bannerbanner
Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи
Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Но почему правомерно рассматривать Крым в качестве удела Софии, – подобно тому как Афон считается уделом Богоматери? Т. М. Фадеева утверждает, в сущности, что таврическая Дева, затем греческие Артемида и Ифигения, чтимые в Крыму, суть те лики Софии, которые были явлены, каждый в свое время, древним крымским народам. То, что жители языческого Херсонеса считали Деву Тавриды покровительницей своего города, прообразовательно указывает на покровительство Софии всему Крыму. Между тем, оказавшись в настоящее время в районе Качикальона, можно разыскать там пещерную христианскую церковь Св. Софии: усилиями неведомых почитателей она имеет вполне пристойный облик охраняемого древнего памятника[58]. Очевидно, софийные храмы существовали и в других местах Крымского полуострова. – Для Т. М. Фадеевой, однако, решающим обоснованием ее тезиса служит сокровенное указание крымских топонимов (названий географических мест), которое проясняется, если привлечь на помощь символику чисел – пифагорейскую традицию. Софийность Крыма зашифрована в самом слове «Крым», дерзновенно утверждает исследовательница. В самом деле, это слово истолковывается как «страна сорока вершин, сорока замков, сорока крепостей»[59], поскольку корень его – тюркское «кырк», то есть «сорок». Корень «кырк» вообще часто встречается в крымских топонимах; Т. М. Фадеева полагает, что «число сорок устойчиво связано с Таврикой» (с. 232). И ради прояснения смысла этого числа она обращается к пифагорейским представлениям. Согласно этой древней традиции, сорок – число сакральное: «Сорок – это образ Универсума, существующий предвечно как женственное начало. Число символизирует Божественный замысел о мироздании, по “образу и подобию” которого ваялась материальная, проявленная Вселенная. Сорок – сокровенное гисло Софии (курсив мой. – Н. Б.), женского божества, Лунной богини. Лунная богиня Дева, царица “страны сорока вершин”, сорока святилищ…» (с. 229) В результате, согласно концепции Т. М. Фадеевой, «те, кто готовит на Востоке Европы шестую культурно-историческую эпоху», получают (и уже получили в ходе Серебряного века) инспирирующий импульс от Софии – Премудрости Библии и древних гностиков, средневековых мистиков и русских масонов Александровской эпохи, – от «подруги вечной» Владимира Соловьева, от огненного ангела, запечатленного новгородской иконой, о которой вслед за Соловьевым писали Флоренский и С. Булгаков.

Однако здесь может возникнуть закономерный – и, надо сказать, непростой вопрос: кто же такая София – языческое ли божество («Лунная богиня», Гея, Мать-Земля и т. п.) или же духовное существо, чтимое древними иудеями и признаваемое христианами? Софиология – всплеск ли это неоязычества в новейшее время или завершающий этап, некий новый синтез складывавшейся на протяжении двадцати веков системы христианского богословия? Думается, что софиология в самой своей основе двойственна: она заключает в себе представления и интенции религии природы, с одной стороны, но с другой – изначально связана с монотеизмом и христианством. Эта двойственность обусловлена метафизикой самой Софии – границы между Творцом и творением. Остережемся углубляться здесь в этот клубок проблем – в дебри софиологической диалектики, в тайны многообразного «софийного» духовного опыта. Ограничив себя русской софиологией Серебряного века, можно с уверенностью говорить о ее христианском ядре. Не случайно колыбелью русской софиологии сделалась Троице-Сергиева лавра, глубокий и многогранный феномен которой своим истоком имеет опыт преподобного Сергия Радонежского: именно с лаврой были связаны отцы нашей софиологии – Соловьев, Флоренский, Булгаков[60]. Но и языческие оттенки в концепциях и личностных установках русских софиологов подметить нетрудно. Все они были знатоками учений древних и средневековых гностиков, Каббалы, некоторых направлений в новейшем оккультизме; неудивительно, что у Соловьева и Флоренского мы находим немало языческих интуиций[61]. А такие близкие к софиологии фигуры, как Волошин и Андрей Белый, сознательно избравшие для себя оккультный путь, в категориях религиоведения – адепты своеобразного приватного неоязычества. Исследование Т. М. Фадеевой еще и потому весьма ценно, что указывает на языческую колыбель русской софиологии – на Крым как «страну Софии». Во время своего пребывания на крымской земле, в ходе культурологических штудий и медитаций на природе Волошин, Булгаков, Белый погружались в атмосферу древнего тамошнего язычества.

То, что сказано нами о софиологии, правомерно перенести на всю культуру Серебряного века, в которой причудливо переплетаются христианские и языческие тенденции. – Но что же учит классическое христианство о самой Софии? Вправе ли христианин искать, чтить Софию, или же она – действительно богиня Луны или Земли, мать языческих богов и в качестве таковой не подлежит «воскрешению»? Ответить на эти вопросы может помочь трактат св. Иринея Лионского «Против ересей», в котором излагается древнейший гностический миф о Софии. Высочайшее духовное существо, некий эон, София в своей гордыне отпала от Бога Творца, но раскаялась и стремится вернуться к Нему вновь: таков в двух словах этот гностический сюжет. Лик Софии в свете этих представлений двоится: гностики и учили о двух Софиях – Небесной и падшей. И если христиане, опирающиеся на библейские книги Премудрости, искали Небесную, Божественную Софию, то язычники, имевшие дело с непросветленным аспектом природы, надо думать, нередко подпадали соблазнам Софии падшей: право же, в кровожадной таврической Деве – немного от Софии Урании…

В софиологии вообще всегда заключен риск, опасность духовной подмены даже и при благих намерениях: расхожий пример тому – отпочкование Незнакомки от Прекрасной Дамы в сознании Блока. Также можно говорить о присутствии двух Софий в опыте и творчестве Соловьева (в его земной судьбе они воплотились в личностях Софии Хитрово и Софии Мартыновой). Но риск этот, надо думать, в плане эволюции культуры оказывается оправданным, чему свидетельство – открытия Серебряного века, обнаружение скрытых потенций самого христианства, обретение им перспектив развития.

Эту христианско-языческую двойственность Софии, а также опасность, сопутствующую софийной духовности, отчетливо чувствовал С. Булгаков, в чьей творческой судьбе страстная увлеченность образом Премудрости абсолютно органично сочеталась с подлинно христианским – традиционным подвижническим опытом (см. отразивший этот опыт его «Дневник духовный», писавшийся в Праге в 1924–1925 гг.). Будучи женат на крымчанке Елене Токмаковой, Булгаков подолгу жил в имении родителей жены в Кореизе. Он прекрасно знал Крым и его историю, считал крымскую землю (как и сестры Герцык) своей второй (после Орловщины) родиной. О значении Крыма для философского и богословского творчества Булгакова подробно говорится в нашей уже упомянутой статье «С. Булгаков в Крыму» (см. сн. на с. 37). Именно на «земле Святой Софии» он «пережил <…> ряд мистических потрясений (о них он сообщает в письмах и крымских дневниках. – Н. Б.), ставших тем “посвящением”, из которого родилась его поздняя софиология (две богословские трилогии) и которое поддерживало его в борьбе за Вселенскую Церковь»[62]. А в связи с проблематизацией нами пребывания на «земле Святой Софии» сестер Герцык можно вспомнить написанные Булгаковым в Ялте в 1922 г. диалоги «У стен Херсониса», персонажи которых (Беженец, Светский богослов, Ученый иеромонах, Приходской священник), олицетворяющие меняющиеся установки самого автора, рассуждают о Вселенской Церкви, земном образе Небесной Софии. Тексту диалогов предпосылается описание места их действия: «Лунная ночь в Крыму, у Черного моря, близ херсонисских раскопок, в виду Херсонисского монастыря. Вдали очертания мыса Фиолента, по преданию – места жертвенника Артемиды»[63]. Здесь все детали, природные и культурные, указывают на Софию: Луна – это природный аналог таврической Девы, вместе с Артемидой выступавшей в роли языческого двойника библейской Премудрости; затем море, по мысли Булгакова, имеющее софийную природу и символизирующее как раз падшую Софию-Ахамот[64]; Херсонис был городом Девы, а на мысу Фиолент предположительно находилось святилище крымской богини. Булгаков прекрасно отдает себе отчет в языческих обертонах, сопутствующих идее Софии; вместе с тем в его описании крымского пейзажа они как бы снимаются картиной монастыря. В сущности, Булгаков здесь представляет in nuce как бы всю историю крещения св. князя Владимира, – а вместе с тем судьбу русского духа, возвысившегося от кровавого язычества до монашеской святости. Таков и путь Софии: существо духовного мира, она имеет свою неведомую нам «судьбу»; однако для нас очевидно, что образ ее в ходе культурной истории очищается и возвышается от хищного идола дикого племени до Ангела Вселенской Церкви. Кажется, здесь мы не расходимся с тем, что хочет сказать о Софии в своей книге и Т. М. Фадеева.

Обратившись вновь к этому примечательному труду, извлечем из него «сакрально-пространственные» сведения о тех местах Крыма, где довелось жить сестрам Герцык, – это Севастополь и Судак. Из содержания книги прямо-таки следует, что невидимая рука направляла сестер к самым значимым священным центрам древности! – Начнем с Севастополя. Конечно, говорить здесь следует не о позднейшем городе «русского Крыма», а о расположенных неподалеку центрах поселения древнейших народов, – прежде всего о Херсонесе (ныне это район Севастополя). С Херсонесом связана память о храме таврической Девы – главного божества тавров, аборигенов Крыма. Дева считалась покровительницей города (девственность знаменовала его неприступность для завоевателей), а в III в. до Р. X. она была провозглашена царицей Херсонеса. В самом городе находились святилище и статуя Девы, представляющая ее как богиню плодородия. Но совсем неподалеку имелся и другой центр ее почитания, – его-то и упоминает Булгаков в вышеприведенной выдержке. Еще древние авторы – Геродот, Страбон – указывали на то, что храм Девы таврической находится на утесе, выступающем в море: тело принесенного в жертву человека отсюда сбрасывали вниз. В связи с храмом называют мыс Парфенион, и исследователи нового времени предполагают, что речь у древних шла о Фиоленте. Так, французский путешественник начала XIX в. писал о скале близ монастыря св. Георгия: «Вне всякого сомнения, ни одно место на Гераклейском полуострове не подходит культу таврической богини более, нежели это: только здесь можно причалить к берегу; только здесь жестокие тавры могли спешить на помощь терпящим бедствие, чтобы затем принести их в жертву. И каким театром является сама скала, на вершине которой народ, собравшийся на соседних скалах как на ступенях амфитеатра (намек на догреческое трагическое действо – реальное жертвоприношение. – Н. Б.), мог наблюдать за жертвоприношением и падением тел в пропасть!»[65] А в «Письмах с Понта» Овидия имеется описание сохранявшегося вплоть до I в. по Р. X. храма Девы – уже эллинизированной Артемиды-Дианы таврической. Поэт вкладывает его в уста старого тавра: «Есть в Скифии местность, которую предки называли Тавридою. Я родился в этой стране и не стыжусь своей родины; мое племя чтит родственную Фебу богиню. Еще и ныне стоит храм, опирающийся на огромные колонны; к нему ведут сорок ступеней. Предание гласит, что там был ниспосланный с неба кумир; не сомневайся, еще и ныне там стоит подножие, лишенное статуи богини; алтарь, который был сделан из белого камня, изменил цвет и ныне красен, будучи окрашен пролитой кровью. Священнодействие совершала жрица»[66]. Описание храма Девы включено старым тавром в изложение мифа об Ифигении – девственной жрице Артемиды, вынужденной в этом «варварском краю» совершать кровавый «варварский обряд». Именно такой виделась Таврида римскому взгляду – географическими местами, «которых нету жесточе»[67]. Не походили ли эти священнодействия древнего Херсонеса на те «языческие» обряды, которые, играя, выдумывали маленькие Адя и Женя Герцык? Не привела ли их сюда, в самое средоточие почитания Девы тавров, глухая память-судьба, о которой с таким реализмом они рассказывают в своих мемуарах о детстве? Сестры Герцык были беспощадны к себе, когда обращались к тайникам своего бессознательного, этой кладовой языческих импульсов и мотивов. Их духовное рождение на крымской земле означало в плане внутренней жизни не столько актуализацию этого душевного пласта (прорыв «злых страстей», о которых писала Евгения), сколько постепенное осознание и просветление, – христианизацию его содержания.

Однако на Евгению и Аделаиду подспудное влияние оказал не столько Херсонес, сколько Судак – место, судьбоносное для них. Именно с Судаком связаны мифологические смыслы и сюжеты, удивительным образом проявившиеся а биографиях и творчестве сестер. Что же сообщает о Судаке в своей книге Т. М. Фадеева? Название это (его исторические модификации – Сугдея, Солдайя, Сурож), возведенное к санскритскому корню «сур», означает «Солнечный город». Но так именовались в древности сакральные центры, – и, по мнению Т. М. Фадеевой, Сурож находился в преемственной связи с некоей сакральной традицией, а именно – традицией женской инициации.

Обоснованию этой антропософской по своей природе мысли Т. М. Фадеева посвящает два последних раздела книги «Крым в сакральном пространстве». Опираясь отчасти на древних историков, автор ее создает миф о Судаке как центре женского посвящения. Вот этот миф. Примерно в IV в. до Р. X. большую роль в жизни народов Крыма стали играть амазонки. Обитавшие на Дону воинственные «женоуправляемые» племена, у которых девушки обучались военному делу и участвовали в сражениях наряду с мужчинами, двинулись на Крым и захватили город Афинеон, находившийся в окрестностях Судака. «Не хранится ли память об этом и других походах и об основанном амазонками святилище в названии Кыз-куле – Девичья башня, руины которой и сегодня увенчивают вершину Судакской крепости?» – предполагает Т. М. Фадеева[68]. Башня эта, назначение которой – сторожевой дозор, по мнению исследовательницы, была выстроена генуэзцами (XIV в.) на месте архаичного святилища амазонок, где также почиталась Дева. Функцией богини плодородия ее «характер» не исчерпывался: ее херсонесские изображения на монетах отвечают образу Девы-воительницы, что и не слишком удивительно, если вспомнить, что она была мифологической защитницей и правительницей Херсонеса. Очевидно, что в еще большей степени воинственное начало должно было быть присуще божеству амазонок. В Средние века им преемственно наследовали вооруженные отряды фольклорной воительницы Царь-Девицы, чьим местопребыванием был также древний Судак: «Дворец Царь-Девицы, “строенный готфским обычаем, к южной стороне города, на высоком холму, омываемом волнами моря”, окончательно указывает адрес – это Крым, Сурож»[69]. Вновь судакская Девичья башня оказывается связанной с феноменом воинственной царственной девы.

Надо сказать, что женский образ с подобными чертами весьма импонировал сестрам Герцык, не привыкшим пасовать перед мужским началом, чувствовавшим себя на равных в области высокой культуры с лучшими умами своего времени. Примечательно, что их самосознание как женщин нового типа раскрывалось именно через образ «Девичьей башни». Стихотворение А. Герцык «В башне» (1900-е гг.) отнюдь не проходное для ее творчества. Отдельные образы этого стихотворения можно обнаружить в ряде других ее произведений, вплоть до цитированного нами ранее сонета 1919 г. («Все строже дни…»): «незримая обитель» здесь – не что иное, как та же, христианизированная и перенесенная на духовный план, «Девичья башня».

В башне высокой, стариннойСестры живут.Стены увешаны тканями длинными,Пахнет шелками – желтыми, синими,Душен уют. <…>Трудно распутать мотки шелковистые,Путаный, трудный узор…Сестры, дружные сестрыСтрогий держат дозор…(«В башне»)

Занятие сестер рукоделием побуждает вспомнить о Парках, прядущих нити человеческих судеб; ждут своей судьбы и сестры:

Кто там несется, пылая?Может быть, рок?..

Эта символика женского повседневного существования могла бы показаться вполне традиционной, если бы эмоциональная атмосфера стихотворения не была, по сути, одним сгущенным ожиданием, если бы помыслы сестер не были развернуты исключительно в будущее:

…мы с тобойБудем играть судьбой,Песни слагать небывалые…

Если же говорить о Евгении, то она откровенно примеривала себе маску амазонки, – совершенно естественно чувствовала себя на коне в доспехах Царь-Девицы. Вот ее единственное сохранившееся стихотворение, написанное в начале Первой мировой войны:

Дочь я вышнего царя,Кесаря-Огня.Пурпуровою фатойВсколыхну земли покой.Я в невестиной алчбеВыезжаю на коне,Выкликаю жениха,Попаляя небеса.Где ж ответный, где бессмертный?Топчет смертных конь несметно,Шпорой жадной обожжен,Духом крови опоен.Чу, ударами копытЗерна смутные дробит.Миг – и долог век проходит:Смерть бессмертием восходит.Но, незряча, мчится дале,В дымно-утренние дали,Темной брагою пьяна,Государыня-Война.

В свете идей Т. М. Фадеевой, это стихотворение Е. Герцык видится насквозь судакским-сурожским, – кого бы ни подразумевала его автор под «дочерью вышнего царя» (скорее всего, это олицетворенная война). Но царственность – тот атрибут, который иногда придавала своим собственным поэтическим ликам и смиреннейшая Аделаида. Вот ее загадочное стихотворение, датированное февралем 1908 г., с посвящением «В. И. и А. М.», – инициалы, впрочем, раскрываются сразу: это Вяч. Иванов и Анна Минцлова, с которыми как раз в это время Аделаида вела напряженные мистические разговоры[70].

Правда ль, Отчую весть мне прислалОтец, Наложив печать горения?О, как страшно приять золотой венец,Трепеща прикосновения!Если подан мне знак, что я – дочь царя,Ничего, что опоздала я?Что раскинулся пир, хрусталем горя,И я сама усталая?Разойдутся потом, при ночном огне,Все чужие и богатые…Я останусь ли с Ним? Отвечайте мне,Лучезарные вожатые!

«Я в первый раз принята и признана в мире Духа»[71]: это скромное по форме свидетельство Аделаиды о себе в письме подруге поэтически зазвучало как весть о ее царственном достоинстве. Образ богатырского пира, на который заявляется, опоздав, царская дочь, опять-таки, возможно, всплыл в сознании поэтессы из контекста сурожских легенд. Во всяком случае, «лучезарные вожатые», т. е. Иванов и Минцлова, ничего не говорили Аделаиде о ее «царственном» происхождении, – ни в прямом, ни в переносном, духовном смысле. Однако если мы вспомним характер родословной сестер Герцык, то их поэтические фантазии на тему Царь-Девицы обретут очень реальное звучание. Ведь их предками действительно были властители небольших феодальных государств-городков типа древнего Сурожа, по виду – крепостей, похожих на генуэзскую в Судаке, с такими же башнями и «готфскими» дворцами, как Девичья башня. По происхождению Аделаида и Евгения – действительно царские дочери. И не потому ли они так глубоко вжились в атмосферу Судака, что кровно ощутили в этой атмосфере нечто созвучное себе – флюиды царственной женственности?..

Рискнем сделать еще один шаг в сторону поиска мотивов киммерийской мифологии, проявившихся в судьбах и самосознании наших героинь. С Судаком связан прекрасный женский образ древности – это Феодора, последняя греческая царица Сугдейи. Христианская вера, которую исповедует Феодора, не препятствует ей сохранять облик царицы-воительницы, роднящий ее с амазонками. И в легенде о Феодоре, защищавшей мечом свой город от генуэзцев и павшей от руки врага, – легенде, излагаемой Т. М. Фадеевой, не было бы ничего нового для нашей темы – разговора о сестрах Герцык (в сравнении с сюжетом о Царь-Девице), если бы не один момент, специально выделенный и обсужденный автором «Крыма в сакральном пространстве». Мы имеем в виду присутствие возле юной Феодоры двух мужских образов: это братья-близнецы Константин и Ираклий, которые воспитывались вместе с ней, а повзрослев, полюбили ее. Феодора, давшая обет безбрачия, относилась к юношам как к друзьям, – и Константин смирился с решением Феодоры, сделавшись помощником и смиренным рыцарем царицы. Между тем Ираклий затаил на нее злобу и задумал расправиться с ней с помощью врагов. Предав свой народ и царицу, он впустил генуэзцев в крепость, а затем в замок-монастырь на горе Кастель, куда бежала Феодора. В последней ожесточенной битве с генуэзцами царица убивает изменника мечом, а после гибели в бою Константина также обагряет своей кровью скалы Кастели. – Т. М. Фадеева усматривает в образе Феодоры с ее двумя почитателями глубоко архаические черты, возводящие этот образ к языческому ритуалу сакрального брака Лунной богини с символическими королями, олицетворяющими сменяющие одна другую половины года: брак означал жертву, и на смену одному королю избирался второй. Мотив этот имел кельтское происхождение и, секуляризировавшись, получил впоследствии широкое распространение в культуре средневековой Европы (почитание Прекрасной Дамы). Т. М. Фадеева детально анализирует смыслы древней триады и делает далеко идущие выводы, на чем мы останавливаться не станем. Нам важна эта триада как таковая – женский образ с двумя мужскими фигурами слева и справа, – важна потому, что в ней можно распознать одну из ключевых парадигм судьбы Евгении Герцык.

Пока мы ограничимся лишь предварительным указанием на этот судьбоносный для Евгении треугольник, намереваясь в дальнейшем основательно проследить за развитием отношений внутри него. Речь идет о ее дружбе с Вяч. Ивановым (с 1905 г.) и Н. Бердяевым (с ним Евгения познакомилась в 1909 г.), которая была осложнена страстной влюбленностью Евгении в Иванова. Перипетии этой влюбленности, вообще детальное осмысление треугольника мы отложим на будущее. В данном же месте нашего исследования, – в связи с крымской тематикой и легендой о Феодоре, – отметим то, что Евгения, как и Феодора, имела дело с другом верным и другом – тайным врагом. Во-вторых же, в судьбе Евгении Бердяев и Иванов как бы знаменовали языческий и христианский полюса ее двойственного мировоззрения: Бердяев указывал ей на Христа, попутно отводя от чуждых соблазнов, – скажем, антропософии; Иванов же тянул в язычество собственного извода – прельщал Дионисом, вовлекал в спиритизм, гадания и хлыстовщину, смущал ее ум собственными планами религиозного реформаторства. – Но могут спросить: при чем же здесь тайная вражда? В сложных отношениях Иванова с Евгенией, ученицей и влюбленной в него женщиной, был один задевающий его амбиции момент: безграничное, казалось бы, его влияние внезапно наталкивалось на ее сопротивление – решимость, вопреки воле друга, отстаивать себя до конца. «Вы не менада», – раздраженно бросил однажды Иванов Евгении; он имел в виду то, что Евгении не было свойственно до конца отказываться от своей воли и разума (мы выше уже упоминали о данном эпизоде осени 1908 г.). Это случилось в ту пору их отношений, когда обоим надлежало открыть все карты, ибо ставились последние точки над i. И вот эта-то независимость, бытийственное самостояние Евгении и были причиной скрытой враждебности к ней Иванова. Манеры змея-искусителя (кстати, отмеченные многими, кто знал его) прекрасно маскировали действительные чувства Иванова к ближнему, но не смогли обмануть сердце любящее. Аделаида, воспринимавшая боль сестры как свою собственную, дала точнейшее определение Иванова в отношении Евгении – «злой друг». Мы имеем в виду ее стихотворение 1916 г., однозначно указывающее на Иванова воспроизведением и его внешнего облика:

Рифма, легкая подруга,Постучись ко мне в окошко,Погости со мной немножко,Чтоб забыть нам злого друга.Как зеленый глаз сверкнет,Как щекочет тонкий волос,Чаровничий шепчет голос,Лаской душу прожигаетЕдче смертного недуга.Рифма, легкая подруга,Все припомним, забывая,Похороним, окликая.

Евгения знала о присутствии в ее судьбе данной триады. Размышляя о своем высшем призвании, она также возводила собственную жизненную ситуацию к объективному образцу. Однако для этой цели она привлекала, естественно, не легенду о судакской царице Феодоре. Сделавшись христианкой, она стала рассматривать в качестве ключа к собственной жизни, как это принято, житие своей святой покровительницы – преподобномученицы Евгении. И вот в сюжете этого древнего жития святую Евгению на ее пути неизменно сопровождают двое друзей – Прот и Гиацинт, которые в конце разделяют и ее мученичество. Анализ Евгенией Герцык жития святой Евгении содержится в ее интереснейшем автобиографическом и одновременно философском сочинении (повести? эссе?) «Мой Рим» (1914–1915). Однако Прот и Гиацинт, безликие в житии, и в интерпретации Евгении Герцык не обретают никаких этических и характерологических примет. Автор «Моего Рима» знает, что Прот и Гиацинт прообразуют Иванова и Бердяева, но она не склонна как-то противопоставлять их роли в ее судьбе. Подобно своей святой покровительнице, она одинаково относится к обоим – как к друзьям, «милым братьям»[72]. Глубокая христианка в середине 1910-х гг., она простила Иванову его соблазны, ложь и измену. Позади остался крымский разгул «злых страстей»; римское настроение пронизано лучами «солнца невидимого». Впоследствии эта настроенность на подвиг определит и судакскую жизнь сестер – когда «волей Бога» у людей будет отнят «насущный хлеб» (А. Герцык. Хлеб; 1922) и наступит совершенно новая для них экзистенциальная ситуация.

На страницу:
4 из 6