Полная версия
Державный плотник
На них поставили солоницу золоченую и положили калач-перепечу[27] и сыр.
– Теперь, кажись, все по закону, – сказала боярынябабушка, топчась на месте. – Пора и невесту снаряжать к венцу.
Наконец, все было готово, невеста одета, а хорошенькая белокурая головка ее украшена изящным маленьким золотым венцом, символом девичества.
Тогда последовало торжественное шествие невесты с женской половины в парадную хоромину, куда уже собрались родные невесты и приглашенные.
Шествие невесты в парадную хоромину открывали женщины-«плясицы», которые плясали и пели обрядовые песни. За плясицами коровайники несли на палках, обшитых богатыми материями, короваи. На короваях лежали золотые «пенязи»[28]. За коровайниками следовали «свещники» со свечами и «фонарщики» с фонарями. Так как женихова свеча, величиною с бревно, весила три пуда, а невестина два, то их несли по два свещника. На свечи были надеты золоченые обручи и подвешены атласные кошелки. Потом, за фонарщиками, шел «дружка» и нес «опахало». То была большая серебряная миса, в которой на трех углах лежали: хмель, собольи меха, золотом шитые ширинки и червонцы. Справа и слева невесты «держали путь» двое ее молодых родственников, чтоб никто не перешел дороги «княгине», а уже за ними две свахи вели невесту в венце и под густым покрывалом. За невестой следовали сидячие боярыни, две из которых держали по мисе: на одной мисе лежала «кика» – головной убор замужней женщины, с «волосником», гребешком и чаркою с медом, разведенным на вине. На другой мисе лежали убрусы для раздачи гостям. Оба блюда – первое с «осыпалом», то есть с хмелем, ставили на стол, где уже лежала перепеча с сыром.
Когда коровайники, свещники и фонарщики остановились по бокам стола, невесту свахи посадили на брачное сиденье, а рядом с нею ее маленького братишку.
Тогда дружка тотчас же поехал к жениху известить, что «княгиня на посаде».
Аркадий никогда не видал своей невесты. Их сосватали строго «по старине». Старая боярыня Орленина берегла свою внучку как зеницу ока, чтоб на нее ни ветром не пахнуло, ни солнышком не обожгло ее нежных щечек. Но больше всего старуха укрывала ее от глаза постороннего мужчины.
– Что хорошего, коли мужчина общупает своими зенками девушку с пят до маковки? – говорила боярыня.
Да и мать жениха блюла старину.
– Говорю тебе, что Ксенюшка – раскрасавица, видеть ее до венца не моги, да и бабка ее до того не допустит: змеем-горыничем она стережет свою внучку, – говорила и княгиня Трубецкая своему сыну.
И вот, вот, может быть, он сейчас ее увидит, ее, свою «суженую», которую ему другие «присудили»… может быть, увидит… Когда он и она будут сидеть «на посаде», хотя рядышком, но разделенные друг от друга тафтяным покровом, и когда ее станут расчесывать, то, может быть, когда им позволят через тафту приложиться друг к дружке щеками… Да, да! щеками через тафту, то, может, перед нею будут держать зеркальце так, что он увидит ее!..
Княгиня Трубецкая и, за нахождением князя при войске, под Нарвой, посаженый отец после возглашения священника «достойно есть!» благословили жениха, и торжественное шествие двинулось к дому невесты.
И здесь, как у невесты, впереди «поезда» шли коровайники с короваями, свещники со свечами и фонарщики с фонарями. За ними священник с крестом, бояре, а за ними уже жених, которого тысяцкий вел под руки. Затем, наконец, «поезжане», иные на санях, другие верхами на конях.
А вот и ворота невестина дома…
Вот и парадная хоромина… В глазах рябит у жениха… Он машинально молится и кланяется на все четыре стороны…
На возвышении сидит она… Такая крохотная… но личика не видать, густо закрыто… Только видно, как маленькая ручка под покрывалом украдкою делает крестное знамение… Около нее, рядом, сидит Юша, ее братишка.
«Выкупать надыть у Юши», – соображает княжич.
Дружка подводит его.
Дрожащей рукой жених кладет на протянутую ручку Юши золото…
Он рядом с нею, на одной подушке…
«Он рядом со мною, на одной подушке!» – трепетно колотится девичье сердчишко.
И он и она почти ничего не видят, как слуги ставят на стол «яства»…
– Отче наш, иже еси на небеси, – как будто откуда-то издали доносятся до них слова священника.
– Благословите невесту чесать и крутить.
Это они явственно слышат, и она вздрагивает.
– Благослови Бог!
8После того как сваха должна была начать чесать и крутить невесту, свещники последней, зажегши свадебные свечи «богоявленскими свечами» и поставив их, тотчас протянули… увы! между женихом и невестою занавес из алой тафты.
Это делалось для того, что при чесании волос с лица невесты сваха снимала покрывало, а лица ее ни жених, ни его поезжане не должны были еще видеть.
Так делалось и тут, и невеста скрылась за занавесью.
«Когда же велят приложиться нам с нею щеками к тафте?» – волновался в душе жених, посматривая на зеркальце, которое держала в руках перед невестой сидячая боярыня.
Жених чувствует, что там, за занавесью, уже распускают косу Ксении.
«А зеркальце… покажется ли она в нем?» – думает жених.
– Приложитесь щеками к тафте, – говорит сваха.
Аркадий пригибается к занавеси так, чтобы его щека, он был гораздо выше Ксении, прикоснулась непременно к ее щеке.
Он приложился… Он чувствует за тафтой щеку девушки, горячее, сквозь тафту жгущее огнем лицо Ксении, ее тело, ее плечо… Он прижимается еще крепче, крепче…
«И она жмется ко мне… ох, чую, жмется!»
Кровь у него приливает к сердцу, ударяет в голову…
И вдруг в зеркальце отражается ангельское личико!.. Ангельское!.. Ангельское!..
Но длинные иглы ресниц опущены в стыдливой скромности…
Вдруг ресницы вскинулись, и его ожгли две молнии… душу ожгли… огнем опалили его всего… и, подобно молнии, неземное видение исчезло!
Тут приблизилось к ним что-то странное, лохматое, все в шерсти, и проговорило, видимо, поддельным голосом:
– Мир да любовь князю и княгине!.. Да молодой княгинюшке народить бы деток столько, сколько шерстинок на моей шкуре.
Это был поддружье, наряженный в вывороченную наверх шерстью шубу.
– Ах, кабы и впрямь твоя внучка нарожала столько пареньков, сколько шерсти на шубе! – шутя шепнул боярыне-бабушке князь-кесарь, сидевший с нею рядом.
– Полно тебе, старый греховодник! – накинулась на него старуха. – Это дело Божеское.
– И государево, матушка, – подмигнул Ромодановский.
– Поди ты с государем-ту твоим! – огрызнулась бабушка. – От него-то кроючись и свадьбу торопим без женихова родителя.
Между тем, пока продолжалось укручивание невесты, сидячие боярыни и девицы пели свадебные песни:
А кто у нас холост,А кто у нас не женат?“Дружка в это время резал на мелкие куски перепечу и сыр, клал все это на большое серебряное блюдо вместе с ширинками – подарками для гостей, а поддружье разносил это по гостям. Сваха-же «осыпала» свадебных бояр и всех участников торжества, бросая им все, что было на «осыпале», – хмель, куски разных материй и деньги.
Наконец невесту «укрутили», надели на голову кику.
– Уж и молодайка же у нас! – любовалась юным детским личиком, выглядывавшим из-под кики, старшая сваха.
– В куклы играть, и то в пору, – шепнула Марьюшка.
Молодые встали с сиденья и пошли к родителям под благословение.
– Благослови Бог!
У молодых обменяли кольца, а отец Ксении, передавая жениху плеть, сказал:
– По этой плетке, дочушка, ты знала мою власть над тобой; теперь этой плетью будет учить тебя муж.
– Не нуждаюсь я, батюшка, в плетке, – горячо возразил жених, – а беру ее, как подарок твой.
И он засунул плеть за пояс.
Затем процессия двинулась из дому.
– Птичка улетает из гнездышка, – шепнул Ромодановский бабушке.
– Она мне роднее родной дочери! – И старушка заплакала.
Коровайники и свещники уже вышли, а за ними по устланному яркими материями полу двинулись жених и невеста. Невесту, все еще закрытую, вели под руки обе свахи. У крыльца уже стояли невестина каптана[29] и тут же оседланные кони для жениха и поезжан.
На седле женихова аргамака важно восседал Юша.
– Уступи мне место, Юшенька, – улыбнулся Аркадий.
– Не уступлю, я за сестрой поеду, – храбрился Юша.
– Уступи, миленький! Вот тебе золото на пряники.
Юша взял золото, и его ссадили с седла.
Жених ловко вскочил на аргамака и, сопровождаемый своими поезжанами, обогнал невестину каптану. В то время, когда он поравнялся с окном каптаны, оттуда выглянуло прелестное личико, и без кики…
– До венца личиком засветила! Ах, сором какой! Ох, срамотушка!
– А ежели люди увидали! Пропали наши головушки!
Но люди не увидали. Видел только Аркадий, как «светило» для него его солнышко…
– Свадьба! Свадьба! – кричали уличные мальчишки, завидев каптану невесты. – Вот под дугою висят лисьи да волчьи хвосты.
Волчьи да лисьи хвосты под дугою действительно были обрядовые признаки старорусской свадьбы.
Но вот и жених и невеста уже в церкви, а ясельничий и его помощники остались на дворе стеречь женихова коня и невестину каптану, «чтобы лихие люди не перешли между ними дороги». А то разом напустят на новобрачных «порчу».
Как долго, казалось Аркадию, тянулось венчание! Он почти ничего не видел и не слышал: он ждал только, когда с лица Ксении снимут покрывало.
Но вот его сняли!.. Аркадию показалось, что в церковь глянуло весеннее солнце. Мало того, он целует это солнце, но робко.
– Раба Божия Ксения, – говорит священник, – кланяйся мужу в ноги.
Она покорно кланяется, и Аркадий с нежностью покрывает ее голову полою своего богатого кафтана, знак, что он всю жизнь будет защищать дорогое ему существо.
Тогда священник подал им деревянную чашу с вином.
– Передавайте друг дружке трикраты чашу, – говорил священник.
Когда новобрачные отпили, князь-кесарь Ромодановский, быстро подойдя к молодой, на ухо шепнул ей:
– Ксеньюшка! Живей кидай чашу об пол и топчи ее ножками.
Это было поверье, что, когда кто из новобрачных первым станет на брошенную на пол чашу ногою, тот и будет главою в доме.
Ксения бросила чашу и вся зарделась, но на чашу не становилась ногою.
– Топчи, топчи, Ксеньюшка! – не отставал князь-кесарь.
Аркадий смотрел на свое сокровище и тоже не топтал чаши.
– Топчи, Ксеньюшка, – подсказала и сваха.
Тогда Ксения с улыбкой поставила ножку на чашу, но раздавить ее не хватало силенки.
– Все ж ты первая, – шепнула сваха.
Тогда Аркадий, когда Ксения сняла свою маленькую ножку с чаши, придавил ее каблуком, и чаша была раздавлена.
– Пущай так будут потоптаны нашими ногами те, кои станут посевать меж нами раздор и нелюбовь, – сказал он торжественно.
– Аминь! – провозгласил князь-кесарь. – А паче чаяния ежели лихие люди дерзнут помыслить что-либо худое против моей крестницы Ксеньюшки, то быть им у меня в застенке!
После того как поздравления кончились, сваха, при выходе из церкви, осыпала их семенами льна и конопли.
– Лен – на ребяток, конопля – на девочек, – повторяла она.
– Не жалей, сватенька, льну… Льну сыпь поболе! – весело говорил Ромодановский.
Он очень легко выбрасывал из головы подробности тех ужасов, какие он совершал в застенке Преображенского приказа…
Ромодановский при выходе новобрачных из церкви продолжал шутить и, лукаво подмигивая молодым поезжанам, шептал:
– Умыкайте, добрые молодцы, молодую, умыкайте!
Это был обычай: при выходе молодой из церкви ее старались будто бы «умыкать», отбить, похитить у мужа, и молодая, боясь «умычки», теснее прижималась к мужу.
– А вот, сунься кто! – вынимал Аркадий плеть из-за пояса и энергично махал ею в воздухе.
Поезд скоро двинулся к дому Трубецких.
При входе в дом молодых ясельничий командовал потешникам:
– В сурьми да бубны[30], потешные! Да играйте чинно, немятежно, доброгласно!
Под эту музыку молодые сели за стол. Но есть за общим столом они, по обычаю, ничего не ели.
Когда же гостям подали третью перемену – лебедя, то перед молодыми поставили жареную курицу, которую дружка тут же завернул в скатерть и обратился к матери Аркадия и к посаженому отцу:
– Благословите молодых вести опочивать.
– Благослови Бог! – отвечали те.
И молодых повели. Но прежде чем они дошли до дверей, дружка понес впереди завернутую в скатерть курицу, предназначенную для ужина молодым в сеннике, а за ним пошли коровайники и свещники.
Когда молодые приблизились к дверям, то посаженый отец, взяв Ксению за руку, проговорил обрядовые слова Аркадию:
– Сын наш! Божиим повелением и благословлением матери твоей велел тебе Бог сочетатися законным браком и поять в жены отроковицу Ксению. Приемли ее и держи, как человеколюбивый Бог устроил, в законе нашей истинной веры, и святые апостолы и отцы предаша.
У дверей сенника молодых встретила сваха в шубе, вывороченной кверху шерстью, и снова осыпала их льняными и конопляными семенами:
– На ребяток, на девочек… на ребяток, на девочек…
А в сеннике дружка и свещники уже успели поставить венчальные свечи в кад с пшеницею – у самого изголовья брачного ложа.
С лихорадочным трепетом вступили молодые в сенник, где их тотчас же стали раздевать: жениха – дружка, а невесту – сваха.
– Не надо! Не надо! – отбивалась бедная Ксения, закрывая вспыхнувшее личико руками.
– Ах, мать моя! Срам какой! Не дается! Да это по закону, по-божьи… – возилась около нее сваха.
– Не надо! Не надо! Пусти!
– Ах, озорница! А потом сама будешь благодарить…
– Не надо! Пусти! Пусти!
Напрасно! Сваха была не такая женщина, чтоб отступить от закона.
Она сделала свое дело… и – «чулочки сняла».
Дружка и сваха тотчас оставили сенник.
– …В застенок повели Ксеньюшку, – сострил князь-кесарь, когда молодых повели в сенник.
В доме идет пир горой.
Но на дворе тихо-тихо. Только безмолвные звезды с высокого неба смотрят на сенник, да ясельничий с обнаженным мечом ездит верхом около сенника для предотвращения всякого лиходейства, пока там совершается «доброе».
Когда в доме свадебный пир достиг апогея, к дверям сенника подошел дружка.
– Все ли в добром здоровье? – громко спросил он.
– Все в добром здоровье, – послышался ответ через дверь.
– Слава Богу! – прошептал дружка.
Через минуту он торжественно входил в пиршескую хоромину. Все воззрились на него вопросительно.
– Возвещаю! – торжественно произнес он. – Между молодыми доброе совершилось!
9В то время, когда на Москве, в доме Трубецких, справлялась веселая свадьба, а в Преображенском приказе, в застенке, кнут и дыба справляли свое страшное дело, в это время Державный Плотник делал первые, к несчастью, неудачные попытки царственным топором «прорубить окно в Европу».
Оставив свое тридцатипятитысячное войско у стен Нарвы под начальством герцога фон Круи для возведения укрепленного лагеря и для приготовления осады города, царь Петр Алексеевич, в сопровождении Александра Данилыча Меншикова и неразлучного Павлуши Ягужинского, отправился на не дававшее ему спать Балтийское море «взглянуть хоть одним глазком».
– Ох, глазок у тебя, государь! – сказал Меншиков, следуя верхом около царского стремени.
– А что, Данилыч, – окликнул его царь, – что мой глазок?
– Да такой, что хоть кого сглазит! Вон под Азовом салтана сглазил, а теперь, поди, и Карлу сглазит, – отвечал Меншиков.
– Помоги Бог, – задумчиво сказал Петр, – с ним мне еще не приходилось считаться.
– Тебе ли, батюшка-государь, с мальчишкой счета сводить!.. Розгу покажи, тотчас за штанишки схватится, как бы не попало, – пренебрежительно заметил Меншиков.
– Не говори, Лексаша: вон и Христиан датский, и Август польский почитали его за мальчишку, а как этот мальчишка налетел орлом на Копенгаген, так и пришлось Христиану просить у мальчишки пардону, а мальчишка с него и штаны снял, – говорил Петр, вглядываясь в даль, где уже отливала растопленным свинцом узкая полоса моря.
– Штаны, – улыбнулся Меншиков, – это Голстинию-то?
– Да, Голстинию.
– Да и Александр Македонский был мальчишкой восемнадцати лет, когда при Херонее на голову разбил греков и спас отца, – проговорил как бы про себя молчавший доселе Павлуша Ягужинский.
– Ты прав, Павел! – горячо сказал царь, и глаза его загорелись. – Я плакал от зависти к этому Александру, когда в первый раз чел про дело у Херонеи: отец его Филипп и все македонское воинство уже дали тыл грекам, когда на союзников оных, фифанцев, налетел Александр с конницей, мигом смял их, а там ударил и на победителей отца и все поле уложил их трупами! Таков был оный мальчишка!
– А что потом в Афинах было! – тихо заметил Павлуша. – Я тоже, государь, чел когда-то сие описание и плакал, токмо не от зависти, где мне!.. Афин мне было жаль, государь.
– Точно, Павлуша: афиняне в те поры объяты были ужасом… Афинянки выбегали из домов и рвали на себе волосы, узнав о павших в бою отцах, мужьях, братьях, сыновьях. Старики словно безумные бродили по стенам города… Старец Исократ[31] с отчаяния уморил себя голодом… А вот и море!
Петр с благоговением снял шляпу перед обожаемою им могучею стихией и набожно перекрестился.
Меншиков и Ягужинский, видя, что царь молчит, тоже молчали, не смея нарушить торжественность минуты.
А минута была действительно торжественная. Он продолжал стоять, как зачарованный видением, видением будущего величия России… И видение это как бы реально вставало перед его духовными очами… Ни Ассирии и Вавилонии, ни монархии Кира, ни монархиям Македонской и Римской не сравняться с тою монархиею, которая назревала теперь в великой душе.
А оттуда, справа, чуть-чуть двигались чьи-то корабли под белыми парусами, чьи!.. Конечно, е г о, того, который там, за этим морем, и двигались эти корабли по его же морю и из его же реки!
Бледность проступила на щеках великана, и он все молчал.
«Новгородцы сим морем владели… Александр Ярославич ставил свою пяту на берег Невы… А мои деды лентяи все сие проспали».
Теперь краска залила его щеки.
– Так я же добуду, я верну! – вдруг с страстным порывом сказал он.
– Добудешь, государь; тебе ли не добыть чего! – согласился Меншиков, угадав мысль Петра. – Добудешь всего. Вон Азов живой рукой добыл.
При напоминании об Азове взор царя еще больше загорелся.
– Точно, Азов с Божьей помощью добыли… А не мало в оной виктории нам помогли черкасские люди – хохлы… Жаль, что не вызвал их регимента[32] два-три под Нарву, – говорил царь, что-то ища в боковом кармане своего кафтана.
– Ты что, государь, ищешь? – спросил Меншиков.
– Да выметку из походного журнала, что прислал мне гетман Мазепа.
– Она у меня, государь, с письмом Кочубея.
При имени Кочубея у Ягужинского дрогнуло сердце. Он вспомнил его дочь, Мотреньку, которую видел три года тому назад в Диканьке и которой образ, прекрасный, как мечта, запечатлелся в его душе, казалось, навеки.
– Ты велел мне спрятать ее, чтоб прочесть на досуге. Изволь, государь, вот она.
И Меншиков подал Петру выписку из походного журнала малороссийских казаков, участвовавших в осаде Азова.
Царь развернул бумагу и стал читать вслух:
– «Року 1696 его царскаго величества силы великия двинулись под Азов землею и водою, и сам государь выйшол зимою, и прислал указ свой царский до гетмана запорожскаго, Ивана Мазепы, жебы войска козацкого стал туда же тысячей двадцать пять, що…»
– Наш да не наш язык, – остановил себя Петр, – год у них «рок», да эти «жебы», да «що», да «але»…
– С польским малость схоже, государь, – заметил Меншиков.
«Нет, не с польским, – думал Ягужинский, вспоминая певучий говор Мотреньки Кочубеевой. – Музыка, а не язык… А как она пела!
Ой, гаю, мий гаю, зеленый розмаю!Упустила соколонька – та вже й не пиймаю!..»Царь продолжал читать:
– «…що, на росказания его царскаго величества, гетман послал полковников, черниговского Якоба Лизогуба, прилуцкого Дмитра Лазаренка Горленка, лубенского Леона Свечку, гадячского Бороховича и компанию, и сердюков[33], жебы были сполна тысячей двадцать пять. Которые в походе том от орды мели перепону, але добрый отпор дали орде, и притянули под Азов до его царскаго величества. Где войска стояли его царскаго величества под Азовом, достаючи города и маючи потребу з войсками турецкими на море, не допускаючи турков до Азова, которых на воде побили…»
– То была первая морская виктория твоя, государь, – сказал Меншиков, – и виктория весьма знатная.
– Будут, с Божьей помощью, и более знатные, да вот здесь!..
И царь указал на море, как бы грозя рукою.
А в душе Ягужинского звучала мелодия: «Упустила соколонька – та вже й не пиймаю!..»
«…опановали козаки вежу, которая усего города боронила, – читал Петр, – и из тоей вежи козаки разили турков в городе, же не могли себе боронити, которые и мусели просити о милосердии, и сдали город; тилько тое себе упросили турки у его царскаго величества, жебы оным вольно у свою землю пойти, на що его царское величество зезволил, отобравши город зо всем запасом, строением градским, и оных турков обложенцев казал забрати у будари на килькадесять суден и отвезти за море Азовское, у турецкую землю».
Петр остановился и взглянул на Меншикова.
– Полагаю, запись учинена с обстоятельствами верно, – сказал он.
– Верно, государь, – отвечал Меншиков.
– У черкас, я вижу, письменное дело зело хорошо налажено.
– Черкасы, государь, ученее нас.
– Подлинно… Да и свет учения и книгопечатное дело от них же, от черкас, идет к нам, на Москву.
А Павлуша Ягужинский, прислушиваясь к разговору царя с Меншиковым о черкасах, думал о своей «черкашенке» из Диканьки, и в душе его продолжала петь дивная мелодия:
Ой, гаю, мий гаю, зеленый розмаю!Упустила соколонька – та вже й не пиймаю!..10Между тем пока царь на берегу «чужого моря» волновался великими государственными думами, под Нарвой его преображенцы и другие воинские люди, большею частью, кроме преображенцев и семеновцев, состоявшие из неопытных новобранцев, продолжали возводить укрепления своего лагеря, готовясь к скорой осаде.
Время стояло осеннее, ненастное. То хлестал дождь, то слепил глаза мокрый снег, и северное пасмурное небо не располагало к энергичной работе. Даже любимцы царя, преображенцы, чувствовали себя как бы покинутыми своим державным вождем.
– Не любы, что ли, мы стали батюшке-царю? Из царей разжаловал себя в капитаны бомбардерской роты… Простой капитан!
– Да и прозвище свое родовое переменил: стал Петром Михайловым.
– А видели, как он онамедни шанцы копал да сваи тесал? Топор у него ажно звенит, щепы во каки летят!
Кто-то затянул вдали:
На Михайловский денечекВыпал беленький снежочек.– И точно, братцы: завтра Михайлов день, и снежочек идет…
– Како снежочек! Просто кисель с неба немцы льют.
– Да и кисель-ту не беленький, а во какой, с грязью.
Разговор переходил на то, что не ладно-де… немца над войском поставили начальником. Всех удивляло, что командование войском поручено герцогу фон Круи.
– Ерцог!.. Да у нас на Руси ерцогов этих и в заводе не было.
– И точно, немец на немце у нас в войске…
– Один такой вон уже и тягу дал, в Нарву убег.
Это говорили о Гуммерте, которого обласкал царь, а он перебежал к Горну, коменданту Нарвы.
– Эй, братцы! Слышь ты? Велят веселей работать… чтобы с песеньем… пущай-де там, в Нарве-ту, слышали чтоб… это чтоб страху на них напустить.
– А коли нет, так и запоем.
И один преображенец, опираясь на заступ, визгливым фальцетом запел:
Задумал Теренька жаницца,Тетка да Дарья браницца:Куда тебя черти носили?Мы б тебя дома жанили.Или-или-или-или-или.Мы б тебя дома жанили.Дружный хохот наградил певца.
– Ну и тетка Дарья у нас!.. Жох баба!
– А ты что ж, Терентий? – спросили добродушного богатыря, который продолжал железной лопатой выворачивать огромные глыбы сырой земли с каменьем.
– Что Терентий? Он не дурак до девок: он во как отрезал тетке Дарьюшке.
И другой преображенец, подбоченясь и скорчив ужасную рожу, запел:
Построю я келью со дверью,Стану я Богу молицца,Чтоб меня девки любили —Крашоные яйца носили.Или-или-или-или-или,Крашоные яйца носили.– Что, братцы, слышно в Нарве? – спросил певец.
– Должно, слышно: вон и вороны тамотка раскаркались на Тереху.
В это время к работавшим у шанцев подъехали князь Иван Юрьевич Трубецкой[34] и заведывавший укреплением лагеря саксонский инженер Галларт.
– Бог в помощь, молодцы! – поздоровался Трубецкой с солдатами.
– Рады стараться, боярин! – гаркнули молодцы.
– Старайтесь, старайтесь. А завтра, ради Михайлова дня, я вас угощу большой чарой, – сказал князь.
– Покорнейше благодарим на милостивом слове!
«Большой чарке» солдаты особенно обрадовались, потому что ненастная, сырая погода требовала чего-нибудь согревательного, бодрящего организм.