Полная версия
Странная женщина
Она вскочила, невольно, неуклюже задев скатерть, и, хлопнув дверью, выбежала на улицу. Кофе, стоящий на столе, расплескался, и тут он заметил, что несколько капель попало на фотографию Дарумы, заполнили на миг пустые кукольные глазницы, а затем нехотя поползли вниз по странице, оставляя за собой рваный след.
Слеза ребенка
Мы – дети страшных лет России…А. Блок, «Рожденные в года глухие…»Даже счастье всего мира не стоит одной слезинки на щеке невинного ребёнка…
Ф. Достоевский, «Братья Карамазовы»– Дяденька, – маленькая девочка лет восьми, плача, загородила дорогу крупному молодому человеку лет двадцати пяти, – дяденька, пожалуйста, я кушать хочу…
Пробормотав что-то вроде «до чего дошли, детей отправляют деньги на водку просить», молодой человек вытащил из кармана десятирублевую бумажку и, вздохнув, вложил в протянутую ладошку.
Наблюдавшая эту сцену старушка в застиранном сером платке истово перекрестилась, словно пытаясь отогнать страшное наваждение; ее можно было понять.
На крыльцо магазина вышла продавщица, закурила и, сделав глубокую затяжку, вдруг обратила внимание на девочку, растерянно сжимавшую в кулачке десять рублей.
– Опять ты здесь, заморыш?! – сказала продавщица. И пояснила старушке, стоявшей неподалеку:
– Третий день уже сюда ходит.
– Денег просит? – жалостливо спросила старушка.
– Есть хочет! – отрезала продавщица и пожала плечами. – Родители, что ли, ее не кормят?
– Может, милицию позвать? – робко предложила старушка, поправив сползший платок.
– Да я, вот, тоже думаю, – согласилась продавщица. – Пойду-ка, сделаю ей сначала сэндвич, а заодно и в милицию позвоню.
Продавщица затушила сигарету и ушла, но минут через десять вернулась, подозвала девочку и дала ей кусок хлеба с маслом и колбасой.
– Спасибо, тетенька, – девочка тотчас перестала плакать, набросившись на еду.
– Кушай, заморыш, кушай, – продавщица погладила ее по голове. – Приедет сейчас милиция, разберется.
Помолчала и добавила, обращаясь на сей раз к старушке:
– А чего с ней разбираться? Родителей бы ее разобрать по частям, а затем снова собрать, чтобы винтики нужные в башку добавить!
…Вскоре приехала милиция. Девочку забрали, нашли родителей, вызвали социальные службы, устроили разборку, обещали наказать, если еще раз такое повторится. Случай «слили» в прессу, и труженики пера разразились гневным спичем в адрес нерадивых родителей, социальных работников и местных властей.
«Доколе, – писал один из журналистов, – продолжится в нашем городе растление малолетних, а власти, как всегда, безучастно будут взирать…» – а далее, разумеется, следовала обязательная цитата из Федора Михайловича Достоевского о том, что даже счастье всего мира не стоит одной слезинки на щеке невинного ребёнка…
Но дискуссия почему-то развития не получила, если не считать одного-двух писем, поступивших в редакцию. А там и другие, куда более интересные темы развлекли народ: депутата горсовета пьяным задержали, канализацию городскую прорвало, губернатор решил строить оперный театр, заезжая знаменитость из Питера начала репетировать в местном драмтеатре «Братьев Карамазовых»…
…Через неделю после того, как ее задержала милиция, девочка оделась в кофточку «для улицы», взяла с собой любимые игрушки, вытерла слезку из глаз и… шагнула вниз с пятого этажа.
Она умерла сразу.
Как позднее выяснило следствие, её родители, не замеченные в злоупотреблении алкоголем, почему-то запирали дочку в отдельной комнате и морили голодом. «Никто, ни милиция, ни органы опеки, ни школа, не предприняли ничего серьезного после того, как девочку задержали за попрошайничество.» – говорилось в следственном протоколе.
Впрочем, родители покойной, когда началась очередная шумиха вокруг самоубийства, объявили своим соседям:
– Вы это начали, теперь сами собирайте деньги на похороны, у нас нет средств…
…Интересно, каким образом в воспаленном сознании великого Достоевского родились пронзительные строки о слезе ребенка, способной перевесить всё счастье мира? Не тогда ли, когда ранним петербургским утром, настойчиво стучась в дверь к Тургеневу, он бахвалился, что растлил очередную малолетку?!
Нет, не тогда!
А тогда, когда он вместе с Тургеневым отправлялся в заведение мадам Жовини, где их уже ждал Куприн с еще ненаписанной повестью «Яма». Признаться, втроем они частенько устраивали журфиксы в борделе. Потому что Толстой говорил: «Нельзя порицать того, чего не знаешь!»
Краткое жизнеописание Кати Фроловой, которой внезапно наскучило жить
Екатерина Великая – о! —Поехала в Царское Село…В. ТредиаковскийВ молодости Катя Фролова училась в физкультурном институте, занималась волейболом и легкой атлетикой, любила выигрывать соревнования и вкушать шум славы.
Фроловой прочили большое спортивное будущее, но однажды спорт наскучил ей, жесткие условия изматывающих тренировок стали в тягость. Она вышла замуж за приличного молодого человека, родила сына и года через два после родов взалкала новых ощущений. Муж Кати к тому времени занялся бизнесом, не совсем удачно, правда, но и особенно не прогорая. Но она, привыкшая во всем быть первой, решила изменить ситуацию, стать ледоколом, проламывающим путь к успеху. В ход было пущено всё: обаяние, связи, напор, умение атаковать и держать удар, способность резвого старта и резкого спурта.
У чиновников, от которых зависело решение тех или иных бюрократических вопросов, потели ладони, когда к ним в кабинеты входила, слегка покачивая бедрами, Катя Фролова. Они тотчас делались ручными, как дресированные крыски, подписывая любые документы и преданно и нежно заглядывая в глаза властной красавицы.
Впрочем, точно также вели себя и потенциальные партнеры ее мужа.
– Я, Катюша, без тебя на переговоры ни ногой, – говорил муж, улыбаясь, и это отнюдь не выглядело преувеличением; Катя не только принимала участие в переговорах, но и присутствовала при написании документов, заключении договоров и контрактов. Словом, дела фирмы резко пошли вверх, появились большие деньги, а вместе с ними и возможность жить на широкую ногу.
Подруги боготворили Катю, а мужчины нередко обращались за советом – как по бизнесу, так и личной жизни, зная, что весомое ее слово дорогого стоит. Не сговариваясь, друзья и близкие короновали Фролову на царство, называя не иначе, как «наша королева». И не то, чтобы она при этом зазналась, нет, и в мыслях не держала ничего подобного; разве что чуточку прибавилось властности и осознания превосходства. А с другой стороны, в самой глубине души, куда никто не допускался, завелся, завился вдруг безжалостный червь тоски. Всё повторялось до однообразия: встречи, переговоры, документы, фитнес, массажисты, косметологи, бассейн, поездки заграницу, вип-вечеринки, закрытые клубы, новая квартира, «шопинг», еще «шопинг», старые друзья с новыми проблемами, нужные люди со старыми связями, ну, совсем как у Чуковского-старшего – «Всё кружится, всё вертится, всё несется кувырком…»
Иногда по утрам, когда никого уже не было дома, Катя подходила к зеркалу, висевшему на стене, и долго всматривалась в свое изображение: из глуби амальгамы на нее смотрела незнакомая женщина с короткой, едва ли не вылизанной челкой, гневливыми глазами и матовой, словно мерцающей, кожей.
Вряд ли этот повторяющийся обряд можно было назвать самолюбованием; скорее, созерцанием, призванным привести к прозрению или – хотя бы – к озарению.
Озаренная лучами утреннего солнца, пробивающегося сквозь ажурные занавеси, Катя слушала своей внутренний голос, говоривший без умолку и невпопад. И также невпопад отвечала ему, единственному, никогда не вравшему.
«Да-да, цепляешь ты меня, конечно, за больное место, я сама устала от безразличия, а ему уже лет много. – говорила Фролова зеркалу. – Но если ты наивно думаешь, что я сейчас начну доказывать что-то, оправдываться, то не жди, милый, я с этим живу уже сто лет, но цепляешь меня ты один… Подожди, что ты сказал? «Деньги»? Понимаешь, если мне и нужны деньги, то только для того, чтобы тратить, а не иметь. Я реалистка и сумасбродных идей не имею в силу своего Я…»
Катя поворачивалась, чтобы пойти в ванную, но в последний момент ее останавливала какая-то сила, будто собеседник из зазеркалья не отпускал, требуя ответа на поставленные вопросы.
«Я – одинокая? Мне скучно жить? Я убила все свои желания?» – бормотала Фролова, держась за спинку стула. – Это же… как… это же как серпом по сердцу… Устала я от личностных и межличностных отношений… и пойди выживи теперь… Нет, я не скучная, я хуже – я равнодушная… А притягивают в людях те качества, которых нет у нас, и раздражают те, которых у самих в избытке…»
Как-то, когда Кате Фроловой надоел диалог со своим вторым «я», она сорвала зеркало со стены и разбила его об пол. Затем с видимым безразличием прошлепала в своих монатых домашних тапочках по осколкам, зашла в ванную комнату, сняла халат и, погладив себя по плавным бедрам, ошарашила воздух вопросом:
– Может сойтись с бывшим любовником и скука пройдет? А затем разругаться с ним, и все встанет на свои места?!
Улыбнулась – и зевнула во весь рот…
Молния
… блеснула и пропала, раскроив небосвод острым блеском своим.
Ткань небесная, поврежденная, развороченная – всего на миг,
и:
тут же: свернулась, сгустилась, поглотила этот молниеносный выпад и пропала в себе самой.
Гром.
Прогрохотал, прогремел и затих.
Дождь.
И затренькали капли дождя тоненько-тоненько, выводя нехитрый скрипичный мотив.
И все мысли о дожде,
все взгляды дождю -
– всюду: дождь, дождь, дождь; серебряная мелодия дождя.
А молния… забылась, выветрилась из сознания, и нет ее и не было… никогда.
– Дождь, кажется. Ты слышишь?
– Слышу только тебя.
– Поцелуй меня.
– Я хочу тебя.
– Чему ты улыбаешься?
Богом забытый отель, не отель даже – хостель, общежитие черт его знает, как именуется это гостиничное заведение. А вокруг горы и горы, внезапно навалившаяся Вселенная и эти двое в пустынном коридоре, который, изгибаясь, образует небольшой закуток. И вот в этом закутке двое, он и она, шепчутся, и шепот переходит в лепет, в легкий стон, прерывистое дыхание: «милый милый, нет, не здесь, зачем, зачем, что ты делаешь, нет, мне так хорошо, еще, еще, еще…»
Она и город
Нет, не ищи других земель, неведомого моря:твой Город за тобой пойдет. И будешь ты смотретьна те же самые дома, и медленно старетьна тех же самых улицах, что прежде,и тот же Город находить. В другой – оставь надежду —нет ни дорог тебе, ни корабля.Константинос Кавафис, «Город»Рита Минасова родилась и выросла в большом южном городе, лениво, словно черепаха, сползавшем с обожженных солнцем холмов к песчаному побережью.
Со школьных незлобивых времен прилепилось к девочке уменьшительно-ласкательное «Ритуля», да так и осталось на долгие годы, как наклейка на чемодане, который служит своему хозяину верой и правдой.
Ритуля росла резвым ребенком, развиваясь в математическую сторону, однако шаловливое половое созревание застало ее врасплох.
Тут, пожалуй, следует остановиться и сказать несколько недобрых слов в адрес царившей в южном городе ханжеской атмосферы. С одной стороны, здесь процветали подпольные притоны, а с другой милиция запросто могла задержать целующихся в подъезде подростков; с одной стороны, партократия блядовала направо и налево, а с другой в школах и вузах обсуждали направо и налево аморальное поведение юношей и девушек, посмевших зайти за установленные общественной моралью границы.
Родители Ритули, среднестатистические служащие, дочку любили, но к взрослой жизни не готовили, надеясь, что все образуется само собой. Возможно, именно тогда в подсознание сообразительной юницы были брошены семена эксбиционизма; именно тогда зародились комплексы, не изжитые всем ходом последующей жизни.
О, Ритуля хорошо помнила, какую выволочку устроила мать, застав ее за неподобающим занятием: дочка стояла полуголая, с любопытством рассматривая свою грудь в зеркале и несколько сладострастно, по мнению матери, поглаживая себя по бедрам.
– Ты должна быть скромной и не выставлять свою похоть напоказ! – кричала мать. – Запомни: это может войти в привычку и ни к чему хорошему не приведет!
Ритуля запомнила и на какое-то время затаилась, обнажалась и ласкала себе перед зеркалом только тогда, когда никого не было дома. Так и добежали юные ее годы до двадцати с лишним лет – до первого серьезного романа, закончившегося лишением девственности. И вот тут-то Ритуля обнаружила в себе еще одну грань эксбиционизма: ей захотелось публичного обнажения – в том смысле, чтобы о приключившемся с ней событии узнали все. Начала Ритуля с близких подруг, с которыми училась в одной группе на математическом факультете, а продолжила, попадая в различные знакомые и малознакомые компании.
Причем, с каждым разом рассказ менялся, обрастая новыми, ранее не существовавшими подробностями, включая цвет глаз партнера и размер его члена.
Наверное, это был своего рода протест против двойной морали, системы родительских запретов и комсомольского невежества. При этом присутствовало и неуемное желание обосновать для самой себя собственную женскую неотразимость. При этом увлекал и манил сам процесс сочинительства, когда Ритуля, рисуя картины стыда и разврата, становилась центром внимания, и слушатели льнули к ней, поддакивая и одобряя.
Спустя время, Ритуля попыталась перенести свой первый «постельный опыт» на бумагу, стала писать рассказики, публикуя их в местной прессе, и во многих из них в роли главных действующих лиц выступали она и город. Вначале никаких конфликтов между ними наблюдалось: город существовал в писательских фантазиях Ритули, как некий обязательный гарнир, он подавался на блюде, красиво украшенный петрушкой и кинзой.
Только потом, обливаясь потом и ненавистью, Ритуля поняла, что вовсе не питает к городу нежных и романтических чувств; ей захотелось обнажить его гнилую суть, показать истинную подоплеку происходящих в нем событий, разворошить поистине осиное гнездо, зловещей, зудящей шапкой нависавшее над безрадостным морем.
Ритуля чувствовала себя в городе занудной затворницей, она не понимала, как поэт мог написать – «…лучше жить в глухой провинции у моря…»; «умора! – смеялась Ритуля, – что значит «лучше»? Он сам-то, наверное, никогда не жил в глухой провинции у моря, иначе не написал бы такой ерунды!»
Был ли город у моря глухой провинцией?
В чем-то был. Но, скорее, провинцией имперского языка, нежели географическим понятием.
Имперский язык приказывал, доминировал, повелевал, входил в плоть и кровь, и лица титульной национальности могли даже не знать собственного наречия, но имперское знать были обязаны.
Местный язык – напевный, мягкий, пряный, полный изысков, – постепенно исчезал, а образовавшиеся пустоты заполнял привычный всем говор.
Однако существовала и оборотная сторона медали: как мощная, выходящая из берегов река захватывает околобережное пространство и несет на своем загривке прибившийся по пути мусор, так и имперский язык, вторгаясь в чуждые ему пределы, терял первозданную чистоту, обретая мутные воды неразберихи.
Когда Ритуле исполнилось тридцать пять лет, она уехала из города. К тому времени у нее уже рос ребенок от первого брака; второй брак оказался недолговечным, а за третьим пришлось отправляться в дальние края. Но и столь смурной, спонтанный переезд не принес желанного покоя. И тогда раздраженная Ритуля стала испытывать судьбу методом «тыка», шастая по многочисленным сайтам знакомств. Указывая вначале в своей анкете, что она ищет любви и брака, Ритуля пришла к выводу, что таким образом мужчину не завоюешь. И тогда появилась на свет новая чеканная формула: «гостевой брак». Вот на него полетели, как мотыльки на огонь, хотя заявительница и оговаривала отдельно, что для нее такого рода брак предусматривает исключительную моногамию. Но мужиков, скорее, привлекали другие условия, а именно: проживание в своих собственных квартирах, безо всяких перемещений на чужую жилплощадь, а также (это выделялось жирным шрифтом) раздельный бюджет.
Вместе с появлением жанра «гостевого брака» в жизнь Ритули вошел и жанр «Живого журнала» – ЖЖ, – и с присущей ей злостью и страстью Ритуля принялась мстить («я мщу, и мстя моя страшна»…) – себе, своему родному городу, мужчинам, словом, всем, кто попадал ей под руку. Она не понимала (или понимала, но не хотела в себе этом признаться), что город пер из нее, как репей на пустыре, город не отпускал ее от себя ни на шаг.
Самое интересное, что ЖЖ Ритули пользовался популярностью – преимущественно у таких же, как она, эксбиционистов. Один из ее поклонников вспомнил старый, потрепанный анекдот, объясняющий причину столь странной популярности.
«Этот анекдот звучит примерно так. В одном из американских публичных домов, – писал поклонник, – при входе висит листок с расценками: половой акт – 20 долларов; подглядывание за половым актом в замочную скважину – 40 долларов; подглядывание за подглядывающим – 60 долларов. Не так ли мы – все, кто так любит и ценит Ритулю?!»…
Странная женщина
Триптих
Посв. Н.Р.
1. В тот момент, когда он ее ударил…
…Он ударил ее.
Рука у него была тяжелая, но она успела уклониться, и удар пришелся в плечо, которое тотчас пронзила резкая боль.
– Стерва! – закричал он. – Мало того, что ты плохая мать, ты еще и стерва!
Он хотел ударить ее еще раз, но раздумал и со всего размаху швырнул свой кулак в стенку, даже не поморщившись от боли.
Она смотрела на него, но в глазах ее не было слез, в глазах ее полыхали сухие факелы презрения.
Это бесило его еще больше; выводило из себя ее упрямое молчание; она не хотела с ним говорить, как он ни старался.
Трудно было поверить в то, что этот человек, позволивший себе поднять на нее руку, пятнадцать лет пробыл ее супругом.
Все это время она была рядом с ним.
Все это время она прощала все его выходки и веселую разгульную жизнь.
Все это время она хранила верность семье.
Всё кончилось в один момент.
В тот самый момент, когда он ударил ее.
Он потом делал это несколько раз, но всё кончилось именно в тот момент.
Нет, не кончилось, неправда. Всё только началось: тот мучительный разрыв, от которого надо было освобождаться, как от долгой тяжелой болезни, от наркотической зависимости, прекрасно понимая, что реабилитация хуже ломки, в особенности, если это – не только ломка организма, но и ломка устоявшегося за пятнадцать лет образа жизни.
Любила ли она его?
Она не любила само слово «любовь», с этим словом у нее определенно были проблемы. Она не могла объяснить себе, откуда это шло; возможно, из какой-то смутной глубины подсознания, как поднимается, набухая, упрямый столб гейзера и вдруг, пробуравив земную твердь, вырывается на поверхность.
Никогда и никому она не говорила «люблю», но не из-за упрямства или вредности, а потому, что не осознавала смысла этого слова, не чувствовала его «на вкус и на запах», не понимала, что за ним кроется на самом деле.
По молодости лет она увлеклась обаятельным юношей, который был старше нее на насколько лет, и, покорная зову плоти, пошла за ним, как за лукавым гамельнским крысоловом; то ли дудочка так сладко играла, то ли саксофон звучал в ночи, то ли плоть изнемогала, но она цеплялась за нахлынувшую страсть, как виноградная лоза за ограду графского сада; и этот человек, ставший ее первым мужчиной, был ее графом, повелителем, мужем, любовником. В ней вдруг проснулась дикая чувственность; такая, что муж, считавший себя опытным специалистом в интимных делах, не мог вначале поверить, что его жена-тихоня способна на такое.
Какое-то время столь дикая необузданность его привлекала, затем стала раздражать. Он хотел, по его словам, домашнего, уютного, равномерного секса; буря в постели ему была ни к чему; доходило даже порой до того, что он решил наказывать свою чувственную супругу «постелью»: либо вообще по нескольку дней, а то и неделями, не появлялся дома, придумывая себе несуществующие командировки, либо заявлял, что переутомился и срочно отправлялся в душ, торчал там по сорок-пятьдесят минут, словно смывая с себя прилипшее к нему желание.
Отношения потихоньку накалялись.
Как минимум трижды возникал вопрос о разводе.
Первый раз она плакала, хватала мужа за руки и просила не уходить.
Второй раз, когда он заявил, что не хочет с ней жить, ничего не сказала, стояла молча, сцепив руки за спиной.
В третий раз, когда вновь зашла речь о разводе, она, не говоря ни слова, выставила его вещи на лестничную площадку.
– Ты – жестокая! – кричал он. – Ты ни о чем не думаешь, кроме себя!
Она соглашалась, не спорила.
После того, третьего раза, она больше не спорила, ничего не доказывала, только всё больше и больше замыкалась в себе, да еще и худела стремительно, так, что вскоре казалась тростинкой, которую могло перешибить неосторожное дыхание ветра.
Особенно на похудевшем ее лице выделялись глаза – огромные, как у боттичелевских мадонн; в этих глазах металась такая отчаянная голубизна, бил такой яркий свет, что можно было ослепнуть, встретившись с ее взглядом. Именно тогда она стала одевать черные очки, и это вошло в привычку; никому не хотела она дарить голубое пламя своих глаз, а, с другой стороны, защищалась от внешнего мира, от дурных глаз, от злых лиц.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.