Полная версия
Журнал «Юность» №05/2021
– Тут и схороните мя, – попросила шкура.
У самой воды стояла лодка и ждала Ваню. Его манил другой берег. Виднелся его мрачный сад сплошной черноплодки. Над рекой неслось девичье пение. И хотя на этой стороне было по-летнему хорошо, так хорошо, как может быть только во младенчестве, в котором нет государственных поручений, сердце звало Ваню переправиться. Грибной дождь зашуршал в листьях. Пошел и перестал, но почву немного смочил.
Рыли руками. Благо, медведь был полый. Ограничились ямкой, глины начерпали на ведро. Развернули Мишку, встряхнули от дорожной пыли и бережно сложили.
– Рад был послужить тебе, Иван. – Медвежья морда чавкала, говорила невнятно. Видимо, в пасть набилась земля.
Забросали. Заровняли. Поклонились в пояс. Тут даже Заборов не ерничал, похороны дело такое, все ж не поход в баню.
Ваня толкал вросшую в землю лодку и не слышал, как из-под земли донеслось:
– Помяни меня, Иван Дмитриевич.
А Заборов услышал и вспомнил, кто стрелец в самом деле и откуда знает его, да промолчал, подобру-поздорову.
Веслами водил Заборов. Иван растянулся и свесил над водой голову. «До чего чистая!» Видит Заборов – Ване на лопатку сел слепень; бросает весла, лезет, смахивает. Ваню удивила перемена в товарище, эти робость и услужливость, взявшиеся из ниоткуда. Чинопочитание как-то не шло его хитрой, острой, зубастой роже. Но сердцем Иван был уже на новом берегу, и мысли о Заборове разбегались врассыпную. На середине, где течение заметно усилилось и Заборов навалился на весла, Иван разглядел в глубине большого сома, как ему показалось. Сом извернулся, повернул голову к небу – и Иван разинул рот. На него со дна плыла девица. Она вынырнула и приподнялась на руках, упираясь о нос лодки. Течение сбило с ее белой кожи ил. Голой груди она не стеснялась и смотрела на Ваню ласково и просто, как будто встретились они на людях в воскресенье после службы.
– Скажи, Иван Дмитриевич, когда конец дней наступит? – спросила девица и потянулась к его лицу рукой.
Она едва коснулась бороды, как из-за спины стрельца вырос Заборов. Он размахивал веслом и гнал гостью:
– Пропади! Ну!
Ваня одернулся и разглядел рваную щеку речной девы – в разрезе виднелись острые, сточенные зубцы. Иван испугался. Он стал отталкивать ее от себя, сбрасывать ее склизкие руки. Русалка разинула пасть и заорала так, что из заячьих ушей пошла кровь.
– Когда конец дней наступит? Когда конец…
Заборов угодил ей лопастью по шее, и, взвизгнув, она шлепнулась в воду. С минуту они вглядывались в рябь и все ждали наступления. Но круги разошлись, и Заборов вернулся на скамейку. Ваня отполз от края, как от греха, подальше и тихо, как будто боялся свидетелей, шепнул «спасибо». Он ее знал. Точно знал. Но не мог вспомнить. Лицо ее было знакомым. Не было у ней прежде рваной раны, и глаза были другими – живыми, а не осоловелыми, как сейчас. Ваню тряхануло и подбросило. То гребец его въехал на берег, с маху.
Иван пошел на пение, что звенело в чаще. Заборов остался стоять у суденышка.
– С Богом, Иван Дмитриевич. Я буду здесь, когда понадоблюсь.
Стрелец не расслышал своего имени, он не слышал ничего, кроме тонкого голоса, звавшего его. У полосы рябинового леска в воздухе висела черная птица. Крыльев у нее не было. Она не опускалась за счет хвоста. Длинные перья ходили взад-вперед.
– Долго же я ждала тебя, Иван Дмитриевич. Стерегла то, за чем пожаловал.
– Мою память?
– Не твою. Нашу память. Твою, мою, Заборова… Ступай же к нашему ребенку! Возьми его!
Только сейчас стрелец понял, что птица висит над гнездом. На тонких черных веточках яйцо размером с младенца. «Тяжелое». – Иван поднял и поднес его к птице. Та села ему на плечи. Она была измучена беспрерывной борьбой с притяжением.
– Сколько же ты меня ждала? – спросил стрелец.
– С четверть часа. Четверть часа мы прожили без власти. Не ходи к нам больше. Слышишь?
Яйцо в Ваниных ладонях зашевелилось, затрещало, как назревший арбуз, и раскололось вверху. Сквозь скорлупу, откуда ожидалась голова птенца, вылез железный крест. Принял Иван Дмитриевич державу и вспомнил, кто он, кем был и кем будет. Все его «я» успокоилось. Что ни мысль, то вол у водопоя. Что ни вдох, то праздник. «Мы вернулись в себя», – понимал он и был готов смеяться и плакать от счастья, сошедшего на него.
– Князь я, Великий, – сказал вслух Иван Дмитриевич и как будто открыл и без того распахнутые глаза.
II.Великий князь Смоленский, царь Польский и Литовский Иван Дмитриевич вернулся в себя и звучно вдохнул. Какое счастье быть живым! Какое оно простое и забываемое. И до чего сладостно напоминание! По телу еще блуждала слабость, но она уступала пробудившейся крови. В онемевших пальцах покалывало. Щекочущие волны подмывали смеяться, осподарь себя не сдерживал.
– Отоспался, – понял Заборов, стоявший тут же, при теле.
– Сколько меня не было? – спросил Иван Дмитриевич.
Он встал с постели, одернул балдахин и сошел с помоста на пол.
– Пятнадцать минут, солнце.
Иван Дмитриевич наступил босой ногой на что-то мокрое и липкое. На паркете стыло черное озерцо крови, и от него через зал к высокой двери тянулась речка. У истока широкая и густая, и тоненькая, как ручеек, в устье, где впадала в следующий зал.
– Я натворил? – Князь нахмурился.
– Все живое умирает, по-другому не бывает. Нечего скучать, Иван Дмитриевич. – Заборов ласково улыбнулся и поклонился в пояс.
– Рассказывай!
К Великому уже бежали служки с ведром и тряпками. Следом шел холоп с платьем и сапогами.
– С кровати ты повалился. Ребра ушиб. Потом велел супу испробовать. Ну мы с супом немного опоздали… От паха до шеи. – Заборов разрезал воздух указательным пальцем, показывая, как погиб прислужник.
– Ты почему, дурак, пояс с ножнами не отвязал? – Иван Дмитриевич переменился в настроении и, казалось, гневался взаправду.
Заборов хорошо знал отходняковые качели, сам не раз качался и потому был спокоен. Опасности в великокняжеском недовольстве он не учуял. «В ярость не вырастет».
– Как можно, Иван Дмитриевич? Княжеский-то пояс.
Да ты б меня первого… как проснулся.
Заборов стоял подле и поправлял на князе этот самый ремень, украшенный крупными рубинами, каких, казалось, быть не может в природе. Лицо Ивана Дмитриевича разгладилось, воротилась улыбка, и он неожиданно потрепал Заборова за ухо. Заборов встал на колени и обнял ноги осподаря своего. «Сапоги начищены», – заодно проинспектировал он.
– Ну, Заборов, будет. Вставай. А вот суп все ж охота.
Они проследовали в столовую через размашистые комнаты заборовских палат. Дом был устроен таким образом, что каждая зала имела две двери, и каждая дверь вела во что-то новое. Коридоров боярин не любил. Из хозяйской спальни они перешли в гостевую. Она была светлее, радужнее. Окна ее смотрели в сад, а не на город. Далее следовала галерея – византийские образа вперемешку с батальными полотнами. Собрание спешное, безвкусное и недешевое. За галереей были похожая библиотека со многими ярусами и лестницами и только после – столовая. Стол был собран на двоих. Обойдя лебедя вниманием, Иван Дмитриевич сам придвинул к себе супницу и принялся есть большим черпаком, оставленным внутри для разлива. Заборов тихонько ломал хлеб и любовался князем, тянущим в себя холодный суп на кислом квасе. К бороде его лип щавель, а после большого куска разваренной рыбы он облизывал запачканный мизинец. Воскрешающий жор был знаком каждому пробудившемуся путешественнику.
– Заборов. – Великий отодвинулся от стола. Он мог бы продолжать, но это разморило бы его, а еще следовало быть в Кремле, принимать ненавистное посольство. – У убитого нами скатертного родня в твоем доме осталась?
Заборов метнул взгляд на людей, стоявших на услужении за спиной князя, и те, поймав негласный приказ на лету, как кость, сорвались со своих мест.
Не успел Иван Дмитриевич докурить папиросу, как они ввели зареванного мужика с большими и глупыми, телячьими глазами.
– Как звать? – спросил князь.
Он любовался то янтарным своим мундштуком, подарком княгини на именины, то кольцами дыма, которые ловко пускал, постукивая пальцем по щеке.
– Никитин. Подьячий я. – И мужик упал на пол и пополз к государевым сапогам.
– А ну, встань! – И Иван Дмитриевич поднялся сам.
Никитин подпрыгнул и до того растерялся, что снова заплакал.
– Ты теперь, Никитин, дьяк. Собирайся и переходи ко мне в Кремль.
– Я? За что радость-то такая? – Мужик непроизвольно потянулся к полу.
– Да встань ты уже. – Княжья милость была в шаге от раздражения. – Ты у боярина Заборова столом заведуешь?
– Нет, – честно сказал мужик. – Повар. – Больше всего на свете он хотел, чтобы разговор этот закончился.
– Ну а кушанье ты закупаешь?
– Я, солнце.
– Так вот. – Иван Дмитриевич остался доволен тем, как ловко он подвел к награде. – Так вот, стерляди такой я отродясь не пробовал. Будешь к моему столу такую же доставлять.
Иван Дмитриевич кивнул на дверь, и Заборов прогнал дьяка Никитина и стражей, которые шли теперь смирно рядом с тем, кого едва ли не волоком втащили минутой ранее.
– Пойдем, Заборов, надо собираться.
Боярин подал Ивану Дмитриевичу золотую маску, но тот отвел ее. – Так пойдем. Своими ногами.
– Но лик?! – изумился Заборов.
– Да кто меня помнит? – улыбнулся князь. – Вели шубу попроще и шапку без креста. Пройдемся. Подышим.
Заборов было заикнулся о заждавшемся посольстве, но молча поклонился. Он себя считал слугою умным, умеющим угадывать настроение хозяина, и поэтому с почтительным видом отправился за простой одеждой, но удобной не как простая. Князь же томился. Выход из похода побуждал к действию, к движению. Он закурил очередную папиросу, предварительно постучав ею по столешнице, и принялся расхаживать по столовой.
На широком подоконнике стояла перламутровая шахматная доска. Партия была брошена на середине. Иван Дмитриевич взял белую пешку, выточенную из кости, и стал ею водить по воздуху, будто она самолет, а он ребенок. Ему нравилось, что тень его руки опережает саму руку. Тьма стелилась над клетчатыми городами, над ненавистным Можайском, Сжальском и Москвой. Фигурка спикировала в стан черных и, повалив ферзя, встала за спиной короля. «Баловство». – Князь сделался серьезным, даже хмурым. Истома давно прошла. Он уже прочно держался за этот мир, так же прочно, как сидел на княжении. И там, где недавно цвела эйфория, загнездилась тоска. «До чего эфемерный кайф». – Великий топнул каблучком, как делал в детстве, когда злился на свое потешное войско. На периферии чувств ныла вина за убитого казачка. «Вот ведь спал вчера, поутру кашей завтракал…» Но Иван Дмитриевич был мастером себя прощать и затяжным терзаниям не предавался. «Если чувства мои еще отпрашиваются у совести погулять, как дети у мамки, значит, не потерян я еще как человек». Князь обратился к отражению в высоком, как все в этом доме, настенном зеркале. Жизнь едва перевалила за половину и старости пока ни в глазах, ни в лице не было. «До страшного суда еще далече. А без буйства человек ни жив, ни мертв. Так, сорная трава. Не полютуешь – не вспомнят».
Осподарь и боярин его вышли с черного хода. Без маски, панциря и шлема все же не следовало идти через парадные ворота на людный Боголюбский проспект. От неприметной двери людской, крашенной в один цвет с фасадом, вела тропинка до калитки, по которой по господским делам шныряла челядь. Нечего им бороздить сад. Он бел и нежен. Князь зачерпнул чистого снега, скомкал ладонями и откусил от снежка, будто от яблока. Лицо его запылало от мороза. Воздух сверкал невесомым инеем. Снег, легкий, как дух, стелился по расчищенной дорожке. Колокольные языки заходили после обедни. Над Смоленском повисла божественная перекличка. Кремлевские звонари отзывались на колокола заречных, а те – на колокола монастырских. Так по ночам, бывает, лаются псы.
Иван Дмитриевич поднял куний ворот и смахнул с темени снежинки. Едва умолк звон и они подошли к калитке, как из-за угла дома выбежал подстреленный щенок. Его отчаянный визг привлек внимание князя. Он встал, отвел от ручки ладонь и обернулся. «Да чтоб тебя!» – Заборов прикусил губу. Он не смел выражать досаду ни словом, ни плевком. Подгонять начальство – все равно что опалу кликать. Заборов не забыл, как забавлялся князь в юности. Была в его уезде игра – царская охота. В ночи игроки напивались в дым, а поутру, по указу, всех тормошила стража и гнала в винный погреб. Там похмелившийся и заново веселый князь ставил друзьям воду и подолгу выжидал, кто первый пива попросит. Запомнил Заборов и того шляхтича с жидкими усами, который, не выдержав муки, хлебнул вина, не спросив. Князь был весел и велел того пана зашить в шкуру, что лежала ковром, а сокольникам своим приказал думать, что это медведь доподлинный. «Модле ше до бога», – рвалось из пасти. Раз за разом. «Модле ше до бога». Чернецы отворачивались. Бабы затыкали детям уши. Охотники же были строги и послушны. Они загнали зверя к стене, приперли рогатинами, да и проткнули. За ними стояли молодой, удельный еще тогда князь и его свита, из которой по эту пору в живых остался только Заборов. Посему он и шагнул в сторону стреляного щенка, а не Московского посольства.
Следом за подбитой собакой верхом на коренастом мужике выехал из псарни младший из забо-ровских сыновей. Крестьянин утоп по брови в снегу. Он фыркал, изображал конское ржание и топал в сторону раненного барчуком зверя, но уперся в сафьяновые сапоги хозяина. Князь наблюдал молча, с ухмылкой, скрестив на груди руки. Заборов правильно понял, как поступить. Он сшиб оплеухой отпрыска так звонко, что тот подлетел выше своего лука, который не удержал.
– А ну, вставай. – Заборов поднял за седые, всклокоченные волосы мужика. Меделянский щенок извивался и скулил. Он пытался дотянуться зубами до стрелы, но так и издох, описав несколько кругов вокруг себя. Красное пятнышко, вытекшее из его брюшка, оледенело. Заборов тыкал теплым еще щенком в лицо сына. – Вот же пес, Илюшка. Не он! Ты!
Мальчик ревел от обиды. Он не мог взять в толк, за что его наказывают. Не будь с отцом незнакомца, его бы и не бранили. Вчера баловался – посмеялся отец, а сегодня – бьет как дворового. Откуда Илюшке было знать, что породистых собак князь жалует больше своих людей. Да и знать он не знал, как этот князь выглядит. Сидит в Кремле, что солнце в небе, и распекается о всяком. Мог ли он сойти и вот так просто бродить да бородою трясти по его, Илюшкиному, двору.
– К столбу его, – сказал мужику Заборов негромко, но так, чтоб Иван Дмитриевич расслышал наверняка, – и сам чтоб сек.
– Да как же это так, – взмолился крестьянин. Ему ли было не знать, чем такая порка выйдет для него самого.
– Так не пойдет, – принял вдруг живое участие Иван Дмитриевич. – Мужик твой пощадит мальчика. Мы с тобой за ворота, а ему с живодеркой твоей жить. Изведет ведь. Загонит кобылу. – Великий криво улыбался.
Мужик смотрел в землю и теребил шапку, которая доселе лежала смятой за пазухой. Ему хотелось или выпить, или исчезнуть, или и то и другое.
– А что же мне делать, Иван Дмитриевич? Научи. – Заборов так и держал окоченевшего уже щенка в одной руке и сына за ухо в другой.
– Хочу, чтоб ты сек, Заборов. Ты ему рбдный.
– Ой, боюсь, – верещал Илюшка, – не надо этого, болярин.
Больше дохлой собаки он ненавидел только человека, при котором отец его вел себя, как послушная скотина. Горячие слезы лились по румяному лицу. Заборов жалел мальчика, и князь это видел, и тем веселей и приятней ему было.
Затянув на позорном столбе по рукам и ногам сына, Заборов сам сдернул с него рубаху и бросил наземь, в одну кучу с шубкой и мурмолкой. В высоких окнах стояло много народа, и дворовые, и родня. Веселились старшие братья. Безучастно наблюдали стражники. Молчала боярыня-мать. Отец повращал кистью с зажатой в кулаке рукояткой. Приноровился к весу кнута. И хотя все ждали удара, обрушился хлыст все одно неожиданно. Не было ни взмахов, ни тяжелого томления. Что-то мелькнуло. Где-то щелкнуло. Мальчик оказался слабым. Воздуху на крик ему не хватило. Он обмяк, расстался с сознанием и повис на руках. И только после все увидели, как беленькая его спинка расползлась надвое, и неуверенно потекла по пояснице кровь.
– Будет с него, – сказал князь и направился к калитке.
Со стороны парадного входа в воздухе, в полуметре от земли, висел княжий поезд. Магнитная дорожка под ним напряженно гудела. Стража ходила кругом, удивленно заглядывая в просвет кованых узоров ограды. Люди, проходившие по Боголюбскому проспекту, останавливались из праздного любопытства. Смоляне знали, что воздушные вагоны подают только Великому, и ждали минуты увидеть его в сияющей маске солнца и поклониться. Такая удача – увидеть осподаря! Поговаривали, что нужно успеть загадать что-нибудь сокровенное, пока видишь Ивана Дмитриевича. Обязательно сбудется!
– Пускай топчутся, – остановил Иван Дмитриевич Заборова. Тот собрался завернуть за угол, отпустить транспорт и увести за собой нескольких телохранителей. – Так пойдем. – Великий поманил Заборова жестом, дескать, будем шагать вровень, нечего позади плестись.
Бывший Большой Советский переулок, а ныне Малый Воскресенский, петлял меж белых домов и летнего сада, который был парадоксально хорош именно зимой. Фонтаны-мертвецы стояли смирно, бесшумно. Над ними скрипели черные голые тополя. Их оледенелые ветви казались стеклянными, а снегири на них – игрушечными. По пустым аллеям мела поземка. Хорошо и пусто. Миновав входных львов парка, князь и боярин вышли к белой городской бане, последней кирпичной постройке. Далее тянулся деревянный посад с неровными участками, избами, заваленными сугробами по худые тесовые крыши, и замершими колодцами-журавлями. Дворы и прогоны меж ними редели и обрывались перед пустошью – зимним Днепром, спящим и заметенным. Мост до Кремля стоял будто над белым полем.
Из парной выбежали бабы. Они ухали и валились в снег. Раздался хохот и визг. Две крепкие насмешницы повалили молодую девку головой в снежную горку и держали за узкие плечики. Другие же подбегали и лупили ее снежными ладонями по тощему белому заду. Залюбовался князь на березовые листики, расклеенные по распаренным телам: «Нет ничего красивее людей моих!» Во дворе напротив стоял сухенький мужичок и порол мухобойкой ковер, расстеганный на снегу. Женщин он не разглядывал. Он был занят и увлечен паршивым делом. Иван Дмитриевич не шел, а гулял. Он был доволен своим миром и пребывал в хорошем духе, пока, как туча в ясном небе, невесть откуда не выбежал умалишенный чернец и не набросился на него.
– Подай на храм, начальник, ну что тебе, жалко?
Жалко на храм? Сколько не жалко? Есть же деньги, видно же, есть. Отсыпь четверец!
– А ну, прочь, – оттолкнул прокаженного Заборов.
На лице схимника цвели язвы. Заметил боярин, как побелел Иван Дмитриевич, и топнул на юродивого, да поддал сапогом. Тот отполз на противоположную сторону улицы и еще долго голосил им вслед безвредными проклятиями:
– От безбожья, что от безножья. Высохнешь!
Всю дорогу от дома Заборов молчал. Он не разделял господского воодушевления и был погружен в крайне неприятные раздумья. Впервые присутствие осподаря было ему в тягость. Не замечал он обыкновенной радости от царского общества. А виной всему был Илюшка. Заборов все ждал случая разойтись и позвонить по запрещенному в народе телефону жене. Он хотел знать, что с мальчиком. Когда Заборову было как Илюше, его отец учил: «Не имей своей совести. Живи княжьей. Легче справишься». Но то ли оттого, что поднял он на сына руку, то ли оттого, что Великий был без маски, странные идеи копошились в нем. Великий казался обыденным.
«Складно сложен, но не прочней его самого. Борода, пожалуй, пожиже. Глаза впалые. Лоб весь в беспокойных венах. Ни густых бровей, ни длинных ресниц, ни усов пышных. Да обыкновенный он шляхтич, каких полпосада». И отца его Заборов помнил. «А отец-то тоже ведь из бояр был, и мазал его не Бог, а патриарх и сотоварищи, причем тайком, в ночь вторника, у озера». Вспомнил Заборов и своего крестника, княжича Дмитрия, первоочередного к престолу. «Чем он лучше Илюшки? Да ничем. Шапки на них поменяй – кто заметит?»
Князь остановился на мосту. Встал и уперся взглядом в свой Кремль. На белой стене сидела ворона и драла горло. Скоро Рождество… Днепр подметут. Заблестит каток, заиграет ярмарка. «А мы Рождество встретим в Москве». – Иван Дмитриевич выпустил мечту из клетки. Дал ей покружить.
– Знаешь, Заборов, а ведь я тебя хлеще интервентов боюсь.
Заборов оторопел. Голос осподаря, его манера говорить, да и сами слова – все было неузнаваемым.
– Все, о ком ты мне шепчешь, что они предлагают взамен нам? Идеи? Конституцию? Права? Да каждая собака знает, что следующий будет, дай-то Бог, чтоб не хуже меня.
Заборов стоял в оцепенении. Он зачем-то снял с головы высокую шапку и пригладил волосы. Возражения застряли в нем, он как будто подавился словами и вот-вот раскашляется бессвязными слогами. Одна простая мысль заняла всю его голову: «Не мои… Не мои были те сомнения… лукавого…»
– Знаю, что бы ты предложил. – Иван Дмитриевич так и смотрел на свою крепость, мимо Заборова. – Ты бы их вывел, пообещав обнулить кредиты. Посулил бы казну, с них побранную.
– Я? Да я… – Заборов чуть не хныкал от обиды. Ему показалось, что небо упало на него и что впредь луна будет светить днем, а солнце ночью. – Да я…
– Только знай, Заборов. Нету казны. Нечем манить.
А знаешь почему? Потому что завтра подарком нам будет Москва. Я в ней встречу Рождество, а ты, – князь перевел наконец взгляд на перепуганного своего слугу, – а ты, пожалуй, и Крещение. Да и останешься там, наместником.
Иван Дмитриевич хлопнул Заборова по плечам, обнял, поцеловал в лоб и прогнал.
– Проваливай. Беги. Веди посла в тронный. Скажи, скоро буду.
Ошарашенный Заборов бросился бежать. На под-ступном холме он поскользнулся, съехал пару метров вниз, но вскочил и, не оборачиваясь, понесся к проходной башне. Иван Дмитриевич проводил его глазами, пока тот не скрылся за высокими стенами. Ворона еще прошлась с минуту по гульбищу, затем слетела и села на голое дерево у подножия вала. Из-под ветки посыпались снежные комья от ее, вороньей, тяжести.
– Видала? Как боярин наш знатный бегает? – крикнул ей князь.
Ему было весело, и ни одно посольство или другое неохотное дело не вспугнуло бы его игривого настроения.
Москвичи прибыли в своем духе. Многие машины. Колесные и вонючие. Многие охранники. Одеты безыдейно – костюмы и галстуки, перчатки девичьи – тонкие. Рожи сплошь голые да квадратные. Как тут чиновника от шофера отличить? Так думал Заборов, пока пересекал впопыхах Успенскую площадь. Он еще не пришел в себя после односложной речи Ивана Дмитриевича. «С подвохом он говорил аль от сердца?»
Москвичи моторов не глушили. Они околачивались возле своих повозок и травили шутки. Смысл было не разобрать, так как на одно русское слово приходилось два китайских. Заборов демонстративно плюнул им под ноги и осенил себя крестным знамением, замедлив шаг перед папертью храма. Важности ему прибавляли два богатырских стража с секирами, взваленными на плечи. Они снялись с караульной службы и следовали за боярином. Один из приезжих передразнил Заборова, спародировав богомолье. Хохот разорвался снарядом. Заборов успел разглядеть четки с иероглифами в руке шутника. «Ничего… Авось и я буду трунить». Заборов стыдился своих недавних переживаний и сомнений. При виде врага любовь к делу своему, к родине, к княжьей вотчине выдулась огнем из тлеющих углей. Любовь к оспода-рю в эту минуту пылала в нем настолько искренняя и самозабвенная, что, потребуй сейчас Иван Дмитриевич Илюшку на жертвенник, Заборов сам снес бы. Ведь знает в душе боярин, что не бывать этому, не такой его князь. Его князь милостив. А если злодействует, на то есть высший смысл, ему недоступный. Мимолетное покаяние и вспышка верноподданства стали Заборову двумя крыльями. Он вытащил из сапога лучевое перо, взял у входа дежурный месяцеслов и влетел в государев дом.
Посол был в тронном зале, когда красномордый глашатай, приведенный с мороза, прокричал имя боярина Заборова. За круглым столом переговоров, который в действительности был прямоугольным, послушно сидели четверо воевод в черных зипунах. Были они, как братья, похожи. На каждом сидело платье с золотыми галунами и большими медными пуговицами с изображением бескрылой птицы гамаюн и дымящейся пищали. Георгий Александрович Голополосов уже не раз за три часа ожидания принимался изучать этот герб. Москву интересовало все, что делалось в закрытом княжестве, от моды до погоды. С начала правления Ивана Дмитриевича Голополосов был первым московским послом, которому отворили световые ворота в Гжатской стене. Георгий Александрович вставал, прохаживался вдоль окон, всматривался в пустынный пейзаж заледенелого города и частенько кашлял в кулак. Чиновник не привык к такому отношению, и лицо его хмурилось каждый раз, когда он смотрел на циферблат наручных часов. Телефон и планшет пришлось сдать при входе. Посол повиновался этой дикости, принятие чужих обычаев было ему не в новь.