Полная версия
След в след. Мне ли не пожалеть. До и во время
Две недели Серегин просидел дома, никуда не выходя, а потом, узнав число, на которое был назначен Ученый совет, отправился в институт улаживать свои пенсионные дела. В этот день легче было застать всех, кто был ему нужен.
Медленными, осторожными шагами человека, долго лежавшего в больнице, подошел он к зданию своего факультета и замер: всё крыльцо густо заросло высокими, никогда не виданными им растениями с большими колосьями ярко-красных зерен.
«Ага, – сказал он, приходя в себя, – меня признали сумасшедшим, а ты все-таки выросло».
Он сорвал несколько колосьев и, вышелушив их, вошел в вестибюль. Вахтер Петрович, знавший его тридцать лет, бросился к нему с приветствиями, но на полпути осекся и, сухо сказав: «Здрасте», сел на свой стул. Это напомнило Серегину двойственность его положения и сделало осторожнее. Крадучись, поднялся он на третий этаж по лестнице еще пустого (кончались летние каникулы) корпуса и отпер своим ключом маленькую угловую комнату, где им еще в незапамятные времена была оборудована лаборатория.
Кто-то здесь уже успел похозяйничать, но цейсовский микроскоп стоял на месте. Серегин снял его, положил зерно на подставку и стал, как три месяца назад, крутить винт, наводя микроскоп на резкость, только сейчас руки его дрожали. Он медленно поворачивал винт, пока размытое розовое пятно, как и тогда, не превратилось в зерно. Еще поворот винта, еще полповорота – и на гладкой красной поверхности проступили четкие, крупные, как будто только что написанные буквы.
«“Но я не отрицаю в то же время, что вопрос о нашем госаппарате и его улучшении представляется очень трудным”, – четко читал Серегин, с радостью убеждаясь, что текст не изменился ни на йоту. – Значит, все-таки буквы, – сказал он с иногда просыпавшимся в нем ехидством. – Буквы есть, а мании нет. Буквы есть, а мании нет», – снова повторил он весело и, взяв в руки микроскоп, вышел из лаборатории. На его счастье, Петрович куда-то отлучился, и Серегин сразу же направился к главному корпусу, где сейчас проходил Ученый совет.
Когда он вошел в конференц-зал, все повернулись к нему, но ректор тихо покачал головой, как бы давая всем понять, что не надо обращать на Серегина никакого внимания, и, на секунду прервавшись, течение совета возобновилось вновь. Серегин сел рядом со своим хорошим знакомым, профессором Полуэктовым, и через несколько минут, убедившись, что никто на него не смотрит, тихо тронул Полуэктова за локоть и пододвинул к нему микроскоп. Полуэктов понял, что Серегин предлагает ему посмотреть в микроскоп, понял он и то, что делать этого не надо, но доклад был так скучен, конец его был еще так далек, а душа Полуэктова так жаждала новых впечатлений, что он украдкой, бочком наклонился над ним. Из окуляра на него глядело большое красное зерно, сплошь исписанное красивыми четкими буквами.
«О, боже, – подумал Полуэктов, – это заразно. Я, кажется, тоже схожу с ума». И он быстро продвинул микроскоп дальше, к профессору Сомову.
Через полчаса, когда микроскоп перебывал почти у всех членов Ученого совета, шум в зале стал так силен, что ректор счел себя обязанным прервать заседание. Он постучал карандашом о графин и сказал:
– Товарищи, мы обсуждаем важный вопрос – социалистические обязательства на год. Хватит баловаться с микроскопом. Вы же взрослые люди.
– Но на зерне действительно написаны буквы, – прервал его известный институтский правдолюбец доцент Зотов.
«Действительно буквы», – поддержали его остальные.
– Это провокация! – выкрикнул новый заведующий кафедрой ботаники доцент Кузин.
– Товарищи, что за чушь, – ректор снова постучал о графин, – профессор Серегин, ваш коллега, был тяжело болен, только что вышел из больницы, а вы издеваетесь над ним…
– Но там действительно буквы, – упрямо произнес Зотов и, взяв микроскоп со своего стола, поставил его перед ректором.
Тот наклонился над ним, лицо его начало сереть, он рывком расстегнул ворот рубашки и через несколько минут, отдышавшись, устало сказал:
– Товарищи, сегодня очень жарко. У нас галлюцинации. Может быть, зерно обладает наркотическими свойствами. Нам надо разобраться, чтоˊ это за зерно, что на нем написано и кем. Я думаю, что Ученый совет стоит отложить на неделю.
Все подняли руки.
Через неделю, как и было предусмотрено, состоялось расширенное заседание, на котором присутствовало несколько членов Академии наук, а также товарищ из ЦК. Заседание было закрытым. За прошедшую неделю ректору и профессору Серегину удалось сделать немало. Тщательный анализ растения показал, что оно, несомненно, близкий родственник риса и отличается не только необыкновенной плодовитостью (по некоторым оценкам, в десять раз превосходящей обычную), но и отменными питательными качествами. Ректору с помощью кафедры истории КПСС и философии удалось выяснить, что текст на зерне, за исключением шестой строки сверху на третьей странице, где вместо «мы не должны» надо читать «мы должны», идентичен работе В.И.Ленина «Как нам реорганизовать Рабкрин», переписанной, правда, не целиком, без последней страницы.
Новое заседание совета было очень бурным. Группа ученых, возглавляемая доцентом Кузиным и несколькими философами из Академии общественных наук, настаивала на том, что растение к нам заслано западными разведывательными службами в провокационных целях (то же, как мы знаем, думали и жители поселка). В доказательство они ссылались на вкравшуюся в текст ошибку, по их мнению, полностью искажающую ленинскую мысль, а также на фальшивый тезис генетиков, утверждающих, что приобретенные признаки не могут наследоваться. Большинство ученых, однако, высказывалось за дальнейшее изучение нового вида, считая, что его биологический потенциал поможет стране навсегда ликвидировать недостаток зерна. Впрочем, и они считали, что дело это должно быть полностью засекречено. На том же заседании профессор Серегин был восстановлен в должности заведующего кафедрой ботаники. О результатах Ученого совета было доложено на самом верху, и там приняли решение направить комиссию в Супов для подробного изучения положения на месте. Через день комиссия выехала.
Уже первые ее сообщения о плодовитости и неприхотливости растения превзошли самые радужные предсказания. Члены комиссии также доложили в Москву, что растение является автохтонным для Супова и что его появление, возможно, как-то связано с исчезнувшим полтора года назад слесарем местного завода Василием Зерновым, на огороде которого растение было замечено впервые. Когда комиссия вернулась и представила отчет, немедленно было приказано полностью блокировать город, чтобы воспрепятствовать распространению как самого растения, так и всякой информации о нем.
Органами уже через день Василий был разыскан и допрошен. На допросе он показал то же, что не раз рассказывал и мне. Хотя Василий произвел самое благоприятное впечатление, районные власти решили на всякий случай задержать его на несколько дней. Прошла неделя, никаких указаний на его счет ни из Москвы, ни из области не поступало, – и его выпустили; Василий вернулся на завод, и жизнь пошла своим чередом.
Поселок был в окружении около месяца, пока в середине сентября в Академию наук и Тимирязевку из разных концов страны не пошли косяком письма о растении с ярко-красными семенами – новый сорт риса, как писали потом газеты, начал свое триумфальное шествие. Блокада поселка стала бессмысленной, и войска вернулись в казармы.
Тогда же был образован огромный исследовательский центр, в который собрали умельцев со всей страны. В течение пятнадцати лет вырезали они на овощах и фруктах работы Ленина и других классиков марксизма-ленинизма, надеясь, что и их труд поможет поднять наше сельское хозяйство, но безуспешно. Наконец, после долгой полемики, ассигнования на центр были урезаны, начались сокращения, а потом центр и вовсе закрыли.
Как только новый сорт риса стал известен за рубежом и там начались его широкие посадки, он занял центральное место и в идеологической борьбе. Западные советологи, пытаясь умалить достижения советского народа, писали, что появившийся в результате мутации сорт нисколько не опровергает их мнение о бесплодности марксизма-ленинизма. Оживились и клерикалы: они утверждали, что Господь Бог водил рукой Василия, когда он вырезаˊл ленинскую статью на рисовом зерне. В случайной ошибке Василия, написавшего вместо «мы должны» «мы не должны», и в исчезновении зерна, не давшем Василию закончить работу, они также усматривали промысел Божий. Когда же их спрашивали, почему для своих целей Господь выбрал советского рабочего-атеиста, они поднимали глаза к небу и, разводя руками, говорили: «Пути Господни неисповедимы». Но наибольшую активность развили ревизионисты всех мастей и окрасок. Всё в той же случайной описке Василия Зернова они увидели подтверждение своего права ревизовать марксизм-ленинизм. Их теоретики снова кричали на всех углах, что он устарел и нуждается в исправлении.
Однако страны «третьего мира» не поддались на уловки Запада и не дали себя обмануть: они видели, что победить голод, терзавший их народы многие века, ежегодно уносивший миллионы жизней, им помог не капитализм, а Ленин и простой советский рабочий Василий Зернов. Уже через год, когда был собран первый урожай нового сорта риса, принесший в каждый дом достаток и довольство, эти страны стали в огромном количестве закупать микроскопы и сверхсильные лупы. Спрос на них и сейчас так велик, что, наверное, пройдет не один год, прежде чем в каждом доме, в каждой семье, у каждого человека будет свой микроскоп. Но уже сегодня миллионы и миллионы сытых жителей Азии, Африки и Латинской Америки, прежде неграмотные, склонившись над микроскопом, читают Ленина по-русски. Они читают его статью, читают ее последнюю страницу, размноженную в миллиардах экземпляров, читают другие работы Маркса, Энгельса, Ленина, и марксизм без единого выстрела, без единой капли крови завоевывает их сердца.
В течение года новый сорт риса сделал Василия Зернова самым популярным человеком планеты. У нас в стране ему присвоили звание Героя Социалистического Труда, избрали почетным академиком ВАСХНИЛ (Егор Кузьмич и профессор Серегин также были избраны действительными членами ВАСХНИЛ). В Нанков почти ежедневно приезжали крупнейшие писатели и журналисты, и наши, и из-за рубежа, кино- и телесъемочные группы, любое издательство было готово за месяц издать книгу о его жизни, – но Василий оставался глух к собственной славе, по-прежнему работал на заводе (это, кстати, всем очень импонировало), по-прежнему пил и ни с кем, кроме меня, не хотел разговаривать. На Западе уже вышли многочисленные книги о нем, основанные по большей части на вымысле да на бесконечных интервью его жены Наташи, которая никогда не была ему близка и знала его, несмотря на пятнадцать лет брака, очень плохо. В конце концов, когда дальнейшая оттяжка с публикацией официальной биографии Василия Зернова стала невозможной, наверху после долгих сомнений и колебаний сочли себя вынужденными поручить ее мне. Я был переведен в Москву и назначен спецкором «Известий».
В «Известиях» я в итоге проработал десять лет, но, только уже уходя оттуда, на отдыхе, в санатории под Рузой, я наконец почувствовал себя маститым «известинцем» и всего за неделю, не отрываясь, написал еще один очерк, который потом вошел в мою книгу «Из записок корреспондента».
Важное задание
В августе 1946 года я наконец-то получил приказ о демобилизации. Неделю я, улаживая свои дела, как сумасшедший носился по Брно, где тогда находились штаб 7-й гвардейской танковой армии и редакция нашей газеты «Во славу Родины», а 2 сентября, пьяный и веселый, какими мы были во все дни этого лета, я был посажен вместе с моим однополчанином и одноклассником Костей Кострюковым в эшелон, идущий на восток, домой. 10 сентября наш поезд остановился у перрона Киевского вокзала.
В Москве была уже совсем другая жизнь, война здесь помнилась меньше, чем где бы то ни было. Две недели я старательно, как школьник, заново учился быть штатским, но уже в конце месяца блаженному безделью пришел конец: моя журналистская карьера, начавшаяся в корпусной газете в январе 1944 года (до этого я два года провоевал стрелком-радистом, трижды горел), сделала неожиданный поворот – мне предложили стать корреспондентом «Известий». Разумеется, в этом назначении не меньшую роль, чем мои таланты и анкетные данные, сыграла дружба отца еще со времен гражданской войны с замом главного редактора «Известий» Николаем Ивановичем Елистратовым, но это к делу не относится. Так я попал в «Известия», в отдел коммунистического воспитания, где проработал больше пятнадцати лет.
В первые три месяца работы в «Известиях» я опубликовал четыре статьи, которые прошли неплохо, но особой известности мне не принесли, а я, как всякий не лишенный честолюбия новичок, мечтал выдвинуться как можно скорее. За это время я несколько раз встречал на улице Кострюкова, и всегда он был пьян. От общих знакомых я слышал, что послевоенная жизнь его не сложилась. Восстанавливаться в пединституте, где учился до фронта, он не стал и пошел преподавать математику в ФЗУ. Вскоре после возвращения он женился на Лидии, нашей однокласснице, в которую была влюблена вся школа. Лидия была необычайно хороша, и я до сих пор не понимаю, что она нашла в Косте; кажется, всеобщий послевоенный бабий психоз остаться без мужика захватил и ее.
Так или иначе, через полгода Лидия сообразила, что Кострюков ей не пара. У них пошли ссоры, свары, как-то он ее побил. Потом Лидия начала исчезать из дома, Кострюков запил, а она вскоре и вовсе пропала. Обнаружилась Лидия только под Новый год, в связи с разводными делами. Жила она теперь через две улицы от Кострюкова с каким-то лейтенантом МГБ, за которого и собиралась замуж. Дважды Кострюков, как всегда пьяный, подкарауливал ее у подъезда и пытался силой затащить к себе, оба раза она с трудом отбилась. Наконец ей это надоело. Как-то днем она сама пришла к нему домой (Кострюков уже месяц как был выгнан за пьянство из своего ФЗУ) и спокойно сказала, что, если он от них не отстанет, лейтенант, которому она всё про него рассказала, арестует его.
Знала Лидия про него многое, и Кострюков испугался. Сразу же после свадьбы он рассказал ей, что человек, фамилию которого он носит, вовсе не его отец, а дядя, брат его матери. Его настоящий отец – кулак. В тридцать первом году, когда их область попала в район сплошной коллективизации, они все были выселены. Везли их в Сибирь. На маленькой станции недалеко от Кургана отец его, до этого всё время говоривший, что везде жить можно, а в Сибири тем более какой-нибудь уголок они себе всегда сыщут, – так вот, на той станции отец вдруг отвел его в сторону, дал буханку хлеба и велел бежать в Тулу искать материного брата дядю Колю, работавшего там на оружейном заводе. В том же, тридцать первом году дяде Коле удалось как-то за взятку записать его своим сыном, а через год они переехали в Москву. Только перед самым фронтом, на проводах, дядя Коля сказал ему, что еще в тридцать пятом все родные его погибли.
Сказал он Лидии и о том, что в начале августа сорок первого года попали они под Смоленском в окружение – он и еще два солдата, из того же взвода. К своим они пробирались больше трех месяцев, шли только по ночам, в деревни не заходили – боялись. Обмундирование они выменяли на гражданскую одежду вскоре после того, как отбились от своих и поняли, что находятся у немцев в глубоком тылу, однако оружие и документы сохранили. Это да то, что вышли они из окружения вместе, втроем, их и спасло, когда зимой сорок первого года во Владимире допрашивал их капитан СМЕРШа, всё пытаясь добиться, что они немецкие шпионы. Как же ему было поверить им, когда из всего полка они только втроем и уцелели? Но они и на отдельных допросах, и на очных ставках показывали одно и то же, и капитан в конце концов отпустил их, только разбросал по разным частям.
Всё, что говорили они следователю, было правдой, не узнал он только, что, как загнали они свою форму, договорились и в немцев не стрелять (у них у троих и двух десятков патронов не осталось), будто и в самом деле война теперь для них кончилась, и что трижды, когда напарывались на немцев – все три раза ночью, это их и спасло, – выбрасывали на всякий случай и оружие, и документы, и только потом – один раз им пришлось ждать ухода немцев целую неделю – возвращались, находили свое и снова шли на восток.
Еще в сорок втором году, когда их распределяли по разным частям, они дали друг другу слово через два месяца после конца войны или после демобилизации списаться и встретиться в Москве у Кости – если, конечно, уцелеют; и так всё совпало, что и живы они все остались, и письмо их к Косте пришло на следующий день после его свадьбы. Они уже больше года как демобилизовались, но писать ему первые стеснялись, ждали его письма. Через месяц они приехали в Москву. Все уже были женаты. Прогостили у Кострюкова они почти неделю и накануне отъезда, поздней ночью, когда жёны уже спали, признались друг другу, что нарушили клятву никогда и никому не рассказывать, что было с ними в окружении, и долго смеялись, что весь фронт, все допросы прошли – никто из них ни пьяный ни трезвый ни одним словом не обмолвился, а жёны их в одну ночь раскололи. Кострюков тогда первый и пошутил:
«Вот кого в органы брать – ни одного бы дела нераскрытого не осталось».
А они поддержали – и про органы, и про постель, и про то, кто на этих допросах кого е… будет.
Три недели после разговора с Лидией Кострюков держался. Снова устроился на работу, теперь в соседнюю школу, почти не пил. Но в первую же получку его как прорвало. Начали они с товарищем в «Казбеке», потом перебрались в рюмочную, на бульвар, там он потерял его и дальше, кажется, пил в подъезде вместе с каким-то демобилизованным. Кострюков смутно помнил, что подъезд этот чуть ли не тот, где жила теперь Лидия.
Допив бутылку, демобилизованный пропал, а Кострюков поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру Лидии. Она подошла к двери, он слышал шаги, но открывать сразу не стала – ждала чего-то. Кострюков тоже ждал. А потом вдруг тихо запел: «Лидочка, Лидочка, Лидочка-Лидуся, убежала Лидочка от своей бабуси…»
Лидия до замужества жила с бабкой, и Кострюков всякий раз, заходя за ней, пел ей эту песню. Почему-то он был уверен, что это и есть пароль, и теперь она откроет дверь, и всё у них пойдет по-старому. За дверью кто-то негромко, но так, что ему было слышно, сказал: «Подлец».
И тогда, остервенясь, он стал бить ногой в дверь, а потом, видя, что она не поддается, с разбегу всем телом. Дверь стонала, дрожала, ему казалось, что это Лидия, и он снова и снова от другой двери с разгону врезался в нее и орал: «Суки! Б… эмгэбэшные! Пока мы по окопам гнили, вы тут наших баб е…!»
Кто и как доставил его домой, Кострюков не знал. Всю ночь он в муторных отрывистых снах понимал, что для него всё кончено, что он погиб. С похмелья звенящая от боли голова долго не давала ему проснуться, и только когда ощущение безнадежности и непоправимости всего, что случилось, прошло через боль, Кострюков открыл глаза и заплакал. Это было не его обычное похмельное раскаяние – сейчас впервые в жизни он понял смысл слов, которые с детства слышал десятки и сотни раз: наказание неотвратимо, только искреннее и чистосердечное признание может облегчить вину.
С трудом, руки и ноги плохо его слушались, он встал с кровати и, подсев к столу, взял верхнюю из стопки тетрадку с контрольными его учеников. Сначала он хотел выдрать исписанные листы, но потом не стал и, просто перевернув, начал писать с последней страницы. «В Министерство государственной безопасности от гражданина Кострюкова Константина Николаевича…» Дальше он оставил пустое место, потому что не знал, как назвать то, что пишет, и лишь потом вписал: «Признание».
«25 февраля 1947 года я, гражданин Кострюков К.Н., проживающий по адресу: ул. Забелина, д. 7, кв. 11, в пьяном виде устроил дебош на лестничной площадке третьего этажа дома № 13 по ул. Пряхина, перед квартирой № 17, где сейчас проживает бывшая жена Кострюкова К.Н. Лидия Кострюкова, вышедшая замуж за лейтенанта войск МГБ. Дебош сопровождался антисоветскими высказываниями: “Суки, б… эмгэбэшные, пока мы по окопам гнили, вы тут наших баб е…”».
Кончилась первая страница, Кострюков поглядел с отвращением на написанные им грязные, ломаные буквы, на размытые слезами слова, перевернул ее и понял: следователю будет, безусловно, важно знать, чтоˊ это было – случайное высказывание или намеренная антисоветская агитация. Начиная писать свое признание, Кострюков был уверен, что он имел в виду только нынешнего мужа Лидии, – но почему тогда он не назвал его по имени (Сергей) или по фамилии (Пастухов), почему кричал во множественном числе: «Ах вы б…»? Он даже не знал, был ли этот лейтенант на фронте, – может, и был. Кострюков снова открыл первую страницу и, зачеркнув всё, что касалось дебоша, стал вверху писать: «Кострюков К.Н… вел на лестничной площадке третьего этажа дома № 13 по улице Пряхина антисоветскую агитацию и пропаганду, сопровождаемую пьяным дебошем». С удовольствием он увидел, что рука почти не дрожит, буквы выходят ровные и твердые, да и голова постепенно начала отпускать. Теперь всё было правильно. Кострюков хотел уже выдрать лист из тетрадки, когда понял, что работа его далеко не закончена.
Чтобы узнать преступника и правильно оценить меру его вины, следователю надо выяснить, занимался ли он антисоветской агитацией с заранее обдуманными намерениями или это решение созрело у него только на площадке третьего этажа, перед квартирой нового мужа Лидии. Сначала Кострюков думал, что оно появилось у него только там, уже после того, как он понял, что Лидия не откроет ему. До этого он обмывал первую получку с приятелем в «Казбеке», потом в рюмочной, и даже не собирался идти к Лидии. Но ведь кратчайший путь от школы до дома Лидии вел как раз мимо «Казбека» и мимо рюмочной. Не было ли это попыткой скрыть ото всех и даже, возможно, от себя истинное свое намерение? А водка и в «Казбеке», и в рюмочной, и та последняя бутылка, выпитая им уже в подъезде Лидии, нужна была лишь для того, чтобы перебороть страх.
Кострюков снова перевернул страницу и продолжал: «25 февраля я решил начать антисоветскую агитацию; чтобы направить следствие по ложному пути, я позвал приятеля в ресторан “Казбек”, а потом в рюмочную, объяснив свое предложение первой получкой. Водка была нужна мне, чтобы перебороть страх. Недалеко от дома Лидии я купил еще одну бутылку и пригласил демобилизованного солдата распить ее со мной. Я завел его в подъезд, где живет Лидия, говоря, что на улице пить не принято. Моя цель заключалась в том, чтобы затушевать истинный характер моих действий и загримировать антисоветскую агитацию и пропаганду под хулиганский поступок, вызванный ревностью».
Слова ложились одно к одному, голова совсем прошла, и теперь, оставленная болью, была как свод, гулкий, холодный и высокий. Всё было так четко и правильно изложено, что теперь ему казалось, что пишет не он, а сам следователь. Страх и вина, давящие его с тридцать первого года, с той маленькой уральской станции, на которой отец сказал ему: «Беги к дяде Коле» – и он послушался и побежал, страх, который не оставлял и на фронте, наконец-то отпустил его. Кострюков знал, что раскрыть само преступление – это только полдела; не менее важно найти его истоки, выяснить, почему он, родившийся уже в советское время, ходивший в ту же советскую школу, что и его сверстники, стал врагом своей Родины. Только найдя и обрубив корни преступлений, можно будет навсегда избавить от них общество.
«Антисоветская деятельность Кострюкова К.Н. была далеко не случайной. Еще на фронте Кострюков К.Н. фактически предал Родину, и только внешние, не зависящие от него обстоятельства не позволили ему нанести прямой ущерб нашей стране. В августе 1941 года под Смоленском часть, в которой проходил службу Кострюков, попала в окружение. Хотя бойцы Кострюков К.Н., Климов П.В. (ныне проживающий по адресу: Макеевка, ул. Челюскинцев, д. 7, кв. 12) и Строгов Г.И. (г. Курск, ул. Дзержинского, д. 4, кв. 22) не решились сразу перейти на сторону немецко-фашистских захватчиков, они при первой возможности обменяли свое обмундирование на гражданскую одежду и договорились, если натолкнутся на немцев, не стрелять – чего стрелять, когда война небось уже давно кончилась и немцы в Москве жируют. 7 декабря 1941 года Кострюков, Климов и Строгов вышли в расположение советских войск. В тот же день они были арестованы и допрашивались следователем СМЕРШа капитаном Зотовым. Дознание, однако, велось небрежно: Кострюкову, Климову и Строгову удалось скрыть факт своего предательства и добиться полной реабилитации. 22 сентября 1946 года во время посещения Климовым и Строговым Кострюкова выяснилось, что их жёны – Варвара Климова и Наталья Строгова – знали о предательском поведении своих мужей на фронте, но ничего не сообщили в компетентные органы, тем самым став соучастницами преступления».
Кострюков понимал, что его измена Родине была так же не случайна, как и его антисоветская деятельность.