bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 12

Это измерение характерно и для ряда задуманных как будущие главы «Рыцарства» статей, в частности для переиздаваемой здесь статьи «Это странное ограбление»[79]. Работа над этой книгой – да и, параллельно, над историей частной жизни – постепенно смыкалась, как кажется, с историей эмоций, «взятой» на скрещении индивидуального и стереотипного. При этом само название книги «Рыцари, рыцарство, рыцарственность» должно было указать, как рассказывал мне Ю. Л., на сочетание используемых исследовательских ракурсов: «рыцари» – на индивидность, отдельность каждого из рассматриваемых персонажей и/или создававших их авторов (как это сделано, в частности, в статье «Это странное ограбление»); «рыцарство» – на общие черты этого явления в ракурсе «макро»; «рыцарственность» – на этическую значимость сложившихся в рыцарстве идеалов не только в «малом» времени Средневековья, но и в большом, «всеобщем» времени человечества[80].

Однако в целом, как мне представляется, идея бахтинско-баткинского «большого времени» в ее собственном смысле оставалась для Ю. Л. чуждой. При всей предполагаемой ею диалектичности соотношения всеобщего и особенного (Ю. Л. цитирует Баткина: «нет никакого всеобщего, кроме особенного»[81]), его более всего интересовала специфика, своеобразие, будь то своеобразие отдельного индивида или уникальность времени. Характерно, что в дальнейшем картина «разъемов» и «зазоров» в общественных системах (в которые и прорывается, в видении Ю. Л., индивидуальное своеобразие, которые и предстают нашему взору сквозь призму казусов) будет им продлена из социальной синхронии в область диахронии, и он заговорит, оспаривая эволюционистское и телеологическое видение истории, о разрывах в историческом времени и, в частности, об особой «странности» Средневековья[82].

Поиски способов совмещения перспектив микро- и макроисследований, как и обоснование отчетливо увиденной Ю. Л. их «неслиянности» (каковая этих поисков и требовала), были продолжены в ряде его работ и, в частности, в докладе на знаменитой конференции, специально посвященной соотношению микро- и макроподходов, «Историк в поиске», организованной им и его группой в ИВИ РАН в конце 1998 г.[83] Основную часть работы конференции составила обширная и бурная дискуссия, вызванная не только представленными там докладами[84], но и казусным подходом как таковым (участники нередко ссылались и на вводную статью Ю. Л. «Что за „Казус“?», и на другие публикации в первом выпуске «Казуса»). Подведение итогов этой дискуссии и уточнение позиций Ю. Л. предложил в переиздаваемом здесь отдельном докладе «Многоликая история (К проблеме интеграции микро- и макроподходов в истории)», прочитанном на семинаре в ИВИ по свежим следам конференции и опубликованном сначала в том же сборнике конференции, а затем в 3-м выпуске «Казуса» (2000) – вместе с рядом докладов участников конференции (некоторые из них также переиздаются здесь) и специально написанной в связи с этой дискуссией обширной статьей Л. М. Баткина[85]. По сравнению со статьей «Что за „Казус“?» проблема соотношения и дополнительности микро- и макроподходов, как мне представляется, здесь была существенно заострена и предложена нашумевшая тогда метафора-девиз «Смотреть в оба!»: соотношение перспектив микро- и макро- во взгляде историка Ю. Л. уподобил наложению картин, поступающих от правого и левого глаза в физиологии зрения человека (см. с. 140 в этой книге)[86].

В докладе «Коллизия микро- и макроподходов», предшествовавшем этому заключительному выступлению, Ю. Л. подробнее, чем прежде, рассмотрел связи «прагматического поворота» во французской историографии с социологическими дискуссиями (предпочтение И. Гофману[87] в противопоставлении Э. Дюркгейму и П. Бурдье, труды Л. Болтански и Л. Тевено[88] как опора теоретиков применения «прагматического поворота» в истории) и показал, как происходит сдвиг интереса от исследований массового и «сериального» к исследованиям конкретного индивида и конкретных «ситуаций» в конкретных трудах самых авторитетных для его среды и его времени историков: Ж. Дюби, Ж. Ле Гоффа, Н. Земон Дэвис, Р. Дарнтона (последний представлял, кажется, относительно новую фигуру в этом ряду). Концептуально было подчеркнуто два аспекта: а) уже упомянутое выше рассуждение об обращении к конкретному индивиду и отдельному казусу (ситуации) как некоей «самодостаточной тотальности», «позволяющей осмыслить сущностное», однако «не сводя его к усредненному»; и б) неслиянность микро- и макроперспектив исследования, поскольку они требуют разных (даже логически разных) исследовательских процедур. Иными словами, по мысли Ю. Л., рассмотрение индивида как такой тотальности «сочетает – хотя и не сливает! – анализ индивидного и [анализ] массового»[89].

Тем самым была отчетливо поставлена проблема исторического обобщения, не сводимого при таком взгляде к привычному восхождению от частного к общему[90]. Речь шла о том, чтобы найти способ поместить конкретный казус в исторический контекст (поскольку замкнуться в описании «изолированных казусов» означало бы «конец истории как способа осмысления прошлого»[91]), но при этом не утратить его специфики и уникальности, – иными словами, о поисках исследовательского пути между Сциллой «образца» (открывающего в казусе лишь типичное и серийное, «репрезентативное») и Харибдой «анекдота» (истории-story, ни о чем, кроме как о самой себе, не говорящей). Характерно, что в обоих этих докладах Ю. Л. возвращается к размышлениям о противоположности микро- и макроподходов как своего рода кальке апории «жизни» и «науки» (и возвращает ссылки на труды Г. С. Кнабе, развивая их обращением также к К. Гинзбургу, З. Кракауэру и др.[92]) – хотя продолжает одновременно использовать и идеи Л. М. Баткина.

Именно эта проблематика, основанная фактически на поисках выхода за пределы традиционного соотношения индукции и дедукции как способов перехода от общего к частному и обобщения в историческом исследовании, и была заострена в переиздаваемом здесь заключительном докладе «Многоликая история». Ю. Л. вновь подчеркивал противостояние единичного и массового, отражающееся в неслиянности нацеленных на исследование каждой из этих сфер микро- и макроподходов, как и непременную востребованность обеих этих перспектив, разрешающуюся в исследовательской практике историка лишь по принципу дополнительности (понятие, восходящее к принципу интерпретации квантовой механики Н. Бора). Это сочетание различного и делало историю «многоликой».

В дальнейшем, как мы уже видели, Ю. Л. продолжит размышления о множественности понимания истории в серии статей о «странном прошлом»[93]. Тут акцентировалось «сосуществование разных вариантов исторического знания, того, которое исходит из функционального единства всех элементов общественного целого, и того, которое признает его „недостаточную системность“, дискретность, прерывность и возможность существования внутри этого целого „разъемов“, автономных фрагментов, „чужеродных элементов“, незапрограммированных казусов и пр.»[94]. Такое видение и заставляло Ю. Л. говорить о переосмыслении самого предмета исторического знания, которое лежало в основе казусного подхода.

Важный аспект этого иного видения, как заметно хотя бы в приведенной цитате, составляла, конечно, фрагментация истории, проблема, чуть ли не набившая тогда, при всей ее важности, оскомину (отчасти, может быть, из-за ее неразрешимости[95]). Однако суть такого переосмысления не сводилась к фрагментации. Кажется парадоксальным, что историк, столь упорно во всех предыдущих трудах взыскующий исторического синтеза, мог теперь быть воодушевленным этой «фрагментацией». Но именно «разъемы» и «зазоры» в общественных системах и структурах оставляли при таком видении пространство индивидуальному выбору и проявлениям индивидуальной субъективности – как мы теперь бы сказали, агентности действующих лиц истории, индивидуальному вообще. Речь тем самым не сводилась к извечному вопросу о свободе воли (эта связь обсуждалась в дискуссиях о «Казусе»[96]). Вопрос об общественном резонансе индивидуальных поступков и, шире, о «переходе от единичного и индивидуального к массовому и общепринятому»[97] теперь требовал иначе видеть устройство целого; структуры не оставляли места индивидуальному (а потому Ю. Л. считал недостаточным и изучение отдельного лишь как свидетельства типичного). Вероятно, поиски способов сочетать микро- и макроподходы и были новым ракурсом стремления приблизиться к историческому синтезу, хотя он виделся как все менее достижимый (в одной из лекций Ю. Л. скажет «пресловутый синтез», не отрицая его важности, но отмечая нередкую невозможность его выстроить[98]).

Трудно не увидеть связь предложенной проблематики в целом с дискуссиями, которые прежде велись в среде советских «неофициальных» гуманитариев, медиевистов в особенности. Здесь заметны следы не только известной «дискуссии о личности», состоявшейся в семинаре А. Я. Гуревича по исторической антропологии и затем опубликованной в «Одиссее», где столкнулись в особенности позиции Гуревича и Баткина (утверждавшего, что личность – сугубо нововременное явление)[99], но и более ранней и, кажется, менее известной, внутренней и преимущественно устной полемики сторонников истории ментальностей (включая Ю. Л.) против обращения Баткина к отдельным, притом исключительно выдающимся, «высоким» фигурам прошлого, как и против его мало верифицируемых методов исследования[100]. Переосмысление своих прежних позиций и характер теперешнего отношения к ним Ю. Л. отмечает в статье «Что за „Казус“?» вполне открыто. Однако кажется, что критика в адрес «Казуса», о которой я упоминала вначале, и раздавалась из пространства этих прежних дискуссий.

А. Я. Гуревич, как и многие, отрицал саму постановку проблемы противостояния микро- и макроподходов, ссылаясь на то, что исторический синтез достигается разными методами и основывается на переходах между конкретным и общим, и говорил о практической неосуществимости полноценного исследования отдельного индивида в Средние века в силу скудости источников, о которой Ю. Л. «превосходно знает» (не случайно, по мнению Гуревича, большинство микроисторических трудов было посвящено Новому времени). Это служило опровержению высказанной Ю. Л. критики в адрес истории ментальностей и исторической антропологии в целом, так что медиевисты оказывались обречены сосредотачиваться на исследовании коллективных представлений[101]. Характерно, что и Ю. Л. в первой версии статьи «Что за „Казус“?» упоминал о сложности обращения к индивидуальному в отдаленные эпохи прошлого – не только в силу скудости необходимых для этого источников, но и из-за сомнений специалистов в самом существовании индивидуального в Средние века, – что потом было целиком из текста убрано, поскольку источники, неожиданным образом, во все большем числе теперь сообщали иное[102]. Л. М. Баткин, доброжелательно и иронично критикуя и возмущенную позицию Гуревича, и воодушевление Ю. Л. (как и выступления почти всех других участников конференции), развивал аргументацию, высказывавшуюся им прежде как об историческом синтезе, всегда остающемся лишь горизонтом каждого отдельного исследования, так и о неустранимом прогрессе в ходе истории и о том, что именно следует понимать под предложенной им в статье 1986 г. дополнительностью социологического и культурологического (бахтинского) подходов, а значит, и под индивидуальной уникальностью[103]. Ни тот ни другой критик не приняли (не услышали?) прочерченной Ю. Л. связи между отказом от гомогенного видения «общественного целого» и обращением к индивиду, чья субъективность и чей выбор существуют и за пределами социальных институтов, структур и систем, в их «разъемах».

Включение в это интеллектуальное пространство проблематики разных микроисторических направлений, в частности и социологически окрашенных, служило не только микроистории как таковой. Сами термины, привычные нам сегодня, такие как «дискурс», «конструирование», «актор» (тогда это слово еще не транслитерировалось и использовалось во французском написании acteur[104]), приходилось осваивать, контекстуализировать, вводить и оправдывать (а термин agency и вовсе оставался, кажется, еще за пределами этого пространства), да и имя К. Гинзбурга еще транскрибировалось как «Гинцбург»[105]. Поиски новых подходов к изучению прошлого не только у нас (а у нас, вероятно, вслед за «Анналами» – «новой историей» Ж. Ле Гоффа и «иной социальной историей» Б. Лепти) отражались в изобретении определений истории (как дисциплины и как предмета), вроде «многоликая» и «иная». Разумеется, поиски сопряжения этих подходов с обновлением проблематики советской «неофициальной медиевистики» были противоречивыми и остались незавершенными. Однако в целом, как мне представляется, казусный подход был в конечном счете нацелен на преодоление культурного (да и любого[106]) детерминизма, тогда у нас в той или иной версии преобладавшего, будь то история ментальностей, a. k. a. историческая антропология или, пусть существенно усложненный, европоцентристский прогрессизм Л. М. Баткина. Сопряжение казусного подхода с отказом от презумпций целостности и гомогенности социального целого, а значит, и от прямолинейности исторического обобщения – от своего рода «ориентализма» в отношении к прошлому, особенно к давним эпохам[107], – вело и к отказу от идей о «неподвижной истории» и перемещению акцента на изменчивость внутри общества: вместо «общепринятого», свидетельствовавшего больше о «традиционном, усредненном, даже вневременном», исследование обращалось к «нестандартному поведению отдельных людей»[108]. И конечно, существенному преодолению подвергся прежний сциентизм; характерно, что роль рассказа историка и интриги в нем как значимых элементов исследования казусов не только и не столько служила расширению читательской аудитории благодаря возраставшей увлекательности анализировавшихся историй, сколько релятивизировала саму позицию исследователя, более не имевшего возможностей (да обычно и желания) «пророчествовать о прошлом»[109].

Представляется, что многие аспекты этих споров остаются актуальными и сегодня. Но, может быть, главный «нестандартный» и важный сегодня аспект предложенного Ю. Л. подхода – это такая попытка взглянуть на способность индивида к выбору (agency) и к воздействию на окружающих – даже в Средние века! – которая предполагает не только включенность индивидуального в массовое и системное, но и их столкновение, конструируемое исследователем посредством различения и соположения микро- и макроперспектив в историческом исследовании. Может быть, способы перехода между этими перспективами – между индивидуальным, отдельным и общим, микро- и макро-, – всегда особенные и индивидуальные у каждого автора исторического исследования, включившегося в подобные поиски, и составляют в таком исследовании особенную эвристическую ценность.

Часть 1

Размышления о «Казусе», историческом знании и историках

Ю. Л. Бессмертный

Что за «Казус»?.. [110]

Читатель, взявший в руки этот альманах, вероятно, задумается над его названием. Что вкладывают в него редакторы и авторы? В классической латыни, к которой восходит слово «казус», оно могло обозначать и крах, и конец, и падение, и несчастье… Мы имеем в виду совсем иной смысл этого слова: случай, происшествие, событие. Именно такое словоупотребление казуса чаще всего можно встретить в современных европейских языках, включая и русский. Каждое из приведенных значений может в свою очередь быть истолковано по-разному: например, случай исключительный, неожиданный или же случай банальный, ординарный; случай как конфуз и случай как образец и т. п. Эта многозначность «казуса» найдет свое отражение в статьях нашего альманаха. Однако она не должна заслонить и то общее, что сближает самые разные «случаи», объединяя их все под одним понятием.

Это понятие подразумевает при разговоре о прошлом прежде всего нечто конкретное, поддающееся более или менее подробному описанию. Выбирая название для нашего альманаха, мы имели в виду среди прочего этот простейший смысл слова «казус». Нам хотелось ответить на легко ощутимую в среде читающей публики потребность увидеть общество прошлого возможно более конкретно. Такое видение естественно предполагает рассказ о самых различных «случаях», наполняющих человеческую жизнь. Выявить их в источниках, говорящих о прошлом, рассмотреть их во всех подробностях, дать читателю возможность почувствовать с их помощью аромат времени – такова ближайшая (хотя и не главная) задача всех наших авторов. И здесь первое объяснение названия нашего альманаха.

Надо ли, однако, говорить, что, если бы мы ограничились простым рассказом о различных казусах, нам грозила бы опасность превратить альманах в собрание исторических анекдотов, быть может забавных, но вряд ли провоцирующих думающего читателя на серьезные размышления. Такого рода рассказывающая история уже существовала в прошлом веке. Историк выступал в ней в роли всезнающего рассказчика, повествующего о днях былых с уверенностью очевидца. Исследователю тогда явно недоставало рефлексии над своеобразием исторических текстов (всегда содержащих некую интерпретацию прошлого авторами этих текстов) и собственной деятельностью. Фиаско этой истории относится еще к началу XX столетия, когда выяснилась ее ограниченность и недостаточность.

Изучая отдельные казусы, мы стремились учесть не только этот урок. Сознавая сугубо относительную достоверность любого сообщения о прошлом, мы будем интересоваться не только самими казусами, но и обстоятельствами, побудившими составителя исторического памятника избрать ту или иную версию случившегося. Выбор этой версии – тоже «казус», и притом заслуживающий не меньшего внимания, чем самое случившееся: как и любой поступок индивида, избранная автором источника позиция может пролить свет на роль в прошлом действий отдельно взятого человека, уяснить которую нам особенно бы хотелось. (И в этом еще одно объяснение нашего интереса к казусам.)

Выбор человеком конкретной линии своего поведения мог порождать казусы разного типа. В одних «случаях» люди осознанно (или неосознанно) действовали в согласии с принятыми в данной общественной среде правилами, ориентируясь на массовые представления о должном и запретном. Поступки таких людей – это казусы, воплощающие господствующие в обществе стереотипы. Встречались, однако, люди, для которых подобное конформное поведение почему-либо оказывалось невозможным. Одни из них осмеливались пренебрегать обычаями, нарушать законы; другие, наоборот, стремились реализовать в обыденной жизни то, что считалось недостижимым идеалом. Почти всегда тот, кто решался на нестандартный поступок, вступал на трудную тропу. Нередко ему грозило прямое или скрытое осуждение окружающих или даже активное противодействие с их стороны. Казусы этого рода представляют, на мой взгляд, особенный интерес. Кто чаще всего на них решался? Какие обстоятельства могли этому способствовать? Анализ таких казусов смыкается с рассмотрением проблемы, привлекающей интерес многих наших современников, – проблемы возможностей, которые существовали у индивида в разных обществах[111]. Что мог в те или иные периоды прошлого отдельно взятый человек? Могли ли его поступки изменять принятые в обществе поведенческие стереотипы? Доступно ли это для так называемых рядовых людей?..

Анализ подобных вопросов тесно смыкается также с изучением общественного резонанса уникальных и случайных событий. Неординарные поступки отдельных индивидов могли быть среди предпосылок их возникновения. Взрывая рутину, такие поступки именно из-за своей нестандартности привлекали к себе внимание современников и невольно побуждали их задумываться над укоренившейся традицией. Если неординарное поведение какого-либо индивида вызывало подражание других, сложившееся в данном обществе равновесие тенденций могло оказаться под угрозой: возникало «состояние неустойчивости», благоприятствовавшее возникновению тех или иных новых явлений, в том числе и в сфере поведенческих стереотипов[112]. Очевидно, что современный исследователь не может не интересоваться тем, какие условия в разные периоды прошлого способствовали такому резонансу уникальных казусов (включая в их число и нестандартные поступки отдельных индивидов). И в этом еще одно оправдание выбора проблематики нашего альманаха.

Эта проблематика в ряде аспектов отличается от традиционной для последних десятилетий. Едва ли не целое столетие в мировой исторической науке почти неуклонно нарастали тенденции ко все более углубленному анализу больших социальных структур, долговременных процессов, глобальных закономерностей. Историки искали способы формализации исторических данных, чтобы иметь возможность переходить от частных наблюдений ко все более общим. Агрегируя частные показания разных источников, они формировали «сериальные» данные, надеясь с их помощью уяснить пути развития целых классов, сословий, больших профессиональных (или производственных) групп. У многих исследователей сложилось убеждение, что подлинная история – это в первую очередь история больших масс, молчаливого большинства, история ведущих тенденций, пробивающих себе дорогу сквозь любые частные отклонения, история средних цифр, «среднего человека»[113].

Те же сериальные данные легли в основу и такого яркого цветка науки XX в., как история ментальностей. Раскрывая присущие разным обществам модели мира, история ментальностей освещала массовые представления, которыми люди могли руководствоваться в тот или иной период в своих действиях. Однако, выявляя эти общие возможности поведения (или, говоря иначе, поведенческий инвариант), ментальные исследования по необходимости ограничивались характеристикой того, что могло быть присуще всем вообще, индивидуальные же особенности кого бы то ни было в отдельности оставались нераскрытыми.

До поры до времени недостаточность этого подхода не слишком бросалась в глаза. Еще совсем недавно казалось более чем оправданным вопрошать: «Что вы ищете в истории – уникальное или типическое? Нацелено ваше внимание на выявление неповторимого или же на раскрытие тех понятийных форм, „матриц поведения“, „моделей мира“, которые таились даже и за этими уникальными цветами культуры?» Ответ на эти вопросы подразумевался сам собою, ибо матрицы поведения казались обладающими несравненно большей познавательной ценностью, чем уникальное[114].

Я далек от того, чтобы недооценивать подобные подходы к пониманию прошлого. И объясняется это не только тем, что я сам их долгое время разделял и защищал. Вряд ли нужно доказывать, что выявить и уяснить индивидуальное и уникальное можно, лишь зная массовое и стереотипное.

Еще десять лет тому назад Л. М. Баткин в ставшей классической статье «О двух способах изучать [историю] культур[ы]»[115] сформулировал принцип «дополнительности» двух методов: социологического анализа массовой деятельности и культурологического анализа индивидуального и субъективного. К сожалению, реализовать этот принцип удавалось до сих пор крайне редко. И одна из важнейших причин, на мой взгляд, – в недооценке познавательной ценности нестандартного поведения отдельных людей. Осознанно или неосознанно, в анализе такого поведения обычно видят нечто второстепенное, способное лишь подтвердить противостоящий стандарт. Между тем в исключительных и уникальных казусах может раскрываться нечто гораздо более важное. Речь идет об уяснении культурной уникальности времени.

Ее трудно уяснить, ограничиваясь анализом того, что чаще всего встречается. В общепринятом, стандартном поведении немало элементов традиционного, усредненного, даже вневременного. Сквозь них непросто рассмотреть то, что особенно как раз для данной эпохи. Иное дело казус, который позволяет увидеть пусть лишь одного-двух ее современников, но с полнотой, достаточной для осмысления их специфических чаяний и приоритетов. Конечно, это не подменяет анализ господствующих структур и процессов, но в то же время невиданно приближает к тому Другому, которого стремится рассмотреть в прошлом всякий историк. Более того, создаются предпосылки для прорыва в познании культурного универсума исследуемой эпохи: ведь в том «особенном», что раскрывается в уникальных казусах данного времени, полнее всего проступает своеобразие исторического мира культуры, в каковом, по выражению Л. М. Баткина, «нет никакого всеобщего, кроме особенного»[116]. С этой точки зрения изучение отдельных казусов, освещающих поступки и действия хотя бы немногих персонажей прошлого, представляется одним из перспективнейших на сегодня инструментов познания прошлого. Нужно ли еще дополнительно оправдывать появление издания, специально посвященного индивидуальному, уникальному и вообще казуальному в истории?

Изучение таких казусов вписывается в относительно новую научную тенденцию к пересмотру сложившихся в XX в. подходов к изучению прошлого. Эта тенденция характерна для нескольких вновь сложившихся или же переживающих глубокую внутреннюю перестройку историографических школ. Их работа, несомненно, стимулирует наше начинание. Без осмысления степени нашей близости к этим направлениям в науке и, наоборот, наших различий обойтись невозможно. Только уяснив эти сходства и различия, удастся раскрыть и своеобразие нашего собственного подхода.

На страницу:
3 из 12