Полная версия
Феномен Евгении Герцык на фоне эпохи
Исключив из «канона красоты» Крыма почти что средиземноморские картины курортной зоны, Волошин продолжает: «Но что же тогда является памятниками Крыма? – Развалины и пейзаж». Вот увиденный его глазами пейзаж тех мест – южнее Керченского полуострова, который Евгения Герцык, по ее позднейшему признанию, хотела бы уловить последним взором души, в момент смерти отлетающей от тела[35]: «Курганы и сопки унылых берегов Босфора Киммерийского; соленые озера, выветренные коридоры и каменные корабли горы Опук; усыпанные, точно спелой пшеницей, оранжевые отмели широких дуг Феодосийского залива; Феодосия с черным кремлем генуэзских укреплений, Коктебель с венецианским городищем и готическим нагромождением Кара-Дага; Меганом с благородно сухими, чисто греческими очертаниями; Судак с его романтической крепостью; Новый Свет со своими разлитыми можжевельниками – извилистый и глубокий, как внутренность раковины, – вот одно только побережье Киммерии»[36]. Если на южном берегу все приковывает к себе внимание – каждый уместно посаженный кипарис, любой камень живописных скал всем своим видом словно кричит, взывая к праздному взору туриста, то здесь разлита атмосфера молчания, природа ушла в себя, поверхностному глазу просто не за что зацепиться… И, по мысли Волошина, надо быть художником, – но в первую очередь мистиком и мифотворцем, добавим мы от себя, – чтобы войти в глубь этих природных форм, приобщиться к их сокровенной сущности. Волошин, а вместе с ним и сестры Герцык воспринимали край древней Готии как, по сути, живое личностное существо – богиню Гею (Е. Герцык), «Мать-Землю», «мать-невольницу» (А. Герцык, Волошин), – как нерукотворное иконное изображение древнего великого женственного божества, ведомого людям во времена матриархата:
В гранитах скал – надломленные крылья,Под бременем холмов – изогнутый хребет.Земли отверженной – застывшие усилья.Уста Праматери, которым слова нет!(М. Волошин. Полынь; 1906)Здесь надо будет напомнить о том, что главной категорией философской эстетики, – и, шире, всего мировоззрения Волошина была разработанная им категория лика[37]. С этой категорией он связывал представление о живой Вселенной – живой как в целом, так и в отдельных мельчайших частях: по Волошину, эта разлитая повсюду жизнь, эволюционно восходящая к духу, имеет тенденцию складываться в лик. С ранней юности Волошин увлекался теософией, впоследствии загорелся антропософией – учениями, претендующими на создание доскональной картины духовного мира. И для него самого наиболее интересным был именно личностный аспект невидимой Вселенной, – те духи и души, чье существование обрело четкую форму, сложилось в лик. Он полагал, что такие лики невидимого мира могут открыться навстречу творческому усилию художника, – именно в этом заключена художническая миссия, полагал мыслитель-символист. Красота же, утверждал он, это не приятность для глаза, а оформленность в лик – присутствие конкретной духовной жизни, достигшей самосознания. Подлинная красота природы, согласно Волошину, не бросается в глаза, но раскрывается навстречу созерцательному взору живописца, поэта, – непременно духовидца: «“Безобразие” – то, что еще не обладает образом. Раз это явление нашло подлинный лик в творчестве художника – оно становится из безобразия новой красотой»[38], – писал Волошин, имея в виду творчество уроженца Феодосии К. Богаевского. По мысли Волошина и в соответствии с общими принципами русского символизма, действительное творчество – оно же и открытие духовной реальности, «реальнейшего», в сравнении с «реалиями» видимого мира, бытийственного плана (Вяч. Иванов), – духови́дение и духове́дение. Открывающиеся перед духовным созерцателем лики бытия – это не порождение его субъективной фантазии, а обличья объективного духовного, хотя и незримого мира: такова, в варианте Волошина, аксиома символистской эстетики. Русские символисты стремились уравнять в теории художественное творчество с медитацией, а также с теургией – деятельностью по преобразованию мира; художник в их глазах – в пределе посвященный, жрец, маг…
Сестры Герцык, равно как и Волошин, остро чувствовали древность крымской земли, ее обремененность исторической памятью, – чувствовали незримое присутствие в крымской культурной ауре следов ушедших цивилизаций. Тавры, скифы, татары, греки и генуэзцы, турки, славяне и армяне: свой вклад в облик Крыма внесли все обитавшие здесь многочисленные народы. С другой стороны, эти утонченные души ясно ощущали: они застали уже закат Крыма, налицо иссякание его жизненных сил, – действительно, перед их глазами – «развалины» древней цивилизации. Некое душевное изнеможение при виде упадка ощущается в передаче Евгенией Герцык даже и детского восприятия их судакского окружения: «Вечер, нет, ущербный день осени… Здешние старожилы то и дело вздыхают о том, что Судак не тот, что был, что сякнут источники, хиреют сады, нет больше сказочных урожаев. Ну, да старичкам и Бог велел так говорить! Но отчего у нас в саду, у самого водоема, ряд могучих пирамидальных тополей – все с засохшими вершинами, отчего ветвистые орешины <…> год от году дают орехи все мельче, и садовник пилит и пилит засохшие ветки? А потрескавшееся от суши русло реки, когда-то питавшей же эту буйную поросль ольхи, лоха, лиан?..»[39] Описывая «вечерний час» крымской земли, Е. Герцык не случайно указывает на пересохшие водоемы: здесь не только детская наблюдательность, но и последующее влияние Волошина, который упадок Крыма, завоеванного в XVIII в. Россией, связывал именно с его обезвоживанием – в результате разрушения русскими татарских ирригационных сооружений. Умолкли знаменитые фонтаны, полопались глиняные трубы водопроводов, пересохли бассейны ханских дворцов, – но не только: нарушилась и жизнь природных рек и ручьев, составлявшая единую систему с искусственными водными артериями. Евгения подхватывает мысль Волошина: Крым лишился своей кровеносной системы, он обречен, – его витальный расцвет – в далеком прошлом, мы же – свидетели его старческого возраста.
Здесь можно было бы вспомнить о «морфологической» культурологии О. Шпенглера, которая пользуется почти мифическим представлением о живом организме культуры (проходящем в своем развитии через ступени зарождения, расцвета, старения и умирания), но остается тем не менее в рамках научно-гуманитарного дискурса. В подходе Волошина к культуре Крыма наблюдается очевидная близость этим воззрениям, – однако коктебельский мыслитель делает и следующий – уже мифотворческий шаг в цепи культурологических рассуждений. За ними стоит миф о древней Матери-Земле – конечно, детально не проработанный, сюжетно не оформленный, – стоит, как гигантская серая каменная глыба, в которой, однако, намечен лик. И вот, тайна Крыма и заключена в древнем – старческом лике Матери-Земли, – к ней были приобщены древние языческие народы. – Но одновременно это и тайна красоты крымской природы, – тайна, в которую ныне можно войти путем углубленного созерцания киммерийских пейзажей. От ви́дения подобных картин вместе с развалинами древних построек, сопровождающегося размышлением о судьбах ушедших культур, созерцатель в какой-то момент восходит к зрению лика: «Никакой показной живописности, ничего ласкающего глаз. Леса вырублены, сады погибли, фонтаны иссякли, водопроводы перерыты, камни церквей и крепостей пошли на стены обывательских домов. В стертых очертаниях холмов огромная историческая усталость. Но лицо этой земли изваяно чертами глубокими и едкими, как древняя трагическая маска. Этой земле есть что вспомнить, и уста ее сжаты вековым молчанием»[40]. Переживания коктебельского отшельника, почти те же, что и у Е. Герцык, переливаются в чувство религиозное. Волошин был адептом «религии красоты», как и сестры Герцык до их христианского обращения на рубеже 1900—1910-х гг. (именно так – «Религия красоты» – назвала А. Герцык свою статью 1899 г. об эстетических воззрениях Д. Рескина, признававшего красоту «высшим законом» бытия: в Рескине она находила родственную себе душу). И эта «религия» – тайная, приватная религия Волошина – означала, с другой стороны, «воскрешение» в его памяти древних языческих богов, импульс к чему он получил в ранней юности от Ницше [41]. Созерцание Волошиным крымской природы – во время горных походов и за мольбертом, при создании знаменитых акварелей – переходило в общение с древней богиней: ведь «пейзаж – это лик родной земли, лицо матери. От созерцания этого лица в душе подымается тоска, жалость, нежность, та надрывающая и безысходная любовь, с которой связано обычно чувство родины» Волошин М. Чувство родины // Волошин М. Коктебельские берега. С. 38.. То, что именуется патриотизмом и профанно относится к бытию социальному, Волошин доводит до религиозных корней – глубоких и почти полностью забытых чувств, которые в эпоху матриархата свободно изливались из человеческого сердца. Акварели Волошина – это подлинно лики земли, а отнюдь не пейзажи с натуры: художник схватывает не внешние физические формы, а скорее намечает кистью силовые линии – контуры формообразующих напряжений, угадывает складки эфирной материи вместе с игрой красок на еще более тонких космических планах. Религиозная глубина присуща и крымским стихам Волошина (циклы «Киммерийские сумерки», «Киммерийская весна»). Многие стихотворения – это почти что молитвы конкретным божествам, причем пантеон преимущественно греческих богов возглавляется, пожалуй, не Зевсом, а Великой богиней, Матерью-Землей, к которой в конечном счете и обращен порыв Волошина:
Моя земля хранит покой,Как лик иконы изможденный.Здесь каждый след сожжен тоской,Здесь каждый холм – порыв стесненный.Я вновь пришел – к твоим ногамСложить дары своей печали,Бродить по горьким берегамИ вопрошать морские дали…(Первое стихотворение цикла «Киммерийская весна»; февраль 1910)Так в своих статьях, стихах и акварелях Волошин дает метафизическое обоснование красоты Киммерии – указывает на ее бытийственную тайну, приоткрывавшуюся древним народам: Крым избрала своим местопребыванием Великая богиня, потому его первозданная природа – не что иное, как ее манифестация. По-видимому, эту свою мифологическую концепцию Волошин неоднократно развивал перед сестрами Герцык (которых навещал, проделав пеший путь по горам из Коктебеля в Судак). Волошинская ключевая идея присутствует в главе «Судак» «Воспоминаний» Е. Герцык, а описание ею вида с Генуэзской крепости – почти что словесный аналог волошинской акварели: «Гряды и гряды холмов, и конусов, и предгорий, бурые, розовеющие, фиолетовые у горизонта, где массив Меганома выдвинулся в море. Никакого покрова – Земля! Гея! И голубая тишь заливами охватывает и нежит ее. Молчишь, восхищенная.
Да, нужно было через десять лет встретиться с Волошиным, с живописью Богаевского, услышать миф о Киммерии, чтобы потом авторитетно утверждать, что у нашей земли свой закон красоты»[42].
Этот «миф» и этот «закон» мы и попытались вскрыть, обратившись к трудам Волошина.
Наш тезис о том, что Крым – точнее, Киммерия, восточное его побережье – сделался для «беспочвенных» дотоле сестер Герцык духовной родиной, не следует понимать в каком-то переносном сентиментальном смысле: когда Евгения признается, что искра духа запала в нее впервые на балкончике их судакского дома (мы уже цитировали эти ее слова), она указывает на весьма важный факт своей внутренней биографии, удержанный памятью на всю жизнь. Не случайно и глубоко и другое ее позднее свидетельство: «Ах, мил нам Судак и тем, что нас, бездомных, он привязал к земле, врастил в эту не слишком тучную – как раз по нас – почву»[43], – «почву», разумеется, экзистенциально-духовную. Намечая вехи духовного пути Евгении, мы опираемся на ее собственное осмысление прошлого, на ее философию собственной жизни, – такая концептуальная канва нет-нет да и обнаруживается в ходе ее вроде бы безыскусного рассказа о событиях. Евгения и Аделаида духовно родились на земле Великой богини; они открыли для себя Мать-Землю, надо думать, с помощью Волошина, но лишь потому, что шли в том же направлении – пытались осмыслить явную для них красоту киммерийской природы. Они интуитивно подступили к бытийственным основам этой красоты – к той духовной реальности, которую знали и почитали языческие народы еще до Христа. «Религия красоты», стихийными адептами которой они сделались в атмосфере эстетизма, культивировавшейся ими в александровской глуши, на крымской земле углубилась и зазвучала совершенно новыми обертонами.
В Киммерии Евгения и Аделаида духовно родились как язычницы. Эти две души уже изначально испытывали влечение к язычеству: вспомним хотя бы их «детские игры» – исступленные экстазы при поклонении деревьям, имитацию пыток, подражание пифиям… Впоследствии Евгения будет беспощадной разоблачительницей своего языческого начала. Она возненавидит столь хорошо ей знакомые «темные, жадные молнии чувственности», сотрясающие все существо[44], с ужасом признает, что и во внешности ее порой мелькает что-то по-язычески непристойное – «хищные кривые зубы, и губы красные, и изгибаюсь, как лоза…»[45] Но порой она принимает свое внутреннее язычество сознательно-волевым актом – даже с неким вызовом, и, сверх того, подводит под него философский фундамент: «Я <…> не люблю дух аскезы, отрешенности, исповедую страстную “верность земле”, – записывает она в дневнике, находясь на “пике” своего “дионисизма”. – <…> Знаю наверно, что на земле, в земном существовании, не тайна познания божества (трансцендентного Бога-Творца христианства. – Н. Б.), а тайна “верности земле” есть сокровеннейшая и высшая. На земле в эту тайну облечено божество, в тайну любви земной»[46]. «Верность земле» – это лозунг Ницше[47], взятый на вооружение Вяч. Ивановым – личностью ключевой в жизни Евгении Казимировны. Почему она с такой готовностью подхватила его, сделав жизненным девизом? Не в силу ли своего собственного, отчасти языческого устроения, поддерживаемого созерцательной жизнью в окружении киммерийских гор? Мистическая «земля» Ницше – Иванова – в рецепции Евгении Герцык, она же земля
Киммерии, а глубинно – «Земля-Гея», «Мать-Земля», херсонесская Дева и Великая богиня тавров. Со всеми этими реалиями и именами соотносился внутренний опыт – целый комплекс чувств и смыслов, – яркая, «земная» сторона жизни. Евгения претерпела нешуточную борьбу этой своей языческой стороны души с действительно христианским началом. О перипетиях этой борьбы, – вообще о собственной глубинной религии Е. Герцык мы детально поговорим впоследствии. А здесь, размышляя о ее духовном рождении в язычество – почитание Матери-Земли, заметим, что и христианство Евгении, даже и после ее сознательного обращения, смешивалось в ее внутренней жизни с языческими представлениями (стоит подчеркнуть, что понятия «язычество» и «христианство» мы не привносим искусственно в ее искания: она активно пользуется ими в переписке и дневниках 1900—1910-х гг., они суть категории ее самопознания и религиозного самоопределения).
В страстном алкании веры Евгению захватывают такие представления, как «образ матери» и «жертва матери». О Боге она рассуждает в духе матриархата, и христианство, на подступах к которому она оказалась в конце 1900-х гг., также выступает поначалу как одна из разновидностей почитания Великой богини: «В самом сердце земли и в тайном центре сердца человеческого – икона Богородицы, и святее нет, и ближе нет»[48]. «Богородица – Мать сыра Земля»: вспоминается вера Хромоножки из «Бесов» Достоевского. Если Иванов сближал Христа с Дионисом, то его ученица Евгения Герцык в своих религиозных переживаниях Богоматерь подменяла «Матерью» языческой. Ее христианство позднее приобретет окраску специфически мистериальной религии, – к интуициям языческим присоединятся эзотерические идеи теософии и антропософии. Этот «магический» уклон позволяет провести параллель между религиозностью «утонченно-культурной» (Бердяев) Евгении и народным православием, сочетающим поклонение Христу с представлениями древнего язычества. Молитва, церковные таинства, – даже сама Христова Личность никогда не играли в ее жизни столь же большую роль, как в случае ее сестры: христианство Аделаиды Герцык, при всей ее мистической гениальности, более традиционно, богомольно, безыскусно[49]. Евгения вообще в большей степени, чем Аделаида, была захвачена неоязыческим вихрем эпохи декаданса и порой приближалась к опасной грани откровенного демонизма. Аделаиду смиряла и удерживала ее роковая ноша «предвечной вины», глухота, болезненность. Но и у цветущей Евгении был, надо полагать, могучий ангел-хранитель, не позволявший ей сделаться «менадой» – утратить свою волю и предаться дионисическому оргиазму, чего бы хотел от нее Иванов. «Вы не менада», – раздраженно бросил однажды мистагог своей строптивой ученице. Внутренняя властная рука всегда удерживала ее, уже готовую встать на гибельный путь греха и саморасточения.
Судакский дом Герцык-Жуковских правомерно рассматривать – наряду с домом-музеем Чехова в Ялте, волошинским «Домом поэта» в Коктебеле, музеем Грина в Старом Крыму – в качестве одного из духовных центров Крыма позднейшей эпохи. В настоящее время это пока еще вряд ли осознано: дом по адресу Судак, улица Гагарина, 21 разделяет в этом отношении участь мемориальных мест, связанных с именем С. Булгакова, друга сестер и духовного отца Аделаиды[50]. «Родина души корнями уходит в очень темную глубь, в очень злые страсти»[51]: эта фраза Евгении очень емкая, она включает в себя все то, что нами было сказано выше о «рождении» сестер Герцык в языческую духовность, совершившемся на киммерийской земле. Но судакский «Адин дом» (как его называли близкие) – свидетель отнюдь не только разлива «злых страстей» в событиях осени 1908 г., сгущения темных сил, приведенных сюда гостями – Ивановым со свитой: с домом связан и расцвет поэтического творчества Аделаиды, и литературные труды Евгении в начале 1920-х гг., и дружеские разговоры, и детский смех… И более того, дом этот – место сокровенного подвижничества сестер в страшное время Гражданской войны, когда Крым, согласно свидетельству И. Шмелева, сделался царством смерти («Солнце мертвых»). Именно тогда Аделаида пишет одно за другим лучшие свои стихотворения. В одной поэтической строфе ей удается охватить в целом все их тогдашнее судакское бытие:
Все строже дни. Безгласен и суровУстав, что правим мы неутомимоВ обители своей, очам незримой,Облекши дух в монашеский покров.(Сонеты. 1; 1919)Из декадентского салона, подражающего петербургской ивановской Башне, «Адин дом» превратился в монастырь. Опять-таки множество картин тех лет проходило перед внутренним взором шестидесятилетней Евгении, когда она писала одну из завершительных фраз главы «Судак»: «Родина души – не только сладость и отдохновение, но и всегдашний зов к подвигу»…[52]
Завершить размышления о Крыме как духовной родине сестер Герцык нам бы хотелось стихотворением А. Герцык 1918 г. «К Судаку». Оно писалось при вполне конкретных обстоятельствах: разразившаяся Гражданская война не позволила семье Герцык-Жуковских оставить Крым и вернуться в Москву; в сходном положении оказались многие – тот же Шмелев, С. Булгаков. Но Аделаида мифологизирует ситуацию: не разруха и боевые действия мешают ей уехать, но сама владычица Киммерии – Великая богиня, Мать-Земля ради своих неведомых целей удерживает ее при себе. Поэтесса заново воспроизводит в этом стихотворении волошинский «миф о Киммерии» и, привлекая новые образы, указывает на «закон» неповторимой киммерийской красоты.
Ах ты, знойная, холоднаяСтрана!Не дано мне быть свободнойНикогда!Пораскинулась пустынейСреди гор.Поразвесила свой синийТы шатер.Тщетны дальние призывы —Не дойти!Всюду скаты и обрывыНа пути.И все так же зной упорен —Сушь да синь.Под ногами цепкий терен —Да полынь.Как бежать, твой дух суровыйУмоля?Полюбить твои оковы,Мать-Земля!Глубокая христианка к тому времени, «поэтесса-святая» (Б. Зайцев), уже в предчувствии конца своего жизненного пути она как бы с упреком обращается к «гению места» своей духовной отчизны. Стихотворение оказалось пророческим: в 1925 г. Аделаида Герцык умирает, едва достигнув пятидесятилетия, – она перенесла ужас чекистского застенка, голод детей, болезни и смерти близких – но жизненные силы иссякли. Могила ее не сохранилась: старое судакское кладбище, где она была похоронена, было уничтожено в 1982 г.[53]
* * *Эту главу мы дополним небольшим экскурсом. Глубинная связь культуры Серебряного века (в частности, феномена сестер Герцык) с Крымом проясняется при обращении к интересному современному исследованию – книге культуролога Т. М. Фадеевой «Крым в сакральном пространстве». Богатое содержание книги (оно охватывает «сакральную географию» и «энергетику» крымской земли; крымскую топонимику; описание дохристианских и средневековых «святых мест» вместе с соответствующими мифами, легендами, житиями, а также разнообразную символику, значимую в крымском контексте) в аспекте религиоведения сводится, на наш взгляд, к теме крымского язычества[54]. Т. М. Фадеева идет от глубочайшей древности, – бросает взгляд даже на Атлантиду, мифическую прародину всей европейской цивилизации. Однако центр тяжести ее концепции – это мегалитическая культура и религия тавров, коренных обитателей Крыма (I тыс. до Р. X.). Поскольку Крым всегда был колонией, в крымском язычестве причудливым – но при этом отнюдь не случайным! – образом переплетались верования и культы коренного населения и народов-пришельцев – кельтов, славян, а прежде всего греков. Опираясь на труды античных и средневековых историков, привлекая свидетельства самых разнообразных памятников культуры, Т. М. Фадеева приходит к выводу о том, что верховным божеством на крымской земле всегда было божество женское. В ходе истории особо чтимая таврами богиня Дева, культ которой сопровождался человеческими жертвоприношениями, получала смягчающие «прививки» от греческой Артемиды или ее двойника – жрицы Ифигении. Под разными именами и мифологическими масками на протяжении веков здесь выступала Великая богиня всей Евразии – общая Мать богов и людей. Добавим от себя: не кто иной, как она открывала свой «лик» и навстречу религиозным опытам Волошина (который не раз упоминается Фадеевой); именно о ней вслед за Волошиным размышляли также сестры Герцык, называвшие ее либо Геей – в согласии с греками, либо по-русски – Матерью-Землей.
Свою концепцию крымского язычества Т. М. Фадеева отнюдь не склонна сужать до рамок сугубо академического исследования, адресованного компетенции одних филологов-классиков и медиевистов. Напротив, крымская духовность (используем здесь это не слишком определенное слово за неимением лучшего) в ее представлении – это феномен в высшей степени актуальный, более того, обращенный в будущее. Здесь Т. М. Фадеева, следуя одной из тенденций Серебряного века, опирается на идеи Р. Штейнера, который считал черноморский регион, и в частности Крым, весьма важной, с оккультной точки зрения, областью Земли. «Согласно учению Р. Штейнера, Черноморское пространство – это область мистерий, в которых вырабатывалось будущее Запада и обеспечивалась непрерывность культурного развития всего человечества, – пишет Т. М. Фадеева. – <…> В этом пространстве были основаны все важнейшие мистериальные центры первых трех послеатлантических периодов (этапы истории человеческой культуры по Штейнеру. – Н. Б.) и произошло становление четвертого (греко-латинского); здесь готовился пятый (западноевропейский) и готовится шестой (славянский. – Н. Б.) период»[55]. Центры эти – горный Кавказ (связанный с мифом о прикованном Прометее), кавказское побережье – Колхида (где было святилище Овна – Золотого руна), Синоп на черноморском юге, знаменитый почитанием там Сераписа (он же Озирис), – наконец, Крым на севере: здесь находилось «святилище таврической Артемиды, или богини-Девы, куда была перенесена Ифигения[56] (согласно греческому мифу, дошедшему до нас благодаря трагедии Еврипида “Ифигения в Тавриде”. – Н. Б.)». – Итак, по мысли Т. М. Фадеевой, присоединяющейся в этом к Р. Штейнеру, из черноморского пространства (для нашей темы важно, что из Крыма – с земли, «насыщенной “культурным перегноем”, по меткому выражению Р. Штейнера», или «духовным наследием предыдущих культур»[57]) в души людей, строителей культуры будущего, идут мощные обновляющие импульсы. И особенно это глубинное влияние касается славянства, поскольку именно славяне готовят ныне основу для грядущей великой культурной эпохи.
Как бы ни относиться к учению Р. Штейнера, основанная на этом учении идея Т. М. Фадеевой о «питательности» духовной почвы Крыма для исканий новейшего времени действительно «работает», если речь идет о культуре Серебряного века, к которой принадлежит и феномен сестер Герцык. Если придерживаться концепции, развитой в книге «Крым в сакральном пространстве», то оказывается, что Серебряный век получил от Крыма сильный импульс инспирации. Все построения Т. М. Фадеевой стягиваются к центральному тезису: Крым – это земля Божественной Софии. Но ведь именно София – девиз, символ, а если угодно – дух-покровитель русской культуры той эпохи. И отнюдь не таким уж странным покажется утверждение о том, что ее творцы обретали духовные силы именно на крымской земле, находили именно там собственно софийные смыслы: достаточно назвать Волошина, С. Булгакова, сестер Герцык и сестер Цветаевых, Андрея Белого, Н. Бердяева, И. Шмелева и т. д., в большей или меньшей степени связанных с Крымом.