bannerbanner
Обретение настоящего
Обретение настоящего

Полная версия

Обретение настоящего

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 10

А принцип, на митингах оглашаемый, не работал не только в журнальных кругах. Вспоминается мне одно мероприятие, по форме нечто среднее между съездом и дружеским чаепитием. Собравшиеся были, что редко бывает, как будто все свои в доску. Даже удивительно! Судили-рядили об истории русской, о судьбе российской, клеймили власть нынешнюю и минувшую – в общем, вели самую что ни на есть приятную беседу. Вот, взял слово средних лет дядька, которого я видела впервые, но неплохо знала по «виртуалу», всегда сходясь с ним буквально по всем вопросам. Виртуальная кличка у дядьки – Архивариус. Так и зовём его, хотя знаем ФИО. Но Архивариус – привычнее.

Ах, как он говорит! Помилуй Бог! И про большевиков, и про Кобу-душегубца, и про нынешних… И про то, как необходимо возвращение памяти, традиционных культурных ценностей, восстановление национального самосознания. И цитатами по памяти сыплет – из Ильина и Тихомирова, и даже Солженицына, которого в дружной компании нашей многие до сих пор по советской неистребимой закваске почитают вражиной. Не речь – песня! Вот бы каких людей да в лидеры!

Следующей говорить мне. Я заранее подготовилась. Тема у меня – своя. А именно – помощь русским людям, попавшим в разного рода тяжёлые ситуации. К тому времени я достаточно плотно занималась ею, сотрудничая в одной благотворительной организации, о чём расскажу позже. Я говорила о том, что это ненормально, когда беда стигматизирует человека, отталкивает от него. Когда он вместо помощи встречает отторжение, презрение, насмешку и осуждение. Если споткнулся человек, так надо же руку подать ему, а не в спину подталкивать. Что мы пока не можем сменить власть, изменить законы, но помочь-то ближним своим – мы в состоянии! И от этой помощи, взаимовыручки, взаимоподдержки – разве не станет мир хоть чуточку лучше?

Ещё по ходу монолога, я замечаю скучающее выражение на многих лицах. Им явно неинтересно слушать о чужих бедах, в которых они совершенно не желают вообразить себя. Не отсюда ли такое подлое пренебрежение к миллионам замученных в лагерях, к уничтоженным крестьянам? Зато у нас стройки великие были и бомба атомная, а люди – щепки, мусор. Из наших же, из соратников, из националистов русских сколькие доказывали мне историческую необходимость и целесообразность… уничтожения энного количества собственного народа. И упрекали досадливо:

– Всё-то вы о частностях печётесь! Нужно учиться широко и по-государственному мыслить!

– Люди не частности. А прежде чем по-государственному чужими шкурами распоряжаться, будьте добры влезть в них сами. Когда вас с вашими семьями выгонят из дома и сошлют за полярный круг, я соглашусь принять к сведению ваши соображения относительно щепок. Если вы таких мер к себе не желаете, так и не смейте оправдывать в отношении других, не обращайте их кровь на свои головы.

Увы, мои слова, равно как и слова всегда поддерживающего меня Архивариуса, звучат для распорядителей чужих шкур пустым звуком. Они, мыслящие «по-государственному», готовы жертвовать народом во имя государства. Стоит ли удивляться тому, что скоро появятся националисты с обратным вектором мышления – готовые уничтожить государство во имя народа? Так и закурилась незаметно новая война – народа с государством… И победителей в ней не будет, а одна лишь погибель.

Но я отвлеклась от темы. Желающие продолжить просвещённую беседу о предметах более высоких и умственных, коллеги, кажется, уже сердиты на меня – за россказни о каких-то там несчастненьких. Но всё же терпят. Некоторые даже изображают сочувствие. Но ни один человек не вызывается помочь хоть чем-то. Это коробит меня больше всего, так как я точно знаю, что среди присутствующих нет ни одного бедствующего в материальном плане человека. Но все они делают вид, словно к ним всё говоримое не имеет ни малейшего касательства. Они и без того правильны и праведны, и совесть их чиста и спокойна.

Отсутствие всякой реакции на предложение конкретного, нужного дела выбивает меня из колеи. Я привыкла к равнодушию богатых людей, чиновников и прочей братии. Но здесь? Всё сплошь хорошие русские люди. Большей частью, в отличие от меня ещё и воцерковлённые. И ничего! Им досадно, пожалуй, что вообще речь о деле зашла. Это нарушение негласных правил. Говорить надо об идеях, о чём-то более или менее абстрактном, о прошлом или о будущем – о том, одним словом, что сейчас не требует действия.

Я чувствую себя не то медведем на балу, не то пророком на пиру во время чумы. Я читаю в глазах собравшихся недовольство тем, что нарушаю их покой, светскость их беседы. Тут бы и остановиться мне, но не могу и впечатываю с разгона:

– Поставьте перед человеком дорогущий автомобиль и больного ребёнка, которому нужна дорогая операция. Груда железа и человеческая жизнь. Цена одна. И что же важнее? Большинство выбирает груду железа…

И тут голос подаёт мудрый, милейший Архивариус:

– А с какой стати должно быть иначе? Больного ребёнка должно лечить государство! Если оно этого не делает, то есть родители! Пусть ищут средства, пусть берут заложников, пусть власть эту свергают! Я-то здесь причём? Почему я должен ходить разутым, а свои кровные, потом заработанные, отдавать неизвестно кому?

Почему этот человек обличал злодеяния большевиков? Почему восхищался творчеством Солженицына и Достоевского? Что он понял в их и философов наших трудах? Видел ли он когда-нибудь глаза умирающих детей? Терял ли когда-нибудь дорогих людей?

Сказать, что я потрясена, не сказать ничего. В глазах потемнело. Сил отвечать не осталось. Больше всего хочется огреть вчерашнего единоверца чем-нибудь тяжёлым. Чехов был наивен, когда писал о молоточке. Или просто во времена Чехова кожа ещё не достигла толщины шкуры бронтозавра… Молоточек не поможет. А только кулак. Или дубинка. Палица! Правду говорят, что добро должно быть с кулаками. Непременно так! Кулаки нужны, чтобы понуждать быть человеками тех, кто забыл, что это значит. К добру понуждать. Увещевания и патетические речи не помогут – они обесценены до предела шарлатанами и вызывают лишь насмешку. Если иначе не доходит, то дубина и кулак становятся жизненно необходимы. В душеспасительных целях.

Выдерживаю паузу, чтобы не выгвоздить всё в душе всколыхнувшееся, и отвечаю сдержанно (сдержанность – лучший приём против агрессии, хамства и иных подобных проявлений):

– Разумеется, вы ничего не должны. И речь не идёт, чтобы кому-то ходить голым, а о том, что свыше нормальных потребностей. Это, во-первых. Во-вторых, то, что мы делаем для других, мы делаем для себя, для своей души. И наконец… – тут гнев мой всё-таки прорывается: – Когда, не дай Бог, кто-то из ваших близких окажется в положении больных, которых должно лечить государство, я посмотрю, как вы пойдёте и свергните власть.

– Жертвуют пусть те, что наворовали немерено! А я своим горбом зарабатываю! Так что с моей душой всё благополучно!

Человек, который однажды осознал себя исправным, праведным, неизбежно обращается жестокосердным эгоистом. Это происходит оттого, что, осознав себя таковым, он начинает ощущать себя мерилом и судиёй, смотреть на других свысока, как на падших, низших. Для них не остаётся у него ни сострадания, ни снисхождения, а одна лишь палка. В определённых запущенных случаях люди такой формации к тому же полагают своим священным долгом бороться с чужими грехами, исправлять, спасать других. Тип такого «праведника» выведен Достоевским в противнике старца Зосимы – отце Ферапонте. Ныне подобный типаж не столь уж редко встречается среди верующих (если так можно выразиться) людей. В них, надо заметить, особенно бывает развит миссионерский задор. Скольких внешних они отвратили от Бога, знает лишь Он сам.

Для полноты картины, стоит добавить, что агрессивная реакция коллеги не вызвала неприятия (видимого, во всяком случае) ни в ком из присутствовавших.

Последнее время на патриотические собрания я приходила уже безо всякой надежды обнаружить там что-то жизнеспособное. К отдельным людям я продолжала и продолжаю питать самые добрые и уважительные чувства, но общей картины это не меняет. Ходила же на указанные мероприятия я опять-таки из некоторого естествоиспытательского интереса – в целях изучения той духовной болезни, которая поразила наш патриотический лагерь, сделав его априори не способным решительно ни к чему, кроме пустых словопрений, превратив в некий клуб, в тусовку, варящуюся в собственном соку, в которой, подобно бурьяну, вызревают совершенно дикие идеи.

Ещё одна характерная зарисовка. Очередное заседание «клуба». Ораторы по очереди выступают с докладами, прочие нетерпеливо ёрзают – в соседней комнате уже накрыт фуршет. Говорили о важнейшем: о монархическом принципе и праве наследования трона, о необходимости созыва собора русских лучших людей (лучшие – само собой, мы, с этой идеей выступающие), о борьбе с проклятыми либералами, о не менее проклятых девяностых, о том, сколь много дала нам советская власть – практически правопреемница исторической царской, начиная с незабвенного товарища Сталина… Тут, правда, мнения разделились, и собравшимся так и не удалось прийти к консенсусу. Какой-то священник, больше похожий на боксёра, едва не разругался с давно помешавшимся писателем, был ли незабвенный только великим вождём или всё-таки святым. Две группы монархистов недобро косились друг на друга, так и не договорившись, кого возводить на престол. Первые не желали признавать царями заграничных самозванцев, вторые не без основания подозревали первых, что они желают избрать не престол не абстрактного лучшего русского, а собственного «вождя». Кое-кто, впрочем, готов был объявить царём существующего президента, дабы, наконец, заменить дурацкое импортное слово на хорошее русское. Не хватало для полноты картины ещё, пожалуй, «государя Павла Александровича», от которого я лично имела честь получить однажды е-мэйл… Конечно, слышались и более разумные речи. Об историческом пути России, например. Как водится, с обширным цитированием Ильина и других основоположников. Растекался на тему исторической роли Православия «отличный русский мужик» с неизменно елейным выражением породистого, но неумного лица. Все эти годы сей муж повторяет одни и те же слова, одни и те же когда-то вызубренные цитаты из нечитанных книг, не ведая подчас смысла и значения их – но ему внимают, ему верят, ибо – сладко говорит, а книг тех и сами не прочли и не поняли.

Наконец, на кафедру не поднимается, а вскакивает сухопарый, жилистый мужик – кавторанг в отставке. И тут-то случается очередной скандал в благородном семействе. Вместо того, чтобы чин чином потолочь воду в ступе в отведённые четверть часа, кавторанг начинает говорить страшные крамольные вещи. Увы, не могу процитировать его взволнованной, а оттого немного сбивчивой речи дословно. Смысл же её сводился к следующему: Родина наши гибнет, остались считанные годы, мы уже за чертой, но вместо того, чтобы делать что-то, ведём пустые, никчёмные разговоры, закрываем глаза на очевидное, предаём Россию умолчанием, забалтыванием главного.

Он ещё говорит, а лица многих присутствующих уже выражают по выбору: раздражение или насмешку. Недалеко от меня один патриот интересуется у другого, когда этот бузатёр уймётся, и, наконец, можно будет перейти к основной части – сиречь фуршету. О, кое-кто бы с удовольствием стащил кавторанга с трибуны! Совсем не нужны здесь его смутительные речи.

– Вы понимаете, господа, что мы вот-вот потеряем Россию?!

На этот вскрик-стон ответом – молчание. И насмешливые выражения лиц, снисходительные (что взять с больного?) полу-улыбочки, пренебрежительные взмахи рук и бессовестный перешёпот.

– Зачем же так драматизировать? Россия-матушка не мы, она – вечна.

– Вы закончили? Между прочим, вы вдвое превысили регламент.

– Господа, на этом объявляю перерыв…

Счастье! Грохот стульев такой – словно школьников отпустили на перемену. В соседнем помещении уже разливают. Там беседа задушевнее пойдёт! И ни одна душа к сбитому с толку кавторангу не подошла. Наперекор им подхожу и жму руку. Хочется высказать что-нибудь зубодробительное, но поздно: патриоты разбежались, и мы остались вдвоём.

– Ни черта не поняли! – со смесью зла и горечи говорит кавторанг.

И он прав. Глаза их зашорены, а уши заложены ватой. У них своё измерение, которое не совпадает с нашим и, самое скверное, не совпадает с измерением, в коем существует Россия, которую они год за годом спасают, став профессионалами в этом деле. Подобно учёным котам, они ходят «по цепи кругом», поют однообразные песни, рассказывают набившие оскомину сказки. Каждое слово их можно предугадать почти всегда, ибо траектория цепи неизменна.

Да не заподозрят меня в симпатиях к «вражескому лагерю». Там – всё то же. Инакие песни и сказки, иная траектория – но столь же неизменная. Оттого, возможно, лагеря эти органически не могут существовать сами по себе, один без другого. Даже представить себе невозможно такого. Чем будут заниматься они тогда? С кем сражаться, не жалея красноречия и чернил? Кого клеймить? На кого строчить доносы? На кого сваливать неудачи нашего бытия? От кого, наконец, спасать матушку-Россию или прогрессивное человечество? Два полюса необходимы друг другу для осмысленности собственного существования. А в выигрыше окажется тот, кто будет умело балансировать на оси между ними, не допуская их сближения. Что, собственно, и происходит.

Однако, я слишком увлеклась политикой. В сущности, активная моя игра в неё завершилась с кончиной нашей партии, партбилет которой я (слава тебе, Господи!) так и не успела получить. Хотя «исцелиться» до конца не удаётся и по сей день.


Глава 5. Встреча


Надо сказать, что сама политика также не «исцелила» меня от более навязчивой химеры – тебя. В паузах между общественными делами и зарабатыванием на хлеб насущный я следила, насколько могла, за каждым твоим шагом. Твоя новая лента… Твоё интервью… Твой сайт… Знаешь ли ты, что на нём я тайно писала на форуме под вымышленным ником? Однажды, придя с очередного политсобрания и привычно включив телевизор, я аккурат попала на твоё интервью. Молоденькая ведущая с глупейшим выражением смазливого личика интересовалась твоими предпочтениями в области женщин.

– Ванесса Редгрейв! – с вдохновлённостью в голосе выдал ты.

Стыдно признаться: не дослушав остальной беседы, я ринулась к компьютеру, и «свет-зеркальце» века 21-го угодливо показало мне твой идеал, изучив который с придирчивым вниманием, я отправилась к зеркалу, дабы сравнить… Вывод мой был неутешителен:

– Ой, непохож, ой, халтура!

Да, где уж нам с нашим «русопятским» анфасом до их европейского профиля… И ведь, что греха таить, вызвал у меня этот вывод печальный вздох.

Каков бы ни был человек, чего бы ни мнил о себе, одно остаётся неизменным – человек не может быть один. Нет, может, конечно. Но одиночество никогда не даст ему полноты, а иллюзия не заменит живых людей, близкого человека. Было у меня две школьных приятельницы, с которыми мы виделись раз в полгода: домохозяйка Катя и менеджер Вероника. Никогда не были мы по-настоящему близки, но общались всегда легко и весело. С Вероникой мы вечно спорили. Это был своеобразный ритуал. Если одна говорила «белое», другая должна была тут же возразить – «чёрное»! При этом мы никогда не ссорились. В сущности, вполне «политические» отношения: спорить обо всём, но при этом дружески закусывать на совместных застольях. В очередную встречу мы не отступили от традиции. Сперва спорили о кино, затем о любви и одиночестве. Умничали, разумеется, вволю. Вероника с жаром доказывала, что только взаимная любовь может быть счастливой. Я утверждала, что любовь – в любом случае, счастье, потому что она обогащает того, кто любит. И аргументировала это тем, что все великие произведения рождены любовью. Причём, большей частью, отнюдь не взаимной.

– Вот, пошлют тебя подальше – тогда поглядим, какие великие произведения ты выдашь, – хмыкнула моя бывалая подруга.

Одиночество мы сравнивали с одинокостью, и я убеждённо доказывала, что это разные вещи. Одинокость – состояние души, образ жизни, выбор. Одиночество – несчастливое стечение обстоятельств.

В общем, всё как в песне:

И двое сошлись не на страх, а на совесть.

Колёса прогнали сон.

Один говорил: «Наша жизнь – это поезд!»

Другой говорил: «Перрон».

Наконец, устав от прений, обратились мы к нашей молчаливой Кате, с которой поспорить не удавалось никому и никогда, ибо она имела редкостный миротворческий дар. Та лишь удивлённо пожала плечами:

– Что же я могу сказать? Я люблю мужа и любима им – что же мне сказать о любви? У меня есть Бог, семья, дети – что же мне сказать об одиночестве?

В тот момент я поняла, что такое счастье. Счастье – это гармония. Гармония в отношениях с Богом, с людьми, со всем окружающим, с собой. Наконец, в гармонии заключается высшая красота.

Гармония – лик природы, не тронутый человеком.

Гармония – поэзия Пушкина.

Гармония – музыка Чайковского.

Гармония – семейный очаг…

Дом Кати для меня был образцом гармонии. Она, её муж, их двое малышей. Есть чудное русское слово – лад. Именно лад царил в их семье. И им лучилась вся атмосфера дома. Здесь на душе как-то само собой становилось спокойно и ровно.

И я позавидовала этому ладу, особенно остро ощутив пустоту собственного дома и жизни.

Как и во времена бабушки, я часто бродила по Москве, всё отчётливее напоминавшую мне человека, разбившегося в автокатастрофе. Лицо его изуродовано, но ещё своё. И ещё можно отчасти вернуть ему прежний вид – пусть и не без шрамов. Но берутся за дело молодые горе-эскулапы. Зачем восстанавливать родное лицо? Лучше порезвиться вволю, поупражняться – и сварганить лицо новое. И, вот, начинается кошмар… Конечный итог – лицо Майкла Джексона. Ничего не просто родного, но и вообще человеческого. Отторжение тканей. Проваливающийся нос. Что там ещё? Москва, правда, пока ещё не обратилась в «Майкла Джексона», но если измывательство над её обликом будет продолжаться, то такой результат неминуем.

Иногда я приходила к нашему дому, в бесчисленный раз представляя себе, как жили в нём мои предки, тоскуя о том, чего не застала, не видела, не знала. Всех людей в той или иной мере мучит ностальгия по детству и юности. Но есть такие, что испытывают это чувство в отношении детства и юности века, времен, которых не застали. К таким принадлежу и я.

Всё чаще заглядывалась я на резвящихся во дворах детей, и в душе вызревало одно большое, подавляющее все прочие желание: желание ребёнка. Желание сына. И здесь не только и не столько материнский инстинкт был, но и другое: потребность в наследнике. Семнадцать лет покойница-бабушка наполняла мою голову и душу всем, что несла сама. Неужто для того, чтобы со мной и кануло всё это? Не может быть! Должно её наследство быть передано кому-то, как эстафета, а не лежать грузом на моей душе.

Однажды утром я возвращалась с Дорогомиловского рынка, куда привыкла ходить за продуктами. Сумки были не тяжелы, но смутно знакомый голос всё же окликнул меня сзади:

– Позвольте вам помочь?

До сих пор этот голос говорил мне лишь «Здравствуйте!», когда случалось встречаться на площадке второго этажа.

– Спасибо, Юрий Николаевич, но мне вовсе не тяжело! – всегдашний мой ответ на предложение помощи – даже если на самом деле очень тяжело.

– Но, может, всё-таки позволите?

При свете дня мой сосед выглядит иначе, чем в тусклом свете подъезда. Даже моложе как будто. Сколько же ему? При том освещении можно было и пятьдесят дать. А так – лет сорок. Лицо немного странное… Но я не сразу понимаю, в чём заключена странность. А просто – нетипично оно. Сотни людей мимо идут – ни одного схожего. Ни красотой, которой объективно нет, ни особенностью черт, а чем-то глубоко внутренним. Духом. Мимо скучной вереницей текут лица нашего времени. А передо мной – лицо другой эпохи. Пролистни старые альбомы, групповые снимки художников, поэтов, философов – и непременно встретиться среди них такой или почти такой образ…

Я отдаю Юрию Николаевичу одну из двух сумок:

– Сделайте одолжение!

На немного смущённом, скрыто застенчивом лице – скрытая же радость. Всё-таки лица удивительно много говорят о людях. И много работая с фотографиями, с записями, всегда особенно сосредотачиваясь именно на лицах, я довольно неплохо выучилась читать их. Лицо же моего соседа оказалось особенно лёгким для прочтения. Оттого, должно быть, что смотрела я в него, как в зеркало…

– А знаете ли, Сима, что было здесь прежде? До войны?

Знаю и очень хорошо, но делаю вид, что ни сном, ни духом. Моё «неведение» воодушевляет моего собеседника, и он принимается рассказывать о тех незапамятных временах, когда где-то окрест стояли цыгане, дававшие представления для публики (позже их вышлют из Москвы), когда Москва-река ещё не была окольцована каменными берегами, а вокруг кучковались деревянные домики, из труб которых тянулись к небу струйки печного дыма. А в домиках этих царили простота и уют от белых подзоров на комодах и никелированных кроватях, от скрипучих полов, крашеных или натёртых мастикой, верёвочных ковриков… Возле домиков играли в лапту или в лото, разговаривали до глубокой ночи, пели под гармошку песни. И над всем этим плыл в положенные часы колокольный звон, а по выходным звучала музыка духовых оркестров.

От Дорогомилова рассказ перекочёвывает к бульварам. Яузскому, Покровскому, Страстному… Никитскому и Гоголевскому, полюбившимся влюблённым. К бесчисленным московским переулкам, одни названия которых согревают душу, и их хочется слушать, как музыку, катать во рту, как леденец: Скатерный, Молочный, Хлебный, Плотников, Малый Левшинский, Мансуровский… К загнанным в трубы речушкам Синичке, Серебрянке, Сосенке, Фильке и Хапиловскому пруду, что разливался от Измайлова до самой Яузы…

В какой-то момент я неосторожно вставляю какую-то уточняющую реплику.

Взмах ресниц, укоризненно-огорчённая, смущённая улыбка:

– Так вы знали?..

– Лишь кое-что, – успокаиваю я. – Бабушка в детстве рассказывала.

Кажется, именно в этот момент и случилось узнавание. Заблудившиеся в чужом измерении люди – мы не могли обознаться и органично вошли в жизнь друг друга

– И что же она рассказывала вам ещё?

– Многое. Она очень хорошо знала Москву.

– В самом деле?

Мы уже приближаемся к дому, и Юрий Николаевич заметно мнётся, явно желая что-то предложить, но не решаясь. Я же лихорадочно соображаю, как подтолкнуть, боюсь, что так и не решится он – а мне понравилась наша беседа и очень хочется продолжить её.

– Не верите? Я могу доказать!

Моя «провокация» удаётся:

– Тогда предлагаю вам прогулку: вы мне расскажете о своей Москве, а я вам – о своей.

– С удовольствием принимаю ваше предложение! Мне, признаться, давно наскучило гулять в одиночестве. Позволите ответное предложение? – это уже у самых дверей осеняет меня. – Не откажетесь от чашки чая с кексом? Вы помогли мне дотащить мою поклажу – я буду чувствовать себя неловко, если хотя бы не напою вас чаем.

Предложение моё было принято с радостью, и через четверть часа мы уже сидели в большой комнате и пили мятный чай с кексом, печеньем и прочей снедью, которая оказалась в доме и принесённых сумках.

Ловлю себя на ощущении тихой радости. Как же это хорошо всё-таки: просто сидеть и говорить о том, что любимо и дорого!

Сосед мой – историк. Кандидат наук. Мог бы и докторскую написать да забросил. Много теперь докторов стало… Пишет какие-то учебные пособия, статьи, читает лекции в разных аудиториях, куда приглашают. А, по крупному счёту, неприкаянность выходит, неудельность. Хотя многие ли нынче могут удельностью похвастаться? Одни профессионально недело делают, другие к своему делу не допущены…

– Мне пора идти, Сима… Там, понимаете, мама одна…

В голосе Юрия Николаевича проскальзывает усталость. Усталость печатью лежит и на его худощавом лице.

– А у вас так хорошо здесь… Уютно, тихо…

Хочется предложить остаться, отдохнуть. Но невозможно – мама не может надолго оставаться одна. Мы тепло прощаемся и договариваемся в выходные навестить руины своей Москвы. До выходных ещё целых три дня, и это кажется мне слишком долгим сроком.

В тот день я не стала заниматься срочным переводом, не читала несколько дней назад начатых и уже до середины дочитанных личутинских «Скитальцев», уносящих воображение-душу в некий полубылинный, полусказочный мир, в зачаровывающее сновидение о другой, давней и вместе с тем вечной России. Я лежала на диване и думала. А вернее сказать, скиталась мыслями по пространству, пытаясь понять себя.

Среди ночи вскочила и принялась лепить пироги – благо тесто слоёное купила аккурат днём. Кулинарные мои способности оставляли желать много лучшего, но я очень старалась, и в итоге к утру два противня румяных пирожков с грибами, капустой и яблочным вареньем радовали глаз и будили нечеловеческий аппетит своим ароматом. До полудня я пребывала в состоянии метаний, ругая себя на все лады. В самом деле, что ещё за блажь – заявиться к человеку, с которым, считай, день знакомы, с угощением? Сочтёт ещё, чего доброго, что навязываюсь.

На страницу:
5 из 10