bannerbanner
Державный плотник
Державный плотник

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

– Скажу, все скажу, – почти прошептал он. – Против воровских писем Григория Талицкого…

– Гришки, – поправил его патриарх.

– Против воровских писем Гришки, – постоянно запинаясь, повторил подсудимый, – в которых письмах написан от него, Гришки, великий государь с великим руганием и поношением. У меня с ним, Гришкою, совету не было; а есть ли с сего числа впредь по розыскному его, Гришкину, делу явится от кого-нибудь, что я по тем его, Гришкиным, воровским письмам великому государю в тех поносных словах был с кем-нибудь сообщник или кого знаю да укрываю, и за такую мою ложь указал бы великий государь казнить меня смертию.

Пальцы рук его так хрустнули, точно переломились кости.

– И ты, епискуп тамбовский Игнатий, на сем утверждаешься? – спросил патриарх.

– Утверждаюсь, – шепотом произнесли бескровные губы.

– Целуй крест и Евангелие.

Шатаясь, несчастный приблизился к аналою и, наверное, упал бы, если бы не ухватился за него. Перекрестясь, он с тихим стоном приложился к холодному металлу такими же холодными губами.

Тут, по знаку Адриана, патриарший пристав отворил двери, и в палату, гремя цепями, вошел Талицкий.

Взоры всех архиереев с испугом обратились на вошедшего. Это было светило духовной эрудиции москвичей, великий ученый авторитет старой Руси. И этот твердый адамант веры, подобно апостолу Павлу, – в оковах!

Некоторые архиереи шептали про себя молитвы…

Но когда Талицкий, уставившись своими глазами в мертвенно-бледное лицо Игнатия, смело, даже дерзко отвечал на предложенные ему патриархом вопросные пункты, составленные в Преображенском приказе на основании показаний прочих привлеченных к делу подсудимых, и выдал такие подробности, о которых умолчал Игнатий, архиереям показалось, что Талицкий и их обличает в том же, в чем обличал тамбовского епископа.

И многие из сидевших здесь архиереев видели уже себя в страшном застенке, потому что и они глазами Талицкого смотрели на все то, что совершалось на Руси по мановению руки того, чье имя, называемое здесь Талицким, они и в уме боялись произносить.

Наконец, затравленный разоблачениями Талицкого до последней потери воли и сознания, Игнатий истерически зарыдал и, закрыв лицо руками, хрипло выкрикивал, почти зыдыхаясь:

– Да!.. Да!.. Когда он, Григорий…

– Гришка! – вновь поправил патриарх…

– Да! Да! Когда он, Гришка… те вышесказанные тетрати… «О пришествии в мир антихриста» и «Врата»… ко мне принес… и, показав… те тетрати передо мною… чел и рассуждения у меня… просил в том… Видишь ли-де ты, говорил он, Григорий…

– Гришка! – строго остановил патриарх.

– Да… видишь ли-де ты, что в тех тетратях писано… что ныне уже все… сбывается…

«Воистину сбывается», – мысленно, с ужасом, согласились архиереи.

Игнатий, обессиленный, остановился, но пристав заметил, что он падает, и подхватил несчастного.

По знаку патриарха молодой послушник принес из соседней ризницы ковш воды и поднес к губам Игнатия. Тот жадно припал к воде.

«Жажду!» – припомнились не одному архиерею слова Христа на кресте. – «Жажду!»…

– Ободрись, владыко, – шепнул пристав несчастному, поддерживая его. – Бог милостив.

Слова эти слышали архиереи и сам патриарх.

«Добер, зело добер пристав у его святейшества», – мысленно произнесли архиереи.

Игнатий несколько пришел в себя и перекрестился.

– Господь больше страдал, владыко, – снова шепнул пристав.

Игнатий глубоко передохнул, и, обведя глазами архиереев, он увидел на лице каждого глубокое к нему сочувствие и жалость. Это ободрило несчастного.

«Они все за меня», – понял он и облегченно перекрестился.

Теперь он заговорил тверже:

– За те его, Григорьевы, слова и тетрати…

– Гришкины, – автоматически твердил патриарх.

Талицкий презрительно улыбнулся и переменил позу, звякнув цепями.

– И за те его, Гришкины, слова и тетрати, – продолжал Игнатий, – я похвалил его и говорил: Павловы-де твои уста…[16]

«Воистину, воистину Павловы его уста, апостола Павла, такожде страждавшего в оковах», – повторил мысленно не один из архиереев.

– Павловы-де твои уста, – продолжал Игнатий, – пожалуй, потрудись, напиши поперечневатее.

«Именно поперечневатее, – повторил про себя простодушный пристав, – экое словечко! Поперечневатее… Н-ну! Словечко!»

– Напиши поперечневатее, почему бы мне можно познать истину, и к тем моим словам он, Григорий…

– Гришка! Сказано, Гришка.

– И к тем моим словам он, Гришка, говорил мне: возможно ль-де тебе о сем возвестить святейшему патриарху, чтоб про то и в народе было ведомо?

Слова эти поразили патриарха. Мгновенная бледность покрыла старческие щеки верховного главы всероссийского духовенства, и он с трудом проговорил:

– Ох, чтой-то занеможилось мне, братия архиерееве, не то утин во хребет, не то под сердце подкатило, смерть моя, ох!

– Помилуй Бог, помилуй Бог! – послышалось среди архиереев.

– Не отложить ли напредь дело сие? – сказал кто-то.

– Отложить, отложить! – согласились архиереи.

По знаку старшего из епископов тотчас же увели из Крестовой палаты и Игнатия и Талицкого.

5

Патриарху Адриану не суждено было докончить допрос тамбовского епископа Игнатия.

Не «утин во хребте» или попросту «прострел» был причиною его внезапной болезни, а слова Игнатия о том, что Талицкий советовал ему через патриарха провести «в народ», огласить, значит, на всю Россию вероучение Талицкого о царе Петре Алексеевиче как об истинном антихристе. Адриан знал, что слова Игнатия дойдут до слуха царя, да, конечно, уже и дошли со стороны Преображенского приказа на основании вымученных там пытками признаний Талицкого. Старик в тот же день слег и больше не вставал.

Петр, конечно, знал от Ромодановского, что фанатики и поборники старины, опираясь на патриарха, могли посеять в народе уверенность, что на московском престоле сидит антихрист. А духовный авторитет патриарха в Древней Руси был сильнее авторитета царского.

Петр не забыл одного случая из своего детства. Присутствуя при церемонии «вербного действа», когда патриарх, по церковному преданию, должен был представлять собою Христа, въезжающего в Иерусалим, то есть в Кремль, «на жеребяти осли», и когда царь, отец маленького Петра, Алексей Михайлович должен был вести в поводу это обрядовое «осля» с восседающим на нем патриархом, маленький Петр слышал, как два стрельца, шпалерами стоявшие вместе с прочими по пути шествия патриарха на «осляти», перешептывались между собою:

– Знамо, кто старше.

– А кто? Царь?

– Знамо кто: святейший патриарх.

– Ой ли? Старше царя?

– Сказано, старше: видишь, царь во место конюха служит святейшему патриарху, ведет в поводу осля-то.

– Дивно мне это, брат.

– Не диви! Святейший патриарх помазал царя-то на царство, а не помажь он, и царем ему не быть.

Это перешептыванье запало в душу царевича-ребенка, и он даже раз завел об этом речь с «тишайшим» родителем:

– Скажи, батя, кто старше: ты или святейший патриарх?

– А как ты сам, Петрушенька, о сем полагаешь? – улыбнулся Алексей Михайлович.

– Я полагаю, батя, что святейший патриарх старше тебя, – отвечал царственный ребенок.

– Ой ли, сынок?

– А как же онамедни, в вербное действо, ты вел в поводу осля, а святейший патриарх сидел на осляти, как сам Христос.

Теперь царь припомнил и перешептыванье стрельцов, и свой разговор с покойным родителем, когда узнал от князя-кесаря о замысле Талицкого сповестить народ о нем, как об антихристе, через патриарха.

– Нет, – сказал Петр, – ноне песенка патриархов на Руси спета. В вербное действо я ни единожды не водил в поводу осляти с патриархом на хребте, как то делал блаженной памяти родитель мой.

– Точно, государь, не важивал ты осляти, – сказал Ромодановский.

– И никому из царей его больше напредки не водить, да и патриархам на Руси напредки не быть! – строго проговорил Петр. – Будет довольно и того, что покойный родитель мой короводился с Никоном…[17] Другому Никону не быть, и патриархам на Руси – не быть!

– Аминь! – разом сказали и Меншиков и Ромодановский.

Когда происходил этот разговор, последний на Руси патриарх находился уже в безнадежном состоянии. В бреду он часто повторял: «Павловы уста, Павловы»… Это были горячечные рефлексы последнего допроса тамбовского архиерея Игнатия… «Павловы уста, точно»… Старик в душе, видимо, соглашался с Игнатием, и духовное красноречие Талицкого казалось ему равным красноречию апостола Павла.

Петру не долго пришлось ждать уничтожения на Руси патриаршества: 16 октября того же 1700 года Адриана не стало.

На торжественное погребение верховного на Руси вождя православия и главы российской церкви съехались в Москву все архиереи и митрополиты, и в том числе рязанский митрополит Стефан Яворский, старейший из всех.

Похороны патриарха совершены в отсутствии царя, которому не до того было. Петр с начала октября находился уже под Нарвой и готовился к осаде этого города.

После похорон Адриана Стефан Яворский, перед отъездом в Рязань, посетил в Чудовом монастыре могилу бывшего своего учителя Епифания Славинецкого[18]. С ним был и Митрофан воронежский, которого рязанский митрополит уважал более всех московских архиереев.

Оба святителя долго стояли над гробом Славинецкого.

– Святую истину вещает сие надписание надгробное, – сказал рязанский митрополит, указывая на надпись, начертанную на гробе скромного ученого.

И он медленно стал читать ее вслух:

Преходяй, человече! зде став, да взиравши,Дондеже в мире сем обитавши:Зде бо лежит мудрейший отец Епифании,Претолковник изящный священных писаний,Философ и иерей в монасех честный,Его же да вселит Господь и в рай небесныйЗа множайшие его труды в писаниях,Тщанно-мудрословные в претолкованияхНа память ему да будетВечно и не отбудет.

– Воистину умилительное надгробие, – согласился Митрофан, – и по заслугам.

– Истинно по заслугам, ибо коликую войну словесную вел покойник с пустосвятами! – сказал Стефан Яворский. – Вот хотя бы, к примеру, о таинстве крещения: Никита Пустосвят в своей челобитной обличает Никона за то, будто бы тот не велит при крещении призывать на младенца беса, тогда как якобы церковь повелевает призывать.

– Как призывать беса на младенца? – удивился Митрофан.

– В том-то и вся срамота! В обряде крещения, как всякому попу ведомо, возглашает иерей: «Да не снидет со крещающимся, молимся Тебе, Господи, и дух лукавый, помрачение помыслов и мятеж мыслей наводяй».

– Так, так, – подтвердил Митрофан.

– А Никита кричит, подай ему беса!

– Не разумею сего, владыко, – покачал головою Митрофан.

– Никита так сие место читает: «Молимся Тебе, Господи, и дух лукавый», якобы и к «духу лукавому», к «бесу», относится сие моление. Теперь вразумительно?

– Нет, владыко, не вразумительно, – смиренно отвечал Митрофан.

Воронежский святитель не знал церковнославянской грамматики и потому не мог отличить именительного падежа «дух» от звательного: если бы слово «молимся» относилось и к «Господу» и к «духу лукавому» также, то тогда следовало бы говорить: «молимся Тебе, Господи, и душе лукавый». Этого грамматического правила воронежский святитель, к сожалению, не знал. Тогда Стефан Яворский, учившийся богословию и риторике, а следовательно, и языкам в Киево-Могилевской коллегии[19], и объяснил Митрофану это простое правило:

– Если бы, по толкованию Никиты Пустосвята, следовало и Господа, и духа лукавого призывать и молить при крещении, тогда подобало бы тако возглашать: «Молимся Тебе, Господи, и душе лукавый»… Вот посему Никита и требует молиться и бесу, а его якобы в новоисправленных книгах хотя оставили на месте, а не велят ему молиться.

– Теперь для меня сие стало вразумительно, – сказал Митрофан.

– У сего-то Епифания и Симеон Полоцкий[20] сосал млеко духовное и, по кончине его, выдавал за свое молочко, но токмо оное было «снятое», – улыбнулся Стефан Яворский.

– Как, владыко, «снятое»? – удивился Митрофан. – Я творения Полоцкого: и «Жезл Православия» и «Новую Скрижаль» чел не единожды и видел в них млеко доброе, а не «снятое».

– Что у него доброе, то от Епифания, а свое молочко – жидковато… Вот хотя бы препирание сего Симеона с попом Лазарем о «палате».

– Сие я, владыко, каюсь, запамятовал, – смиренно признался воронежский святитель, – стар и немощен, потому и память мне изменяет.

– Как же! Лазарь безлепично корил церковников за то, что на ектениях[21] возглашают: «О всей палате и воинстве»… Это-де молятся о каких-то «каменных палатах»… Сие-де зазорно – молиться о камне, о кирпиче.

– Так, так… теперь припоминаю, – сказал Митрофан.

– Так и сие претолкование Симеон похитил у Епифания, – настаивал рязанский митрополит. – Сего-то ради и в зримом нами ныне надгробии Епифания сказано, что был он «претолковник изящных священных писаний» и что «труды» его были «тщанно-мудрословные в претолкованиях».

Поклонившись в последний раз гробу ученого, святители возвратились в свои подворья и в тот же день выехали из Москвы: Стефан Яворский в Рязань, а Митрофан в Воронеж.

Они потому поспешили оставить Москву, что им не хотелось присутствовать при архиерейском расследовании дела тамбовского епископа Игнатия и кригописца Григория Талицкого. Страшное это было дело!

6

Дело Талицкого росло подобно снежной лавине.

Игнатий-епископ все еще сидел в патриаршем дворе «за приставы», а в Преображенском приказе работали дыба и кнут.

После похорон Адриана архиереи опять собрались в патриаршей Крестовой палате и велели привести Талицкого и Игнатия.

После возглашения первоприсутствующим архиереем обычного «во имя Отца и Сына и Святаго Духа» первоприсутствующий, напомнив Игнатию его показание, что Талицкий просил его провести в народ весть об антихристе через патриарха, приказал допрашиваемому продолжать свое показание.

– Когда Григорий посоветовал мне возвестить о том святейшему патриарху, – тихо заговорил Игнатий, – и я ему, Григорию, сказал: я-де один, что мне делать? И про книгу «О пришествии в мир антихриста и падении Вавилона», в которой написана на великого государя хула с поношением на словах, он, Григорий, мне говорил…

Видя, что первоприсутствующий не останавливает его при слове «Григорий», как останавливал патриарх, и не велит говорить «Гришка», Игнатий понял, что судии относятся к нему милостивее патриарха.

И он продолжал смелее:

– И после взятья тех тетратей я с иконником Ивашком Савиным прислал к нему, Григорию, за те численные тетрати денег пять рублев, а перед поездом моим в Тамбов за день он, Григорий, принес ко мне на Казанское подворье написанные тетрати и отдал мне, а приняв тетрати, я дал ему, Григорию, за те тетрати денег два рубля.

В это время патриарший дьяк, в стороне записывающий показания подсудимых, встав с места и поднеся исписанные столбцы к первоприсутствующему, что-то тихонько ему шепнул. Тот, взглянув на столбцы и возвращая их дьяку, сказал:

– Блажени милостивии…[22]

Дьяк поклонился и опять сел на свое место.

Игнатий понял недосказанное и продолжал:

– А преж сего в очной ставке Григорий сказал, как-де те тетрати он, Григорий, ко мне принес и, показав, те тетрати передо мною чел, и рассуждения у меня просил, и я, слушав тех тетратей, плакал и, приняв у него те тетрати, поцеловал.

Дьяк глянул на Талицкого, и тот утвердительно кивнул головой.

Дьяк что-то отметил на столбце.

Игнатий продолжал:

– Подлинно, те тетрати я слушал, а плакал ли и, приняв их, поцеловал ли, того не упомню.

Талицкий опять кивнул дьяку. Игнатий это заметил и, став вполоборота к Талицкому, сказал:

– Он, Талицкий, тетрати «О пришествии в мир антихриста» и «Врата» хотел, пришед в Суздаль, дать и суздальскому митрополиту. – И, обратясь к первоприсутствующему, добавил: – А в Суздаль он, Григорий, ходил ли и те тетрати дал ли, про то я не ведаю, ведает про то он, Григорий.

Теперь все обратились к Талицкому. Он смело выступил вперед.

– В Суздаль к митрополиту Илариону для рассуждения тех тетратей я точно хотел идти, – сказал он, – да не ходил, затем что в дороге питаться мне было нечем, денег не было, просил я денег у тамбовского епископа, да он не дал, и своих тетратей к митрополиту я не посылал. А знаком мне тот митрополит потому, что я напред сего продал ему книгу «Великое Зерцало».

Он замолчал и, звякнув кандалами, гордо отошел в сторону.

– И ты, Григорий Талицкий, утверждаешь на всем том, что сказал? – спросил первоприсутствующий.

– Утверждаюсь! И на костре возвещу народу, что настали последние времена и что на Москве…

Но пристав силою зажал рот фанатику.

– Отвести его в Преображенский, – сказал первоприсутствующий.

Талицкого увели; но с порога он успел крикнуть:

– Не потеряй венца ангельского, Игнатий. Он ждет нас на небесах, а здесь…

Голос его еще звучал за дверями, но слов не было слышно.

Тогда первоприсутствующий обратился к Игнатию:

– Игнатий, епискуп тамбовский, утверждаешься ли ты на всем том, что показал здесь?

– Утверждаюсь, в трикраты утверждаюсь.

– Иди с миром, – сказал первоприсутствующий.

Увели и Игнатия.

Архиереи переглянулись.

– Вина его велика… но… блажени милующие, – тихо сказал один из них и взглянул на первоприсутствующего.

– Лишению архиерейского сана повинен, – проговорил последний.

– И лишению монашеского чина, – добавили другие.

– Обнажению ангельского лика, но не смерти, – заключил первоприсутствующий.

Прошло несколько дней.

Мы в Преображенском приказе, в застенке.

Перед князь-кесарем Ромодановским и перед заплечными мастерами стоит епископ Игнатий…

Но он уже не епископ и не Игнатий…

Он – Ивашка Шалгин, и не в епископской рясе и не в клобуке, а совсем голый и с бритою головой.

– Стоишь на своем, Ивашка? – спрашивает его князь-кесарь.

– Стою.

Ромодановский глянул на палачей.

– Действуйте… да чисто чтоб!

Палачи моментально схватили бывшего архиерея, скрутили и подняли на дыбу.

Послышался страшный стон, и плечевые суставы рук выскочили из своих мест.

Мученик лишился сознания.

– Жидок архиерей, – презрительно кинул князь-кесарь приказному, записывающему «застенное действо». – Снять с дыбы!

Несчастного сняли и положили на рогожу. Он казался мертвым.

– Вправить руки в плечевые вертлюги, – приказал Ромодановский.

При ужасающем крике очнувшегося страдальца палачи, опытные хирурги, вправили то, что вывихнула дыба.

Страдалец опять был в обмороке.

– Отлить водой! Оклемает.

Стали несчастному лить воду на лицо, на голову, против сердца.

Когда, немного погодя, он несколько пришел в себя и открыл глаза, Ромодановский сказал палачам:

– Подбодрите владыку «теплотой».

Тогда «заплечные мастера» силою открыли рот и влили в него целую косушку водки.

– Разрешение вина и елея…[23] – злорадствовал князь-ке-сарь.

Водка быстро подействовала на ослабевший организм расстриженного архиерея, и он привстал на рогоже.

– Сможешь теперь говорить? – спросил Ромодановский.

– Смогу, – был ответ.

– Говори, да токмо сущую правду, а то «копчению» предам.

…Что означало в древней судебной терминологии слово «копчение», неизвестно: может быть, это и было сожжение на костре, которому был подвергнут в Пустозерске знаменитый протопоп Аввакум, самый энергичный и неустрашимый расколоучитель.

Тогда бывший епископ заговорил:

– Которые тетрати я у Гришки Талицкого взял, и те тетрати на Москве сжег подлинно…

– Ну! – торопил князь-кесарь.

– А как те тетрати сжег, того у меня никто не видал, и тех тетратей я никому не показывал и о них никому не говорил, и списков с них никому не давал.

Он говорил медленно, заплетающимся языком и часто останавливался для передышки.

– Все? – спросил Ромодановский.

– Нет… В совет к себе к тем воровским письмам никого я не призывал и советников его, Гришкиных, и единомышленников на такое его воровское дело никого не знаю.

Он остановился в полном изнеможении.

– Все?

– Все, – был ответ.

Но Ромодановский не удовлетворился этим.

Как он далее истязал свою жертву, отвратительно и омерзительно рассказывать, и мы покроем эту мерзость нашего прошлого всепрощающим забвением.

7

Совершая в застенке приказа все ужасы пыток над бывшим епископом, князь-кесарь не забывал, что сегодня он должен поспеть на веселую свадьбу.

Пользуясь отсутствием грозного царя, стоявшего с войском под Нарвою, москвичи спешили сыграть несколько пышных свадеб «по старине», чего царь, при себе, не позволил бы, особенно в боярских домах.

На одну из таких свадеб и должен был поспеть князь-кесарь, в угоду старой боярыне Орлениной, которая хотя и имела большую силу при дворе, но у себя дома упорно придерживалась старины. Она же своим влиянием дала ход Меншикову, а потом выдвинула и Ягужинского, благодаря его замечательной красоте.

Поэтому и князь-кесарь не смел ни в чем перечить властной старухе.

Орленина выдавала свою красавицу внучку Ксению за молодого князя Трубецкого, сына князя Ивана Юрьевича, Аркадия.

Приготовления к свадебному торжеству были покончены раньше: был уже назначен и тысяцкий – главный чин при женихе; избраны были со стороны жениха и невесты: «сидячие бояре и боярыни», «свадебные дети боярские», или «поезжане»; назначены к свадебному чину из челяди – «свещники», «коровайники» и «фонарщики»; наконец, избран был и «ясельничий», который должен был оберегать свадьбу от колдовства и порчи.

Накануне самого бракосочетания жених, по обычаю старины и по указанию своей матери, княгини Аграфены, прислал невесте дорогой ларец, в котором находились подарки: шапка, сапоги, а в другом отделении ларца – румяна, перстни, гребешок, мыло, зеркальце и принадлежности женских работ – ножницы, иглы, нитки и лакомства – изюм, фиги и в придачу ко всему – розга, чтоб жена боялась мужа.

Утром же свадебного дня сваха невесты начала готовить брачное ложе, или «рядить свадьбу». С пучком рябины в руках, это от порчи, она обходила хоромину брачного торжества и кровать, где постилалось брачное ложе. Все относившееся к брачной хоромине, то есть к «сеннику», принесла из дома невесты многочисленная челядь ее знатной бабушки. Сваха распорядилась, чтобы на потолке сенника не было земли.

– Это не могила, чтоб над ней земля была, – пояснила она, – так закон велит.

Потом сенник обили по стенам и по помосту коврами. По четырем углам сенника воткнули по стреле, на которые повесили по сороку соболей.

– А ты, Марьюшка, взоткни на стрелы по калачу, – сказала сваха подручной сидячей боярыне.

– Уж и дотошная у нась сватьюшка! – с умилением сказала сидячая боярыня, натыкая на стрелы калачи.

Затем на лавках, по углам, поставили по оловянику сыченого меду, а над дверьми и окнами прибили по кресту.

– Все по-божески, чтоб порчи не было, – пояснила сваха.

Когда в сенник вносили принадлежности брачной постели, то впереди несли образа Спаса и Богородицы, а также большой золоченый крест.

– А снопы готовы? – спрашивала сваха.

– Готовы, боярыня, – отвечали челядинцы.

– Все сорок, по закону?

– Все, боярыня, счетом.

– Так, укладывайте снопы на кровать ровнехонько.

– Знаем, боярыня.

Потом на снопы положили дорогой персидский ковер, а на ковер три перины. На подушки натянули шелковые атлабасовые наволоки[24] и застлали постель шелковою же белою простынею…

– Чтоб на белом «доброе» виднее было, – пояснила сваха.

– Ох, дотошна ты, сватьюшка, – удивлялись сидячие боярыни[25], убиравшие постель.

Поверх простыни постлали холодное одеяло.

– По закону теплого не кладут, – пояснила сваха, – да и сенник чтоб не топлен был.

– И без теплого князю и княгине жарконько будет, – хитро улыбались сидячие боярыни.

– А шапка где?

– Вот она.

– Клади на подушку.

Тогда над постелью повесили образа и крест и задернули их убрусами[26], а самую постель задернули тафтяным пологом.

После того челядинцы внесли в сенник кади с пшеницею, рожью, овсом и ячменем и поставили у изголовья постели.

– Все, кажись, наладили по закону, – сказала подручная сидячая боярыня.

– Все, Марьюшка, экое гнездышко перепелиное!

– Не соколиное ли, полно? Женишок-ат соколом смотрит.

Между тем в доме невесты тоже вся челядь была на ногах. Под наблюдением самой боярыни-бабушки готовили все к приему жениха в парадной хоромине: ставили столы, накрывали скатертями, уставляли уксусницами, солоницами и перечницами.

Затем на просторном «рундуке» (возвышении) убрали сиденье для жениха и невесты, положили камчатные золотные изголовья, а сверху покрыли их соболями. Тут же положили и соболя для «опахивания» новобрачных. Перед сиденьем жениха и невесты поставили стол и накрыли его тремя дорогими скатертями, одна скатерть на другой.

На страницу:
2 из 7