать не смей, слышишь? Ты же все в рот тянешь, на вкус пробуешь, знаю! Заруби себе на носу, детка, что части этого растения содержат цианогенные гликозиды. Очень, очень опасные вещества! Ядовитые!”.
Мама была права: он действительно все пробовал на вкус, только так до конца понимал что к чему. С раннего детства все тащил в рот, да и потом, повзрослев, – уже по привычке. Любопытствовал: вкусно или не вкусно? Так и остался дегустатором по жизни: гурман, знаток виски и ценитель женщин, – всем трем вещам придавал особое значение. Эдакий жуир, пробующий жизнь на вкус. Вот и голубую мамину гортензию он, конечно же, тогда, в своем утопающем в любви детстве, тоже попробовал: "Тьфу, гадость несусветная! Беее…", – сморщился от горечи и выплюнул лепесточек.
Мать обожала свою комнатную гортензию, в которой было идеальное сочетание густой зелени и пушистых соцветий: “Ну-ка, ну-ка поглядите, какая красавица нарядная на нашем окне обитает!”, – хвасталась хозяйка каждому, приходящему в их дом. Носилась с цветком, как с писаной торбой: поливала талой водой, подкармливала какими-то удобрениями, ежедневно опрыскивала, ежегодно пересаживала, дважды в год – обрезала слабые побеги. Восхищенно цокала языком: "Надо же, какой невероятный цветок! Его шарообразные соцветия при правильном уходе легко достигают в поперечнике 30-35 сантиметров!".
Его мама, так много знавшая про растения (кандидат биологических наук все-таки), с увлечением рассказывала про правильную кислотность почвы и про специальные подкормки, содержащие простые квасцы, благодаря которым можно сохранить роскошный голубой окрас цветов. Про то, что в народе это растение называют “семикорень”, поскольку корень у гортензии покрыт семью разноцветными слоями. Про то, что небесный оттенок гортензии – это специальный сорт Nikko Blue, капризный цветок, но разве не все красивое – капризно? Он слушал маму и думал лишь: не все красивое – вкусно, это он теперь точно знает. Пробовал.
Но назвал он кошку все-таки не поэтому. Первопричина и следствие были в ином. Не в мамином керамическом кашпо, в котором разрасталась капризная гортензия с пушистыми соцветиями, похожими на детские голубые шапкочки. Дело совсем в другом: в том, что его память не достанет из залежей прошлого. Слишком второстепенно, чтобы вспомнить. Слишком далеко, чтобы дотянуться.
Гортензия – странное имя из туманной молдости. Нет, не имя первой незабываемой любви. И даже не одной из тех, о которой помнится всю жизнь с легкой тоской и щемящей нежностью. Просто был у него лет в двадцать пять роман с весьма юной особой. Совсем еще девчонка, цыпленок желторотый: нескладная, стеснительная и… солоноватая на вкус. Слегка солененькая, как легкий привкус моря на губах.
Когда он с ней познакомился, у деда на летних каникулах, она была еще ребенком: ему было скучно, а она его, тогда еще беспечного студента, заинтересовала своей беспомощной дерзостью. Огрызалась и задиралась яростно, а в глазах – пустота и затаенная боль. И имя у девицы было какое-то странное, несовременное… как же, как же? … ммм… да и ладно – к чему вспоминать неважное?
Он с ней, кажется, даже и не попрощался тем летом. Уехал по английски, без ерунды из фальшивых слов. Уехал в свою привычную жизнь, благополучно вычеркнув девочку из памяти, пока случайно – (спустя несколько довольно бурных и богатых на мимолетные романчики лет) – не столкнулся с ней на улице. Вспомнил он ее, правда, с трудом, смутно, однако не прошел мимо. Она, одинокая и плывущая по течению сама не понимая в какую сторону, схватилась за него, как за спасательный круг. Думала, что теперь, с ним не утонет. Но ошиблась, конечно: рядом с ним рано или поздно тонули все.
Она совершенно не имела представлений о любви – не о той, что в книгах и в романтических кинолентах, а о той, которая реальная, между мужчиной и женщиной, жизненная. Ради этого, неизведанного сладостного чувства она на все была готова! Бросилась в роман с ним, как в омут с головой.
Впрочем, на его взгляд, и не роман между ними был вовсе, а так, романчик. Вялотекущий и по его меркам долгоиграющий – как старая заезженная пластинка, которую включаешь скорее по привычке, когда нечем больше заняться. И пластинка, когда-то идеально-блестящая, новенькая и вызывающая приятное волнение при первых же звуках, а теперь вся покоцанная и заикающаяся из-за обилия царапин, воспроизводит порядком поднаскучавшую мелодию, прожужжавшую все уши. А ты слушаешь по инерции, и думаешь: “Надо бы уже выкинуть к чертовой бабушке! Надоела!”. И однажды так и делаешь. Вышвыриваешь без сожаления никчемную пластинку, а заодно и никому уже не нужный, потерявший свою былую ценность, допотопный проигрыватель. Выбрасываешь и моментально забываешь: ”Отзвонил, и с колокольни долой”, – как шутил его отец.
Вот и он – выкинул из головы. Враз забыл, как она была хороша в начале их любовного романчика, как трепетала в его стремительных объятиях. С легкостью стер из памяти, как распыляла его ее скромность, как ныло мужское сердце, как торопился к ней домой (маленькая квартирка в старом доме, где-то на выселках, в тигулях каких-то, но для влюбленного ведь и сто вёрст не расстояние). Запамятовал, как спешил, чтобы обнять, прижаться, ощутить ее на вкус: слегка соленую, совсем чуть-чуть. Как ему нравилось срывать с нее платье резким движением, торопливо целовать ее в юные свежие губы. Не только губы, – она вся была пропитана той самой первозданной, предрассветно-грозовой душистой свежестью. Свежестью, которая его всегда опьяняла.
Ему было интересно наблюдать, как она раскрепощается от каждого выпитого ею фужера вина, которое он непременно приносил с собой – обычное, недорогое, – ей и такое в самый раз. Она забавно пила вино: большими глотками, как сок, немного морщась от горечи и непривычного еще вкуса. Он же смаковал дорогой виски, – пригубливая по чуть-чуть в качестве аперитива, чтобы возбудить аппетит, так сказать.
Неторопливо подливал ей низкопробную бормотуху. Наблюдал, как она хмелеет. И чем больше она пьянела, тем сильнее ему нравилась. А когда ее щеки разрумянивались от пары-тройки фужеров дешевого вина и в глазах появлялся тот самый, необходимый ему, блеск, он произносил неспешно: "Ты слишком далеко сидишь от меня. Подойди поближе". Говорил он эти слова полу-тихо, проникновенно, волнительно: ровно так, что любое женское сердце – непременно в пятки, не от страха, нет! – от робости, волнения и от вполне ожидаемой истомной слабости. Затем, оставляя на журнальном столике тумблер с остатками виски, он неторопливо начинал учить ее искусству любви. Искусству, с котором она была совершенно не знакома: он был первый. Научил. Всему, что хотел – научил.
Она была словно пластилин: мягкая, податливая и пластичная. "Солененькая моя, – шептал он, по привычке пробуя ее на вкус, – русалочка морская, не стесняйся, не робей…". Научил. Всему научил. А потом бросил без лишних слов и тягучих объяснений. Отпустил свою русалочку в море, точнее – в душ, а пока она там плескалась, просто закрыл за собой дверь. Ушел, потому как скучно: все знакомо, ничего нового, никаких острых ощущений, никакого свежего ветра. Все пожухло, потускнело и завяло. И не вкусно совершенно: пересолено. И от свежести уже ничего не осталось: одна затхлость да духота.
Прикрывая за собой дверь, он, на автомате, по привычке, щелкнул выключателем и погасил свет в прихожей, а заодно – отключил все ее чувства. Все до единого. Оставил девушку с распотрашенной душой, в кромешной темноте и с сердцем, прожженным его тавро. Ни в ее душе, ни в ее девичьем маленьком девичьем сердечке больше любви не осталось. Ни для кого. Любовь испарилась вместе с его беззвучным исчезновением.
А она любила… Как же она любила! Вера в свою первую любовь была незыблемая, непоколебимая. "Моя любовь к нему – единственная! Одна на всю мою жизнь, другой и не надо!” – заговорщицки-доверительно шептала с надеждой по ночам. Она верила в две вещи: в него и в Бога. Несмотря на свой столь юный возраст, вера во Всевышнего возродилась в ее сердце с какой-то неистовой силой. Полюбив его, она как-то незаметно для себя сразу же пришла к Богу. В первый же день, когда его встретила – пошла в церковь. Благодарить.
Они встретились во второй раз ранним утром: она, худенькая, легкая, с едва уловимой улыбкой на губах, в неудобных туфлях на высоченной шпильке, спешащая на работу, буквально въехала в его плечо своей маленькой головой с копной рыжих растрепанных волос. Подвернула слегка ногу (“Ну зачем я опять обула эти шпильки?”) и уперлась лбом во что-то могучее, пахнущее хвоей, табаком и почему-то, как ей показалось, мандаринами. “Так пахнет Новый год”, – пронеслось в ее голове за ту секунду, пока она поднимала глаза. Взгляды встретились и она влюбилась. Сразу и навсегда. Окончательно и бесповоротно. Снова всколыхнулось все внутри и она уже по-настоящему, по взрослому, по-женски влюбилась. Впервые в жизни влюбилась, потому что тогда, в детстве это была не любовь, а самый что ни на есть детский сад, ясельная группа. Симпатия к взрослому мальчику. А сейчас… В одну минуту рядом с ним все плохое вмиг померкло и забылось. Он пригласил ее на свидание. Она молча кивнула головой в ответ.
“Господи, спасибо! Господи, спасибо! Господи…”, – она, конечно, знала слова молитв. Знала из детства – дед с бабкой научили. Но сейчас девушка не желала никаких чужих, придуманных кем-то слов. Хотелось своими, сокровенными, идущими изнутри фразами. Лишь благодарить и молча наблюдать, как красиво трепещет пламя тоненькой церковной свечи. В этом худеньком светильнике из воска и парафина с фитилем внутри она видела не символ света Господня, помогающего сосредоточиться на коммуникации с Богом во время молитвы, нет. В горящей свечке она видела свой собственный свет. И его черты лица.
Ее глаза были наполнены загадочным и от того притягательным сиянием, да не только глаза – она вся вся светилась как звездочка. В тот период она верила в свою любовь простодушно. Наивно-детская надежда на взаимность жила в ее маленьком сердце. Это потом и надежду, и веру, а вместе с ними и любовь она выгонит из своего сердца. Выставит грубо за пределы своей дальнейшей неказистой жизни и постарается не вспоминать, что когда-то любовь наполняла смыслом всю ее изнутри: “Вот же дура была! Ну и дура! Сучья дочь, тупая идиотка!”. И верила слепо. И надеялась напрасно. И любила не того. Обычная жизненная история, каких – на каждом шагу навалом: одно сердце страдает, а второе и не знает. Ну или не хочет знать.
“А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь, но любовь из них больше”. Первое послание Коринфянам 13:13. Да… Без любви всё – ничто. И ты – никто. Но ей, вмиг потухшей и окаменелой, было уже все равно, ибо: без любви…
Она сама от всего отказалась. От материнский любви, от дружеской, от женской (она непременно нашла бы счастье, встретила бы того, который и взаправду – милый и рядом навсегда). От всех шести разновидностей этой самой важной из человеческих эмоций: эрос, филия, агапе, прагма, филавтия, людус (отчего ж не вспомнить древнюю Грецию?) – она избавилась в миг. Своими длинными пальцами задушила нахрен всяческую любовь к себе и к этой, теперь уже однозначно убогой и беспросветной, жизни. Наерундила, сваляла дурака. Совершила фатальную ошибку, после которой вся дальнейшая жизнь – под откос и сама она – под откос.
Девятнадцатилетняя Арина Измотова воткнула жирный крест в самую сердцевину любви с такой силой, с какой вбивают осиновый кол в могилы ведьм – ожесточенно, окончательно и насквозь, чтоб больше не смела навредить. Девушка вогнала кол собственноручно и убив всю себя изнутри, просто перестала жить, поскольку без любви в первую очередь к себе, а затем ко всему и ко всем, ты – никто и жизнь твоя – полный пшик. Такая вот скверная история.
– Если б у нас с тобой родилась дочка, милый! – произнесла она в тот день. Сказала еле слышно и каким-то странным, извиняющимся тоном, – Я бы назвала ее Гортензия. Необычное имя, как ты считаешь? Невероятное. Красивущее имя для девочки!
Он ничего не ответил. Буркнул что-то невпопад: мол, да какие такие дети, ты сама еще ребенок. И совсем не обратил внимание на тот факт, что она вино его дешевое не пила сегодня, а лишь пригубила немного для вида, и только. Не заметил, поскольку ему стало скучно и безразлично рядом с ней. Она для него была как припека: давно уже где-то сбоку. Ненужной, неинтересной и не представляющей никакой ценности.
Он поспешно оделся и ушел, пока она привычно пела незамысловатую песенку, моясь в душе. Ключ на брелке с дурацким сердечком беспечно бросил на тумбочку в коридоре. Щелкнул выключателем. Входную дверь прикрыл бесшумно: ”Отзвонил и с колокольни…”.
Спускаясь по узким лестницам старого чумазого подъезда, усмехнулся: “Если б у нас с тобой родилась дочка, милый” – ну что за чепухня-цветухня? Гортензия? Серьезно? Что за дурацкое имя? Как мамин цветок на кухне в старом поцарапанном керамическом горшке?! Бред сивой кобылы! Надо ж такое выдумать? Точно – тупая, как пробка. Ну до чего же скудоумная! И почему он раньше этого не замечал? Хорошо хоть, что вовремя обнаружил, сошла пелена с глаз. И имя это ее архаичное, как у нянечки – Арина. Ну зачем он к ней вообще так долго, целых четыре месяца, таскался?".
И правда: он ходил к ней последнее время по инерции, как на нелюбимую, набившую оскомину работу. В действительности уже и другая зазноба имелась. И не одна. Но все, как одна – освежающе-сладкие, еще не узнанные и не распробованные до конца на вкус (он, кстати, так и называл каждую из своих многочисленных женщин: "нямочка"), вызывающие учащенное сердцебиение – романтическая тахикардия ни дать и взять!
У него был какой-то редкостный дар забывать прошлых женщин. Не то, чтобы он специально старательно удалял из недр своей памяти минувшие отношения, – все само собой стиралось и размывалось быстро, как следы на песке. Видимо, для него все эти любовные сближения ничего не значили. Абсолютно ничего. Никакого значения не имели: не эта, так другая, кто-то да будет. Они все одинаковы: одинаково свежи в начале и одинаково скучны в конце. Поэтому он и ее забыл легко и практически сразу. После двух хлопков дверей: сначала – мягкого, едва слышного, квартирного, спустя минуту – окончательного, громыхающего, зычного треска подъездной массивной железной конструкции с кодовым замком.
Получилось как в музыкальной пьесе, написанной наспех, под влиянием минуты. Эдакий экспромт. Вступление: начальный тихий (piano) аккорд – щелчок хлюпкой квартирной двери под номером 17. Далее – ускоряющийся темп (stretto), и похожий по звуку на стаккато ритмичный мужской топот по лестничным пролетам вниз (шаги все быстрее и громче: ставим crescendo). И кода. Бабах! Финальный оглушительно-наглый (fortissimo) аккорд: лязг тяжелой подъездной двери дома. Два хлопка, два аккорда, между которыми – вся история мужчины и женщины без прикрас: его стремительный топот ногами по ступенькам и ее уже никуда не стремящаяся вялая жизнь, затоптанная им мимоходом на бетонных ступеньках. Такая вот импровизация.
Об этом, незначительном для себя эпизоде, он не вспоминал. Все, что было связано с ней: дом, номер квартиры, название улицы где-то на окраине, черты ее лица, цвет волос, запах, тембр голоса, солоноватость кожи и ее архаичное имя – все эти ненужные элементы память поспешными движениями стерла напрочь. А уж имя, которым она хотела назвать их общую потенциальную дочь – и подавно забылось навсегда. К чему хранить бесполезный мусор из прошлого?
Но вот загвоздка: дочь оказалась не гипотетически возможной, а самой что ни на есть настоящей. Реальной, осязаемой: вот ручки с тоненькими пальчиками, вот ножки с нежными кукольными пяточками. Вот пупок – маленькая выпуклая точка, еще в зеленке. Вот щечки – розовые и пухлые, на левой щеке, кстати, маленькая родинка – один в один как у него. Вот она смешно морщит носик-курносик и улыбается своим беззубым ртом, вот требовательно кричит посреди ночи, вот сосет молоко, вот ест кашу…
Незаконнорожденная, официально не признанная, внебрачная. Пригульная. Безотцовщина. В свидетельстве о рождении: в графе “отец” – прочерк. Отчество – придуманное, ненастоящее, неправильное. И лишь имя – невероятное и красивущее.
Девочка появилась на свет в мае, одиннадцатого числа, но фактический отец – ни сном ни духом. А мать… Мать оставила позади все свои мечты, среди которых, скажем прямо, не наблюдалось ни одной высокой! Ни розовой, ни голубой, ни золотой, ни хрустальной. Ни одной возвышенной: все, как на подбор приземленные, сероватые, как будни. Примитивные женские мечтания, в каждой из которых обязательно присутствовал он: "Был бы милый рядом, ну а больше ничего не на-а-до". Кстати, именно эту песенку она и пела, принимая бодрящий душ. Пела радостно в тот самый момент, когда он оставлял ключ с поцарапанным пластмассовым сердечком на коридорной тумбочке и подленько прикрывал за собой дверь.
Топ-топ-торопливо сбегая по лестницам и хлопая дверью, сам того не зная, он растаптывал все ее мечты. Ритмично, бездумно, на бегу. Безжалостно. Одну за одной. Растоптанные мечты восстановлению не подлежат: их не слепить заново. Да и что уже слепишь, если он так предательски-бесшумно закрыл дверь, даже не попрощавшись? А без него и не мечталось ни о чем. И ни во что не верилось – ни в Бога, ни в черта. Только наливалось и выпивалось: “…ну а больше ничего не на-а-до”.
Отныне она – мать-одиночка. Моет полы в проектном институте. Остальное время заливает горе все тем же дешевым вином, которым она раньше запивала свою стеснительность в предвкушении счастья. Махнула на себя рукой, совсем не пытаясь что-то исправить в своей жизни: "Как есть, так и есть. Судьба, знать, такая: мыкаться". И дочь, значит, ее майская, – Гортензия, тоже всю жизнь будет мучиться (народные приметы в этом вопросе проявили полное единодушие с матерью: “В майские дни кто рождается, тот всю жизнь и мается”).
Сняв розовые очки быстрым жестом, Арина Измотова срывала злость и обиду на дочери: “Чего орешь, горемычная? Заткнись уже! Соси свою соску, сучья дочь!”. Весь свой женский ворох из обид и раздробленных на мелкие осколки грез, она с каким-то странным остервенением бросала в маленький беззащитный комочек, состоящий наполовину из ее плоти, ее крови. Но это неважно, ведь другая половина – его, этого козла, который испарился вмиг. Вот ведь гад! Гад, гад… Очаровательный гад, шалопай по жизни и… по отношению к женщинам.
Девушка вышла из ванны – обернутая в мягкое махровые полотенце, пахнущая купленными на последние деньги духами (“Аромат свежести с хвойными нотками – как он любит”). По две капли на узкие запястья, по капельке за слегка оттопыренными ушами, немного на еще влажную узкую ложбинку между грудей и чуть-чуть на мокрые золотистые волосы. Она готова!
Юной наивной девятнадцатилетней рыжеволосой нимфе не терпелось сказать ему что-то наиважнейшее. Сообщить невероятную новость о будущей Гортензии. Не об предположительной, а о самой что ни на есть настоящей, уже как два с половиной месяца живущей в ней. Счастье то какое! Как же он обрадуется! А он… вот так и ушел, по-английски, ничего не узнав: ключ на старой тумбочке, дверь прикрыта, свет выключен. На столике в комнате – его тумблер с недопитым виски и ее открытая бутылка дешевого вина.
Ни ответа, на привета. Ни записки сейчас, ни телефонного звонка потом, ни адреса… Адреса ведь она его не знала! И фамилию не спрашивала никогда. Номер телефона… – сколько раз пыталась дозвониться, усердно набирая его номер, но каждый раз одно и тоже: бездушные механические гудки без долгожданного “алло”.
Испарился, исчез, улетучился, словно и не было ничего. Словно она и не отдала ему всю себя беззаветно и, как она поняла уже потом, – безответно. Мда… Неоднозначная все-таки эта штука – любовь. Двуличная. Для тех, кого бросают первым, от кого уходят – она ненавистная и разрушающая; а для тех, кто уходит первым – незначительная, междудельная и легко забываемая.
2
– Гортензия, мать твою! Сучья дочь! Ты опять бутылки не сдала? Чем ты вообще занималась весь день? Ерундой страдала?
Ребенок, не пропитанный маминой любовью с первых минут жизни, сжимается в маленький комочек, пряча детскую голову с золотистыми кудрями в тонкую шейку. Сутулится. Мать уходит, недовольно бурча себе что-то под нос и звеня бутылками в полиэтиленовом пакете. Хлопает дверь. Девочка выпрямляет плечи и улыбается.
Одна. Как хорошо! Можно ходить по всей квартире свободно. Расправить хрупкие плечики. Слушать музыку не в наушниках, а на полную катушку. Вертеться у зеркала. Танцевать. А потом налить себе чаю, и устроившись поудобнее на продавленном диване (одна подушка за спиной, вторая – в ногах, завернуться в потрепанное лоскутное одеяло) – и открыть книжку на том месте, где остановилась. Девочка из интеллигентной семьи должна много читать. А ее папа много читал – это она точно знала. Чувствовала. И в память об отце – читала.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.