Полная версия
Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. Антология
На наш взгляд, исследовательская программа, предложенная основателем и авторами российского альманаха об индивидуальном и уникальном в истории, не может оставить равнодушными современных практикующих историков прежде всего благодаря своему стремлению максимально подробно, во всех деталях разглядеть конкретного человека далекого прошлого в его конкретных действиях[40]. По словам М. А. Бойцова и О. И. Тогоевой, программа альманаха изначально включала в себя «установку на соразмерность индивиду, то есть в некотором смысле на гуманизацию исторического знания»:
Для «Казуса», так же как и для микроистории, человеческий индивид оказывается не только главной темой исторического исследования, но и универсальным масштабом и подразумеваемым смысловым центром при создании образа прошлого, каким бы сюжетом историк ни занимался (другие направления усматривают такого рода универсальный масштаб и смысловой центр, к примеру, в «нации», «народе», «классе», «массе», «слое», «герое», «закономерности», «ментальности», «культуре», «цивилизации» и многих других)[41].
Кроме того, сохраняет свою методологическую значимость и стремление зафиксировать точку напряжения между «принятыми в обществе нормами и личными устремлениями» индивида (с. 137 в этой книге). Это напряжение, «схваченное» в конкретной исторической ситуации, позволяет получить новую и уникальную информацию о самом обществе. Насколько оно было структурировано? Каковы были пределы допустимого и возможного для отдельного человека? Как отличался этот «зазор свободы» в зависимости от того или иного общества прошлого и/или от принадлежности к той или иной социальной группе? Как была устроена система межличностных отношений и какие возможности для ее участников она допускала? Исследовательская программа «Казуса», позволившая поставить эти важные вопросы, открывает новые перспективы для решения важнейшей проблемы исторической науки: какова механика исторических изменений и какова роль в этих процессах отдельных индивидуумов в различных социумах прошлого.
Антология включает в себя два блока – теоретический и практический. Выбор статей, включенных в первый раздел, объясняется относительно просто. В значительной степени он оказался предопределен основателем альманаха: первые три выпуска «Казуса», увидевшие свет при жизни Ю. Л. Бессмертного, открывались острополемическими теоретическими работами (программная статья самого Юрия Львовича «Что за „Казус“?..» в первом выпуске, очерк М. А. Бойцова «Вперед, к Геродоту!» во втором выпуске и статья П. Ю. Уварова «Апокатастасис, или Основной инстинкт историка» в третьем выпуске), каждая из которых вызвала бурное обсуждение (материалы дискуссий также публиковались на страницах альманаха). Эти тексты и составили теоретический блок, который мы посчитали необходимым дополнить статьей Ю. Л. Бессмертного «Многоликая история», напечатанной в третьем выпуске «Казуса», исключительно важной для понимания сути его исследовательской программы.
Во втором блоке представлены опубликованные в первых выпусках «Казуса» исследовательские статьи[42]. В этой части антологии нам хотелось, с одной стороны, собрать вместе тексты, наиболее репрезентативно представляющие ту версию микроистории, которую первоначально развивал альманах «Казус», а с другой стороны, обеспечить относительно «равномерное покрытие» различных стран и периодов (с тем, чтобы продемонстрировать, как работает предложенный Ю. Л. Бессмертным подход при изучении различных «хронотопов»). Разумеется, наш выбор в значительной степени субъективен и далеко не претендует на полноту охвата. Однако мы рассчитываем на то, что антология побудит заинтересованных читателей к самостоятельному чтению других статей в альманахе[43].
При подготовке этого сборника неоценимую помощь нам оказали Юлия Александровна Сосорина, а также стажеры-исследователи Научно-учебной лаборатории медиевистических исследований Национального исследовательского университета «Высшая школа экономики» Дарья Анатольевна Серегина и Ольга Алексеевна Макридина.
Некоторые статьи сопровождаются авторскими послесловиями. Квадратными скобками обозначены примечания, которые отсутствовали в статьях изначально, но были добавлены авторами или составителями при подготовке этого сборника.
О. Ю. Бессмертная
Лаборатория «Казуса»: о статьях Ю. Л. Бессмертного
– Ищу название для нашего альманаха… Понимаешь, мы будем писать о разных неожиданных случаях, необычных событиях, нестандартных поступках… Меня вот очень привлекает выражение «вот так казус!», «что за казус?!» – но теперь ведь так не говорят?
– Ну и что? Так и назови, «Казус»…
Так в разговоре Ю. Л. Бессмертного с женой, Ириной Михайловной, и родилось название альманаха, предложенное им коллегам и принятое всеми.
Хотя я начала эти заметки со своего рода семейной легенды, я не претендую здесь на какое-либо особое знание или особое свидетельство: мои представления о том, как рождался «Казус» в версии Ю. Л., – лишь одна из возможных трактовок, и основывается она не только на моем общении с отцом, но и, как у многих других, на чтении его работ; устные обсуждения в Центре «История частной жизни и повседневности» ИВИ РАН и сопутствовавшем семинаре, где отшлифовывались предлагавшиеся идеи, остаются за рамками моих наблюдений.
Статьи, которые здесь переиздаются, как и выработка самого подхода, обретшего в итоге название «казусного»[44], создавались Ю. Л. в ситуации эмоционально двойственной. С одной стороны, это был период его творческого подъема и вдохновения, попросту счастья от найденного нового – в контексте тогдашней отечественной историографии – ракурса взгляда на прошлое. Этот радостный подъем был, конечно, важной частью общего ощущения свободы – свободы мысли, слова, общения, наступившей после падения советского строя, частью всего того, что теперь стало принято называть «надеждами 90-х». С другой стороны, предлагавшийся подход вызывал скепсис, а то и резкое неприятие большой части коллег-сверстников. На Ученом совете Института всеобщей истории, где утверждали к печати первый выпуск альманаха (к печати должны были утверждаться все издания, выходившие под институтским грифом), не только планировавшаяся книжка, но и само обращение к «уникальному и индивидуальному в истории» подверглись резкой критике. Особенно горьким было то, что критиками выступали не (только) те люди, от которых «три мушкетера» новой исторической науки в Советском Союзе – А. Я. Гуревич, Л. М. Баткин и Ю. Л. Бессмертный – привыкли ждать идеологических заграждений[45], но и один из них самих, А. Я. Гуревич, причем он был особенно категоричен. Подходы, введенные Гуревичем за 20–25 лет до того в отечественное историографическое пространство в остром противостоянии официальному советскому марксизму, а именно историю ментальностей (со временем переосмысленную как историческая антропология, или антропологически ориентированная история), Ю. Л. и сам долгое время разделял и всячески пропагандировал; соратников связывала, как долгое время казалось, и тесная личная дружба. Л. М. Баткин на том Ученом совете промолчал, о чем впоследствии упоминал с сожалением в частных беседах, отмечая, что Гуревич был решительно не прав.
Я упоминаю об этом конфликте, начавшемся за несколько лет до рождения «Казуса» и для Ю. Л. крайне болезненном, вовсе не для того, чтобы предложить здесь нарратив героического противостояния автора «казусной идеи» новой ортодоксии. Речь идет о том, с какими именно позициями и в какой эмоциональной обстановке ему приходилось спорить, а тем самым и разрабатывать детали и расставлять акценты. Отвержение бывшего друга требовало ответа; поддержка второго радовала, но шла как-то «по касательной». Мнения обоих этих ученых, как и других историков, принадлежавших неофициальной культуре в СССР, вместе с которыми Ю. Л. прошел большую часть научной жизни, оставались для него весьма значимыми – рядом с новыми его собеседниками, тогдашним молодым поколением отечественных историков, медиевистов в частности, немалое число которых привлек предлагавшийся подход[46]. Отечественную русскоязычную аудиторию он видел основным своим адресатом, несмотря на «взрыв» в 1990-е гг. контактов с коллегами за рубежом, особенно во Франции, Германии, США[47].
Чтобы шире представить себе контекст полемики, стоит вспомнить, что вопросы о роли индивидуального в истории возникли в творчестве Ю. Л. отнюдь не спонтанно, не на «голом месте». Особенную роль тут сыграло направление исследований, разрабатывавшееся им в 1980-е гг., которое он называл «новой исторической демографией» (или «антропологически ориентированной исторической демографией»), видя в ней важное направление внутри «новой исторической науки» и именуя ее по аналогии с этой последней[48]. Речь шла о том, чтобы, «разговорив» совершенно не характерные для традиционной демографии источники «достатистической эпохи» (которая обычные демографические источники предоставить попросту не могла), анализируя преимущественно «историко-культурный дискурс», исследовать «ментальные и поведенческие стереотипы, позволяющие выявить принятые нормы и реальную практику демографического поведения». За этим стояла еще более широкая и концептуальная задача превратить демографическую историю в «один из интегрирующих ракурсов исторического анализа в целом»[49]. Это достигалось изучением взаимодействия в демографической сфере (то есть во всем, что касалось рождения, детства, брака, семьи – жизни и смерти), с одной стороны, массовых представлений, с другой – социального поведения, с третьей – «объективных процессов», «макроусловий», «социальных структур»[50]. Здесь отчетливо отражалось стремление Ю. Л. сочетать «культурологический» и «социологический» ракурсы исторического исследования, ярко и влиятельно противопоставленные в знаменитой статье Л. М. Баткина (однако, как увидим, совсем иначе, чем это противопоставление осмыслялось в итальянской микроистории, о чем мы читали позже у Симоны Черутти)[51], иными словами, изучать соотношение сферы духовной жизни (представлений, «картины мира») и социальных практик. Речь шла тем самым о поисках «исторического синтеза» – «вечной проблемы исторической науки», устремление к которому как конечной цели исторического исследования было характерно для историков этой волны в то время[52].
Настолько важны были эти поиски, что первой реакцией Ю. Л. на знаменитый манифест четвертого поколения французских «Анналов» «Tentons l’ expérience» – манифест того самого «прагматического (или „критического“, или „исторического“) поворота», который в статье «Что за „Казус“?» Ю. Л. отнесет к отличавшемуся «наибольшей глубиной» осмыслению современной историографической ситуации (см. в этой книге с. 66) и который станет одним из основных историографических «реперов» для разработки казусного подхода, – была его резкая критика[53]. Как ему тогда казалось, предлагавшийся здесь подход предполагал фактический отказ от самих попыток «синтеза», от отвечавшей основополагающим принципам «Анналов» цели писать «тотальную историю», подменявшейся, как казалось, множественностью конструируемых историком объектов изучения[54]. Ю. Л. увидел эту тенденцию в акценте авторов манифеста на субъективности историка-исследователя, на ничем не ограниченной (кроме непротиворечивости по отношению к историческим данным и стройности аргументации) множественности возможных трактовок прошлого; он противопоставлял этому в качестве контраргументов позиции представителей третьего поколения «Анналов», разработчиков «старой» версии «новой исторической науки» – Ж. Ле Гоффа, Ж. Дюби, А. Бюргьера[55]. Спустя семь или восемь лет, на пике (и незадолго до непредвиденного обрыва[56]) его продумывания проблем, связанных с обращением к индивидуальному, уникальному и случайному в истории, он напишет:
А как же единственность «исторической правды»? – спросит здесь мой оппонент. Не ведет ли допущение предлагаемых альтернативных подходов к безответственности или даже беспринципности в деятельности историка? <…> [Но] ведь казусный анализ отдельных феноменов рассчитан как раз на их углубленную проработку и на осмысление реальной многозначности каждого из них. «Единственность» истолкования априорно оказывается в таком случае под вопросом, несмотря на то что множественность смыслов ничуть не угрожает здесь «единственности исторической правды». Ей угрожает, наоборот, утверждение безусловности одного-единственного истолкования[57].
Сложность этой формулировки говорит о том, что Ю. Л. хорошо сознавал опасность и той и другой угрозы – презумпции однозначности vs. множественности «исторической правды», – о которых мы сегодня хорошо знаем по опыту; не забудем вместе с тем, сколь важно было в 1990-е преодолеть детерминизм и претензии на обладание единственной истиной.
Однако интерес Ю. Л. к «уникальному своеобразию каждого индивида» сложился еще до продумывания французского «прагматического поворота» и всего, что его окружало, – как раз в период его работы над «Жизнью и смертью в средние века» (если не раньше[58]), где он сталкивался со случаями нестандартного, «выламывающегося» из обычной практики индивидуального поведения. Собственно, именно разработка «новой демографической истории» приводит его к постановке проблемы изучения этого индивидуального «своеобразия» рядом с «массовым поведением (и массовым сознанием)», к вопросу о механизмах взаимодействия массового и индивидуального, поскольку как раз демографическая сфера предстает в его глазах средоточием дихотомии между ними, той областью человеческой жизни, где более, чем где-либо еще, «массовые стереотипы» подвергаются особенно «интенсивному испытанию на прочность» в «повседневной индивидуальной практике»[59].
«Казус» – и альманах, и подход – рождается из развития этих поисков, воплотившегося в исследованиях по истории частной жизни: «Речь шла в первую очередь о повседневном поведении человека у себя дома, в кругу семьи и родных, среди друзей и единомышленников и – особо – „наедине с собой“. Весь этот спектр человеческих поступков более или менее условно был назван сферой частной жизни»[60]. Это была в важной части коллективная работа – во главе проекта «История частной жизни и повседневности», организационное ядро которого составили сотрудники группы «Новая демографическая история», сформированной ранее в ИВИ под руководством Ю. Л. и позднее преобразованной в центр «История частной жизни и повседневности»[61]. Этот преимущественно молодой (по меньшей мере в сравнении с Ю. Л.) коллектив и стал опорой разработки казусного подхода и центром проходивших тут дискуссионных семинаров с немалым числом участников[62]. Так что и теоретическое обоснование самого обращения к индивидуальному в истории, и постановка вопроса о соотношении микро- и макроподходов в исследованиях прошлого, ставшего со временем ключевым, вырастали в пространстве конкретных, отнюдь не отвлеченных исследований.
Я не знаю, произошел ли какой-то особенный случай – конкретный разговор с кем-то из коллег в Москве или во Франции, Германии или Америке, впечатление от какой-то книги или статьи, что-то совсем бытовое, – что подтолкнуло Ю. Л. к переосмыслению самих способов видения прошлого и выявлению и обобщению соответствующих тенденций в современной историографии – переосмыслению, с которым он так отчетливо связал «казусный подход», – или же это переосмысление вырабатывалось постепенно. Ясно, что здесь сказалось сочетание различных факторов. С одной стороны, вопросы, остро поставленные современностью: размышления о взаимоотношениях индивида с «системой» (с политическим строем в особенности), о его возможностях воздействовать на ход истории, характерные для гуманитариев этого круга в период после распада СССР[63], Ю. Л. целенаправленно переосмыслял в профессиональном русле. Он отмечал и взаимосвязанность нашего видения прошлого с политическими интерпретациями современности[64]. С другой стороны, чтение, причем не только в специальном профессиональном русле и не только тогдашней беллетристики, трактовавшей во многом те же вопросы. Отмечу, что интерес к естественно-научным концепциям, близким к синергетике и к работам И. Р. Пригожина в частности, то есть к концепциям, разрушавшим представления о жесткой внутренней взаимосвязанности и гомогенности систем, которые Ю. Л. не единожды цитировал как свидетельство общих изменений во взглядах на мироустройство[65], также не был исключительным: к ним обращались и Ю. М. Лотман[66], и Г. С. Кнабе[67]. И, наконец, собственно профессиональная сфера.
История частной жизни как раз и позволяла воплотить интерес к возможностям индивида в истории: «Именно на этом пути (в стремлении понять, как «принятые поведенческие нормы <…> интерпретировались в повседневной практике». – О. Б.) представлялось возможным прикоснуться к одной из самых животрепещущих проблем исторического знания, касающейся возможностей для индивида проявить себя, сделать свой выбор и, быть может, что-то изменить в повседневной рутине»[68]. Одновременно оказалось возможным – благодаря и свободе в выборе подхода, и институциональным, организационным обстоятельствам – вплотную обратиться к давней мечте – исследованию истории средневекового рыцарства, когда-то уже начатому Ю. Л., но прерванному. Книга «Рыцари, рыцарство, рыцарственность», обретавшая форму как раз благодаря обращению к индивидуальному и нестандартному в истории, так что отдельные ее части и создавались в рамках работы над историей частной жизни и «Казусом» (об этом подробнее ниже), должна была быть дописана в течение года (он не успел).
Все это вместе сопровождалось, естественно, интенсивным обращением к тем историографическим направлениям, что искали подходы к исследованию повседневных практик и индивидуальных стратегий и в ту пору широко обсуждались среди зарубежных историков, близких к – и отталкивавшихся от – исторической антропологии и школы «Анналов». Так и появляется в качестве ближайших соседей и ориентиров «Казуса» весь тот спектр историографических направлений, который обозревает статья «Что за „Казус“?», ставшая обоснованием – да и манифестом – предлагавшегося подхода: немецкая история повседневности, итальянская микроистория и особенно французский «прагматический поворот». Стоит заметить, что, в отличие от обычной у нас практики отставания, «временно́го лага» в прочтении зарубежных публикаций, это был анализ работ, буквально только что вышедших, по свежим следам (коллеги отмечали, что Ю. Л. был склонен говорить о самых последних «веяниях» в историографии, обнаруживая тем самым нечто лишь намечающееся); на фоне долгой оторванности от контекстов западных историографий (даже при близком знакомстве людей этого круга с конкретными работами и направлениями, вроде школы «Анналов») такое прочтение требовало особой рефлексии[69].
Статья «Что за „Казус“?» была написана после цитированных выше статей, осмыслявших результаты проведенных историко-демографических исследований и переломный этап в школе «Анналов», и в канун выхода первого из томов по истории частной жизни («Человек в кругу семьи»). Сохранилось две черновые версии этой работы, предшествовавшие ее опубликованному варианту. Их сравнение позволяет дополнительно акцентировать ключевые места статьи, потребовавшие особенно интенсивного продумывания, отразившегося в переделках, – впрочем, как кажется, достаточно явно акцентированные и в окончательном тексте.
На первом этапе работы потребовалось продумывание самого определения казуса – была подчеркнута неоднородность явлений, обнимаемых этим понятием, и, что особенно важно, поставлен акцент на значимости изучения «нетипичных», «неординарных» казусов для ответа на главный вопрос, который предлагалось рассматривать: о социальной роли индивида в разные периоды в разных обществах, его способности противостоять среде (поиски шли в пространстве между единичными казусами вообще и казусами, представлявшими неординарные поступки и ситуации). В дискуссии о предлагаемом подходе, опубликованной в том же 1-м выпуске альманаха, Ю. Л. назовет такой интерес к нестандартным поступкам и девиантному поведению особенностью казусного подхода в сравнении с другими микроисторическими направлениями[70]; замечу, однако, что, как мне представляется, этот акцент будет в дальнейшем смягчен и внимание вновь направится на «всякий конкретный казус, всегда окрашенный индивидуальностью его участников»[71]. И в самом деле, не в любом ли отдельном случае мы в состоянии увидеть нечто особенное и неординарное, что и побуждает нас об этом писать?
Также была включена в пространство размышлений о казусах проблема достоверности и изменчивости наших знаний о прошлом – в частности, применительно к роли автора источника в формировании наших интерпретаций. Превращение деятельности самого составителя источника в казус специально разработано в статье о Гийоме Марешале, вышедшей в том же 1-м выпуске «Казуса», «Это странное ограбление» (с. 192–206 в этой книге). Парадоксальность совмещения у Ю. Л. микроистории, в конечном счете по своему духу позитивистской, с идеями о субъективности историка и непрозрачности прошлого отмечалась тогда по свежим следам[72]; мы, однако, видели выше, что связь «прагматического поворота» с вопросом о пределах конструирования прошлого историком была констатирована Ю. Л. еще и в период критического к нему отношения. Вместе с тем, говоря о неизбежной множественности концепций в наших интерпретациях прошлого, Ю. Л. подчеркивает и необходимость их критики, добавляя яркую цитату из О. Г. Эксле, отрицающего «бесхребетный историзм», «который не способен ничего отвергнуть, потому что он ко всему стремится отнестись с пониманием»[73].
Разумеется, постоянно шло продумывание релевантной историографии. Осознание связи с «открытием индивида» (и, добавлю, с «возвращением субъекта») привело к констатации важнейшей особенности предлагаемого подхода – акцента на исследованиях «социальной практики», «действий», а не «саморефлексии» индивида (внимание к которой столь характерно, например, для возникавшей тогда же и позднее ставшей хорошо известной у нас «истории советской субъективности»[74]). Это должно было отвечать все на тот же ведущий вопрос о месте и функциях индивида и возможностях индивидуального выбора решений в разных обществах в разные исторические периоды и, казалось бы, определенно помещало поиски в пространство социальной истории.
И конечно, важнейшим направлением поисков было соотношение микро- и макроисследований. Собственно, о проблеме противостояния – апории – этих исследовательских перспектив, отражавшей столь значимую для него дихотомию индивидуального и массового, Ю. Л. заговорил тогда же, когда и об этой последней, – еще по свежим следам книги «Жизнь и смерть в средние века», в цитированных выше статьях начала 90-х гг.[75] Правка текста статьи «Что за „Казус“?» свидетельствует о тщательных поисках баланса в этом противопоставлении. Так, в связи с отмеченным им отказом «прагматического поворота» от преобладавшего до тех пор функционализма (как и, добавлю, структурализма), что Ю. Л. в принципе поддерживает, он вместе с тем подчеркивает важность учета «функциональных связей между поведением индивида и социальным контекстом», однако при отказе от презумпции «автоматизма» этих связей (с. 72 в этой книге).
Одновременно он ищет авторов, обсуждающих подобную проблематику, в ближайшем к нему кругу среди соотечественников. Их двое. С одной стороны, Г. С. Кнабе, известный историк античной культуры, остававшийся, кажется, при всей широте его культурологических размышлений, несколько на периферии упомянутого выше круга гуманитариев – носителей неофициальной советской культуры; с другой – близкий друг Ю. Л., Л. М. Баткин. Собственно, именно идеи Кнабе об апории «жизни» (а значит, и «индивидуализирующих подходов» к ее изучению) и науки, работающей посредством обобщений, Ю. Л. использовал в первой версии статьи «Что за „Казус“?» для поддержки предложенного им противо- и соположения микро- и макроподходов[76]. Однако на втором этапе правки Ю. Л. предпочел отказаться от этой ссылки и обратился к идеям Баткина о дополнительности «социологического» и «культурологического» способов изучения истории культуры, но существенно изменил контекст приложения этих идей. Как известно, Баткин противопоставлял «социологический» подход (куда попадали и структурализм Ю. М. Лотмана, и история ментальностей в версии А. Я. Гуревича) как подход, изучающий человека в качестве «объекта» и «вещи», подходу «культурологическому», восходящему к М. Бахтину и В. Библеру и рассматривающему – в контексте идеи «диалога культур» – не «текст» (то есть «вещь»), а «произведение» (то есть творение автора, взятое во всей его уникальности), увиденное не только в «малом», конкретном историческом времени (времени его создания), но и в бахтинском «большом» – «всеобщем» времени[77]. Ю. Л. «перевел» это противопоставление в терминах подходов макро- (то есть ориентированных на структуры) и микро- (то есть ориентированных на индивидуальное и уникальное), причем смещение исследовательского фокуса на стратегии индивидуального поведения превращало в «произведение» не текст, а поступок (вероятно, под тем же влиянием Ю. Л. чуть позднее сделает акцент на возможности рассматривать отдельного индивида «и как микрообъект, и как нек[ую] тотальность, способн[ую] – в известных пределах – раскрыть свое время»[78]). Социальная история в такой перспективе обретала существенное культурологическое, а иной раз и «филологическое» измерение, обращаясь к «внутреннему миру» конкретного человека и во многом воспроизводя ракурсы истории ментальностей и исторической антропологии – но применительно к отдельному индивиду и в сопоставлении его опыта с общепринятыми нормами (внимание к «внутреннему миру» сохраняется во всех работах Ю. Л. этого периода, ср., например, статью «Многоликая история» в этой книге).