bannerbanner
Обретение настоящего
Обретение настоящего

Полная версия

Обретение настоящего

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 10

– Я Ирина Горина. Вам что-нибудь говорит моё имя?

– Н-нет…

– В замужестве – Ковалевская.

Я была крайне удивлена, когда твоя жена предложила мне встретиться в кафе на Кутузовском проспекте. Оказалась она моложавой, рыжеволосой, пожалуй, чересчур ярко накрашенной светской дамой. Странно, что вы прожили столько лет… Одного взгляда было довольно, чтобы понять вашу абсолютную несовместимость. Хотя говорят, что противоположности сходятся.

Я никак не могла взять в толк, зачем она пригласила меня. Но Ирина недолго томила меня неведеньем. Перво-наперво она извлекла из сумочки айфон, нашла на нём какую-то фотографию, подала мне:

– Вот, полистайте.

Я стала листать и пришла в окончательное недоумение. На фотографиях было какое-то полутёмное помещение, увешенное большими фотографиями. Моими фотографиями, теми, что ты снимал в Питере…

– Узнаёте? – спросила Ирина, закуривая.

– Да… Надо же, я и не думала, что мои фотографии так хорошо вышли. Жаль, что не попросила тогда копии.

– Какая оплошность! А Лёня не предложил? Нахальство с его стороны!

– Я не совсем понимаю…

– Это его студия, куда он меня старается не пускать, а сам торчит последние дни целыми сутками. Что вы думаете по этому поводу?

– Насколько я понимаю, думаете вы, – я старалась сохранять спокойствие. – И напрасно. Между мной и вашим мужем никогда ничего не было, нет и не будет. Могу вам в том хоть на кресте поклясться, хоть на чём ещё.

– Почему же так? Не любите его?

– Уже нет… – это не то, чтобы совсем уже правда, но обязано ею быть, и я ответила твёрдо.

– Но любили?

– Да.

– И?

– Он не любил меня. Кроме этих фотографий между нами не было ничего.

– Но теперь он любит вас.

– Сожалею, если это так. Во всяком случае, моей вины здесь нет. Я уже говорила вашему мужу, что между нами ничего не может быть.

– Почему?

– У меня есть семья.

– Жаль!

Всё же напрасно я упрекала себя в развивающемся цинизме в своих дневниках. В сравнении с твоей женой я так и осталась тургеневской барышней.

– Жаль?

– Да. Я бы предпочла обычный адюльтер. Это нормально и естественно. А, вот, сидеть в тёмной студии в компании бутылки и смотреть на фотографии – это ненормально и противоестественно. Во всяком случае, для взрослого, состоявшегося мужчины.

– Простите, вы что, пришли мне предложить стать любовницей вашего мужа?

– Это было бы лучше. Он ведь меня из-за вас видеть не хочет! Говорит, что я обещала из него сделать великого режиссёра, а сделала… Впрочем, лёниных выражений я вам передавать не буду. А вы, как он думает, ещё способны разбудить в нём то, что я сгубила. Меня от этой патетики уже тошнит. Поэтому я и говорю, что банальный адюльтер был бы куда предпочтительнее.

– Простите, но ничем не могу вам помочь, – я поднялась и стала расплачиваться с официантом.

– Почему всё-таки?

– Вы не поймёте.

– С чего так?

– Вы своего мужа не любите, а я своего люблю. Прощайте!

Каменная Кутузовка, гудящая, чадящая, лишённая растительности, подобно черепу арестанта, утратила почти все приметы из моего не такого уж давнего детства. Я проношусь по ней почти бегом, не глядя по сторонам. Мне тошно. От вида каменных джунглей и удушливых выхлопов, от разговора с твоей женой, от самой себя… Тошно, наконец, от дыхания смуты, которым охвачено всё.

Незадолго до этого я последний раз в жизни (надеюсь, что так) была на митинге. Не в качестве участницы, а только как наблюдатель, как представитель СМИ. Идти не хотелось, на кавторанг, бывший одним из организаторов, уговорил. То, что я увидела на месте сбора, произвело на меня куда больший шок, чем все универсальные киношки вместе взятые.

Если в культуре торжествует универсализм, то наше патриотическое движение развлекает пестротой. Ни у либералов, ни у коммунистов нельзя встретить такого дикого, доходящего до кича обилия всевозможных ленточек, шеврончиков, бантиков, значочков, маскарадных костюмчиков, флажочков вперемешку с хоругвями и портретов вперемешку с иконами. Не могу постичь, откуда эта первобытная, дикая, детская страсть ко всевозможным «бантикам»? К парадам-маскарадам? К игрищам в солдатики и казаки-разбойники? Ощущение такое, что взрослые дяденьки не наигрались в детстве и теперь доигрывают.

На этом параде-маскараде я насчитала сразу несколько видов форм: Царской России, казачья, что-то наподобие марковского мундира, что-то наподобие немецкой, гусарский ментик и, наконец, что-то собственного покроя. Ватага батьки Махно, не иначе. Речи соответствуют нарядам…

Тут же раздают литературу с пугающими заголовками и «иконы». Иконы – на любой вкус. Хотите Талькова с нимбом, хотите Ивана Грозного, хотите Гоголя, хотите Петра…

– Скоро Москва провалится под землю! Старцы говорят! – шорох меж группы богомольцев.

«Истинно, истинно говорю вам: земля налетит на воздушную ось…» (1)

(1) К/ф «Собачье сердце»

И ведь верят они в то, что говорят! Не знаю как во Христа, но в старцев и в Царя Грядущего, который установит-таки на Святой Руси рай, избив предварительно всех вражин – со всей горячностью прежде комсомольских душ верят. Древняя и самая неистребимая ересь – хилиазм, сперва обратившаяся коммунистическим мифом, теперь легко трансформировалась в ожидание Царя Православного… Как древние иудеи ждали (и ждут) своего мессию – земного Царя, который поразит всех врагов, так и наши патриоты ждут своего Царя. И обрящут однажды… Одного и того же…

Худощавый поэт с остановившимися глазами читает свои стихи. Каждую строфу – словно молотом вколачивает.

Ряженые строятся в колонны. Впереди некто стучит в бубен с экстазом африканского шамана. Тронулись… Все – страшно довольны собой. Они монархисты! Они неустрашимы! Враги должны трепетать от одного их вида! Они им ещё покажут!

Дальше представление я смотреть не стала. К чему? Бессмысленное действо оторванных от реальности людей. Их Родина гибнет, их ближние стонут, взывая о помощи, дел – непочатый край, а люди озабочены тем, как нарядиться на митинг, что намалевать на флажке. Сосредоточенность на таких вещах является стопроцентным свидетельством неспособности ни к какому маломальскому делу и гарантией врагам стопроцентного же отсутствия угрозы.

Примерно в то же время было у меня ещё одно потрясение. Григорий Максимович объявил, что вместе со всей семьёй уезжает из России. В ту пору, когда трудились мы с ним в одной упряжке, эмиграция воспринималась мной не иначе как с осуждением. Со временем молодой радикализм ушёл, и теперь сердцем я не могу осудить уезжающих, понимая их. Но Григорий Максимович! Первейший патриот! Он-то как может?

– Я не хочу, чтобы мои дети росли в атмосфере этой дикой ненависти всех ко всем, этого хамства и бесстыдства!

Что ж, и я этого не хочу, но…

– Что такое Родина, в конце концов? То, где мы сейчас живём, давно не является в духовном смысле нашей Родиной. Нашу Родину уничтожили ещё в 17-м году. А здесь «место, где была наша Родина».

– Не надо цитировать подлеца.

– Пусть подлец! Но мысль-то точная. Нашу Родину мы храним в сердцах. И в этом смысле совершенно нет разницы, в какой точке мира жить и растить детей. Мы и там вырастим детей русскими. И с большим успехом, чем здесь, потому что там не будет такой концентрации злобы и хамства.

– А как же «Нет, и не под чуждым небосводом, /И не под защитой чуждых крыл…» (1)?

(1) А.Ахматова

– А как же «Тоска по Родине – давно / Разоблачённая морока»(2)? Поймите! Речь не о бегстве, а об эвакуации!

(2) М. Цветаева

– По-моему, нас всё-таки к стенке ещё не ставят.

– Когда поставят, поздно будет. Ну, представьте. У вас загорелся дом. Отчий дом, к которому вы всей душой привязаны. Что вы станете делать? Наверное, сперва выведете ребёнка, вынесите самое дорогое. Сами, наконец, выбежите вон. И снаружи приступите к тушению. Возможно, потушите. А если нет, то, оставшись живой и спася самое дорогое, восстановите дом. Или нет? Предпочтёте сгореть вместе с домом?

В словах Григория Максимовича звучит несомненная логика. И я почти соглашаюсь с ней. Но что-то всё же противится.

– Нет, это неправильно всё-таки… Возьмите нашу первую эмиграцию. Они были, во всяком случае, более русскими, чем мы с вами. А что же их потомки? Многие и языка не помнят. Вы слышали хоть об одном русском гении среди эмигрантских потомков? Именно русских? Которые обогатили бы русскую культуру? Вы найдёте громадное число русских, внёсших вклад, скажем, в культуру французскую. Но это не было русским влиянием, а полная интеграция в чужую культуру. Но русских, таланты свои раскрывшие именно в русской культуре, вы не найдёте. А, вот, в России, будь она советией или эрэфией, найдёте. И не так мало, учитывая тотальное выбивание лучших сил нации на протяжении десятилетий. Почему так? Не потому ли, что нельзя быть вполне русским, не живя одной жизнью со своей страной, не страдая вместе с нею, а лишь наблюдая со стороны и храня память? Нет, людям зрелым, глубоко укоренённым, это может оказаться по плечу. Но не рождённым там. Можно любить Россию, знать её язык, историю, культуру, но вне живой связи с ней нельзя достаточно понять и прочувствовать её. Именно поэтому и нет среди потомков эмигрантов крупных явлений в области культуры. Они, в лучшем случае, лишь помнят Россию, но не живут её болью.

Не знаю, произвели ли мои слова впечатление на Григория Максимовича. Вскоре он уехал в Германию. Искренне желаю, чтобы надежды его оправдались. Я же постараюсь вырастить своего сына русским в России.

А здесь в глухом чаду пожара,

Остаток юности губя,

Мы ни единого удара

Не отклонили от себя… (3)

(3)(А. Ахматова)


Смута внешняя шла своим чередом, смута внутренняя нарастала – своим. Вот, ещё запись в дневнике тех дней: «Что я делаю не так? Я всего лишь хотела, чтобы Юра и Валька были благополучны, ни в чём не нуждались. И чтобы можно было помогать другим – иметь на это средства. Я хотела, чтобы всем было хорошо! А что же вышло? Сама я раздражена до предпоследней возможности. Муж избегает меня. Не то подозревает в чём, не то переживает из-за собственного положения (социальный статус мужа должен быть выше социального статуса жены?). Он подавлен, молчалив, часто уходит из дома, и я не имею понятия, где он, не нахожу себе места. Вчера он пришёл вечером, я не сдержалась, накричала… Я всего лишь до безумия волновалась, не случилось ли с ним что-то. А он не понял, воспринял мою отповедь, как неуместное проявление диктата, как выработавшуюся у меня на службе командную манеру, как желание подавить его, унижающее его достоинство. В итоге – очередная обида… Он всё больше отдаляется от меня. Именно тогда, когда так мне нужен. Все эти годы я никогда не показывала ему своей боли, своей печали, считая должным ободрять, поддерживать, заряжать оптимизмом, которого самой отчаянного не хватало. И всё в пустоту. Всё доброе, что выжимаю я из своей души – разбивается об его угрюмость. И я не знаю, как сделать так, чтобы он понял, как нужен мне, чтобы вернулся… Я не могу больше всё нести одна, я так устала… А он не понимает! Наша жизнь разваливается, и я не знаю, как остановить это. Господи, где я ошиблась? Что же я делаю не так?»

Обратно пропорционально домашним невзгодам, стремительно шла в гору моя карьера. Руководство канала решило доверить мне собственную передачу. Это была победа, но я не обрадовалась ей, почувствовав, что победа эта – пиррова. Слишком дорого стоил мне мой успех. И ведь добро бы за эту цену обретала я возможность делать что-то своё. Но кто же мне позволит? «Авторская программа» – это только называние. А на деле за кадром остаются несколько этажей, без санкции которых ничего в своей программе дать нельзя. Какой же смысл тогда? Деньги? Слава? Пустота…

Пока вопрос о программе ещё утрясался, мы с Денисом продолжали снимать репортажи. Как-то снимали старуху, с трудом говорившую из-за болезни и всё путавшую. Я измучилась придумывать наводящие вопросы, силясь добиться нужных мне для сюжета слов. Бесполезно! Бабка упорно бормотала на сторонние темы. И, вот, освирепев, я жёстко объясняю ей, что её отвлечённая болтовня ни зрителю, ни чиновникам из администрации, на которых мы хотим надавить для её же надобности, неинтересна. На лице старухи смесь обиды и испуга… Внезапно у меня темнеет в глазах, и голова начинает болеть и кружиться. Плохо слушающимися губами я прошу Дениса докончить всё без меня, извиняюсь перед бабкой и с трудом выползаю на улицу, где бессильно сажусь на лавку и зажмуриваюсь.

Мне невыносимо тошно, и я пытаюсь понять, отчего. В затуманенном сознании отыскиваю причину. И вдруг вспоминаю: шеренга смертников и режиссёр с камерой, просящий палача подвинуть их, чтобы падал свет… Вот оно! Вот и я стала такой же! Вот, и для меня уже не горе человеческое важно, а сюжет…

Расчеловечивание человецев – вот, процесс, который переживает сегодня, по-видимому, весь мир. Но в нашей стране это ощущается особенно остро. Уже по тому, как люди стали относиться друг к другу, сколько злобы выплёскивают друг на друга, как говорят, как смотрят. А ведь «мы – одна ткань» (Ильин). И вся эта выплёскиваемая злоба, боль обид, всё чёрное и негативное – оно же не уходит в никуда, а рассеивается в духовной атмосфере. Это… своего рода радиация. Только поражающая души. И страшно подумать, скольким микрорентген в час равен её уровень с таким количеством очагов. Духовный Чернобыль…

Когда-то я думала, что чиновники – люди некой особой конструкции. Не вполне люди. Я была неправа. За исключением некоторых, склонных к издевательствам над ближними от рождения, всё это самые обычные люди, ровно такие же, как мы. Будь я писателем, написала бы новеллу о превращении человека в чиновника. Я бы описала юношу, ещё полного добрых побуждений, желающего что-то сделать, изменить. Вот, он получает место. Все благие инициативы его тут же давятся начальством, и, оказывается, что ничего изменить он не может – только играть по правилам. Каждый день проходят перед ним десятки людей со своими бедами и жалобами. И если вначале он имеет к ним живое сочувствие, то через некоторое время оно уходит. Потому что чужие несчастья становятся нормой, любые печальные рассказы – привычными. Человек понимает, что ничем не может помочь всем этим людям, что он один, а их тысячи. И, чтобы сберечь собственную нервную систему, выстраивает внутри себя заграждение от чужого негатива, становится невосприимчив к нему. С этого мгновения он становится чиновником. Никакая боль уже не способна тронуть его. Более того, вереница просителей начинает раздражать его, и жаль ему лишь себя, вынужденного тратить время на общение со столь неприятным контингентом. Свои обязанности он начинает выполнять спустя рукава. Просители, желая ускорить дело, начинают предлагать деньги. Чиновник берёт. Сперва нерешительно, стыдясь, но, вот, и это становится нормой, и стыд больше не напоминает о себе. И с этого момента особенное раздражение вызывают те, кто взятку не предлагают. С какой же стати? Все дают, а вы, граждане, особенные? Ну и ждите тогда месяцы и годы! – и над таковыми измывается чиновник уже со злорадством, вымещая ненависть к собственному положению. Утратив всё человеческое, где-то в глубине души, неосознанно он оплакивает этот прискорбный факт и тем больше лютует против своих «клиентов», полагая, что именно они довели его до такого состояния.

Нечто подобное, пусть и не в такой тяжёлой форме, происходило со мной. И момент осознания этого стал для меня поворотным. Возвращаясь домой, я вспоминала, как жили мы до моей «славы». Скромно жили, считая каждую копейку, экономя на всём. Приходилось подчас очень трудно. Но за то время я ни разу не поссорилась с мужем, ни разу не подняли мы друг на друга голос. И самое главное, мы были – вместе.

Решение пришло само собой. Я не знала тогда, подвиг или преступление совершаю. С точки зрения духовной – наверное, подвиг. По отношению к больному сыну, нуждающемуся в средствах – быть может, преступление. Но иначе я не могла поступить. В тот же день я подала заявление об уходе, что вызвало шок у всех наших. Я никому и ничего не объясняла, просто написала заявление, собрала вещи и ушла.

Ровно через четверть часа после того, как я навсегда покинула Останкино, ты позвонил мне в последний раз. Негромкий, какой-то необычный голос:

– Я посмотрел «Белое и чёрное».

– И?

– Я понял, что ты хотела сказать.

– Прости…

– Ты не изменила своего решения? Вместе мы могли бы всё начать заново…

– Нет, Лёня. Разные у нас с тобой дороги. Если и пересекаются, то где-то в зазеркалье. А здесь нам из наших провалов надо выбираться самостоятельно.

В трубке раздаются гудки. Мне бы очень хотелось думать, что ты простил и понял… Бог даст, так и будет.

Придя домой, я тихо подошла к мужу, сидевшему с книгой, опустилась на подлокотник кресла. Юрий Николаевич удивлённо отложил книгу, снял очки:

– Что-то случилось?

– Ничего. Просто я очень по тебе соскучилась. Ты даже не представляешь, как… – тихо говорю я и, обнимая его, добавляю: – Давай уедем отсюда. От всей этой суеты…

– Куда?

– В Плёс. Шурка там не живёт, дом пустует и ветшает. Ты не представляешь, как там хорошо! Волга, лес, небо… Каждое утро и каждый вечер мы видели бы всё это! Я бы стала заниматься переводами. Вальке бы жизнь на природе пошла на пользу. Да и тебе тоже. Поедем! – повторяю я почти умоляюще. Глаза мужа теплеют, оживают, и он отвечает с волнением:

– Конечно, поедем… Если ты этого хочешь…

Через месяц мы уже будем в Плёсе, а за неделю до нашего отъезда отец Виктор обвенчает нас в маленькой домовой церкви…


Эпилог


Скоро год, как мы живём в Плёсе, и отсюда всё бывшее видится почти небылью, странным сном, не имеющим связи с реальностью. Здесь совсем иначе идёт время, и иначе видится мир. Сейчас лето, и всё тонет в зелени. Пахнет созревающими яблоками. Чаще обычного идут по реке пароходы, приветственно гудя к восторгу ребятни, выбегающей махать им вслед.

Скоро настанет осень, опалит кроны и травы, распишет их хохломскими узорами, – красота такая, что глаз не хватает вобрать… Запылают рябиновые гроздья, бесстрастные, величественные георгины, бессмертники. И будут падать яблоки в садах, наполняя их душным ароматом. Когда приходит осень, меня неудержимо влечёт в лес. Лишь предчувствуя её, лишь заслышав её на дальних подступах, ощущаю в душе непонятное томление. Ещё в те поры, когда осень даёт знать о приближении своём первой позолотой листьев, долгими холодными вечерами и небом, ясным необычайно… Таким оно лишь осенью бывает: тихим, чистым и прозрачным. Наверно, такой ясности достигает разум человеческий в порубежные годы. Ведь осень и есть – порубежье. Не первое января, но именно она знаменует подлинное, некалендарное начало года…

Осенний лес хорош особенно. Тихо в нём, ничто не ворохнётся, и лишь изредка прокричит в чащобе запоздалая птица. Всё так неповторимо, торжественно. Точно застыл лес в ожидании чего-то великого, и ты ждёшь с ним вместе, вслушиваясь в тишину. Чудная поэзия таится под сводами осеннего леса, поэзия ухода, проводов. Тут гамма чувств: тоска по уходящему, боязнь грядущего, но и надежда на новую весну, упование на новую встречу после долгой разлуки, предчувствие Воскресения… И так хорошо, прислоняясь спиной к берёзовому стволу, долго-долго всматриваться в лесную чащу. Кажется, будто Храм это, великий, первозданный Храм Высшего Божества… И настроение души оттого – молитвенное, созерцательное, умилённое. И вдыхаешь прозрачный, чуть прелый воздух, напитываешься им, чтобы на год вперёд хватило!

Манит меня осенний лес, к великому таинству приготовляющийся, похожий на Храм, который вот-вот будет запечатан. До лучших времён. И все деревья служат последнюю литургию, самую священную, самую великую… И замирает всё в преддверье чего-то неведомого. И стремилась я туда год от года в такие дни, словно там-то и ждала меня неизречённая истина, великое откровение… И теперь стремлюсь. И вместе со всею природой замираю, и однако же верю твёрдо и вторю шёпотом шелесту ветра: Будет, будет Воскресение!..

А дотоле – зима. Зима в Плёсе – время особое. В каком городе теперь увидишь такую подвенечную чистоту снегов? Не в отравленной же реагентами столице… В ясный день сияние их столь ослепительно, что приходится жмуриться. В наше окно серебристыми от инея ветвями стучит старая берёза, а с высокого берега летят и летят по накатанным горкам салазки. И совсем не чувствуется мороз, потому что здесь он настоящий, ничуть не похожий на сырую промозглость больших городов.

Пройдёт зима, и снова зашумит звоном ручьёв, гомоном птиц и плеском листвы весна… Закружит голову хмельными ароматами. Сперва забелеют кружевные вишни в нашем саду, заколыхает серёжками черёмуха, горьковатым духом наполняя воздух, и тотчас дополнит его – пряный яблочный. Разбавятся белые кружева розоватыми яблочными лепестками… Следом запенится розовыми и белыми гроздьями разросшаяся под нашими окнами сирень. А там и липы закадят ладаном – медового аромата их нет слаще!

Валька заметно окреп здесь, бегает с мальчишками. Я не могу спокойно смотреть на их игры, зная, что мальчик мой слабее своих товарищей, боясь за него. Но худшее, что могла бы я сделать для него, это ограждать его от сверстников, от мира, став матерью-наседкой. Мой сын должен учиться жить настоящей жизнью, и он справится с этим.

Юрий Николаевич с осени станет преподавать историю в местной школе. Наконец-то я вижу своего мужа прежним – оживлённым, увлечённым. От былой угнетённости не осталось и следа. Плёс оказался подлинно целебным местом для него. И уже одно это стоило того, чтобы бросить всё и перебраться сюда. Ибо что значат все карьерные успехи в сравнении с радостью на лицах тех, кого мы любим?

Что же до меня, то могу лишь повторить вослед Ахматовой:


Я научилась просто мудро жить,

Смотреть на небо и молиться Богу

И долго перед вечером ходить,

Чтобы унять ненужную тревогу…


Я встаю утром и перво-наперво выхожу на крыльцо. Наш сад ещё окутывает туман, поднимающийся с реки. Я схожу по ступенькам, и с многочисленных клумб приветствуют меня разнообразные цветы… Я неправа была, когда считала следствием холодности твою привязанность к ним. Оказывается, цветы ничуть не холодны, и в тихие утренние часы мне чудится, что они улыбаются мне и, должно быть, говорят что-то, но только я ещё не научилась понимать их. Пионы, колокольчики разных сортов, лилии – моя всегдашняя слабость… И скромные анютины глазки, маргаритки, незабудки…

Я прохожу мимо них по песочной дорожке, открывая покосившуюся калитку, которую муж никак не доберётся починить, выпускаю вперёд себя собаку (сразу по приезде взяли щенка у соседей – на радость Вальке) и неспешно спускаюсь по тропинке к реке.

Людям далёким от рек они кажутся одинаковыми. На самом деле, река меняется каждый день, и это удивительно. Дождавшись первого судна, я с чувством исполненного долга возвращаюсь домой – пора готовить завтрак.

В городе я никогда не чувствовала настоящего вкуса к хозяйству. Оно казалось мне бременем и только. Здесь же всё по-другому. Ты удивишься, узнав, какие новые увлечения появились у меня. Например, варка варенья… Сама я его не очень люблю, но моим мужчинам нравится.

За прошедшие месяцы мы привели в порядок наш обветшавший дом, снова приосанился он, с высоты взирая на изменчивую реку. Внутри – всё, как было при тёте Саше. Лишь добавилось кое-что вывезенное из Москвы, наиболее дорогие сердцу вещи. Так же парит в комнате Вальки Жар-птица, так же трещит печь в холодные дни… Жаль только некому стало играть на гармони. Скучаю я иногда по её неповторимому голосу, по песням нашим скучаю… Думаю, переправить сюда фортепиано. Надеюсь, что память рук и слуха не подведёт меня, и бабушкины уроки вспомнятся.

Зато на смену вечерам музыкальным пришли вечера чтецкие. В стародавние времена была такая традиция в русских семьях – чтение вслух. Радио и телевизор практически убили её. Люди стали предпочитать их глупую большей частью болтовню – чтению. А ведь такие чтения вслух были немаловажной частью семейной атмосферы, культуры, в которой воспитывались дети.

Соседи, заходя к нам и оценивая наш «старорежимный» быт и изобилие книг, неизменно удивляются. Мы и здесь кажемся странными людьми из другого измерения. Но не всё ли равно? Каждый волен выбирать измерение, в котором жить. Правда, для этого подчас требуется смелость.

Когда солнце начинает клониться к закату, я снова ухожу со двора, но на сей раз иду не вниз, а вверх по тропинке и, обогнув несколько домов, ухожу в берёзовую рощу. Снова, как когда-то в детстве, касаюсь ладонями белых стволов, глажу их. От моего пня осталась лишь труха, да и колени мои отвыкли от прежних упражнений, а потому, дойдя до самой высокой точки нашего берега, остановившись над самым обрывом, у подножия которого несёт свои воды река, я прижимаюсь к шершавому берёзовому стволу и долго-долго смотрю вдаль. На левитановскую «Над вечным покоем» можно, как на икону, смотреть часами. Но что за счастье видеть эту «икону» вживую! Стоя на этом возвышении, я как будто бы вновь обретаю крылья. Странно, до взрослых лет мне верилось, что я умела летать не только во сне. Слишком отчётливо и реально помнила я свои полёты. И вот, вспоминаю давным-давно забытую привычку – летать…

На страницу:
8 из 10