Полная версия
Половинка чемодана, или Писателями не рождаются
Весело подскакивая, я беспечно понеслась по пыльным дорожкам сада, разглядывая незнакомый пейзаж: снова скамейки, детские песочницы, скульптуры пионеров с горном или девушек с веслом. Обежав половину пруда, я увидела полукруглую раковину летней эстрады. Вбежала по ступенькам на дощатую сцену, что-то протанцевала перед случайными зеваками.
Меня никто не прогонял с эстрады. И вдруг я увидела свою крупную заметную бабушку на другой стороне пруда, бегающую кругами у портрета Сталина. Мне показалось, что она смотрит в мою сторону, хотя, конечно, видеть она меня не могла. И я побежала к выходу!
Вскоре я попала в её объятия. Она нервно ощупала меня и тут же надрала мне уши за побег – такое наказание ко мне иногда применяли. Затем, крепко держа меня за руку, потащила к выходу.
Всю дорогу она осыпа́ла меня упрёками, говорила о каких-то опасностях для ребёнка, гуляющего без взрослых, и ещё о своём больном сердце. Её слова меня задевали мало. Ну что могло случиться со мной, с такой разумной девочкой! Я ведь даже не выбегала на улицу, где ездят машины, и не заходила ногами в воду пруда!
Позже, уже подростком, я часто проводила время в этом саду – зимой каталась на коньках по замёрзшему пруду, летом брала с подружкой напрокат лодку. И мне всегда в такие часы было приятно вспомнить себя-малютку, так рано проявившую стремление к независимости и познанию мира. И меня совсем не беспокоило, что чувствовала бабушка в тот теплый лётний день.
Я впервые по-настоящему прочувствовала давнее состояние бабули много лет спустя, когда сама стала мамой и однажды так же потеряла свою маленькую дочку Вику. Случилось это уже в Ботаническом саду: непослушная девчонка убежала от меня без предупреждения и скрылась в зарослях сада – нашла я её не сразу. Мне тоже пришлось понервничать! Символическое наказание, пусть поздно, всё же настигло меня!
Вспомнился и недавний случай, когда я среди народного гулянья в огромном Парке Победы увидела обтекаемого толпой, одиноко стоящего, плачущего мальчика лет четырёх. Я взяла его за руку, спросила, где его родители, огляделась по сторонам. А потом вместе с мальчиком пошла по дорожкам парка искать комнату милиции, откуда скоро и сделали объявление по громкоговорителю на весь парк. Надеюсь, история с мальчиком тоже закончилась благополучно.
* * *И чтобы завершить истории об открытии мира, связанные с бабушкой, расскажу ещё о том, как она водила меня в кино театр «Смена». Он располагался неподалёку от Юсуповского сада, тоже на Садовой улице. Мы ходили только на утренние сеансы, когда зрителей было мало и билеты стоили дешевле. Репертуар был обычный для того времени: шли фильмы, вдохновляющие на труд, – про рабочих и колхозников; или обличающие капиталистов-эксплуататоров, а также детские назидательные сказки. Военных фильмов я почти не видела – видимо, бабушка избегала смотреть фильмы о недавно завершившейся трагедии или их мало снимали в первые послевоенные годы. Хотя один фильм о военной поре, «Повесть о настоящем человеке» – о подвиге лётчика Алексея Маресьева, – я помню. Позже, в пятидесятые, когда я уже пошла в школу, начали во множестве снимать комедии на военную тему. Из тех фильмов неизгладимое впечатление оставил «Максим Перепелица» – история о том, как срочная военная служба исправила беспутного и шебутного парня-колхозника, превратив его в отличника боевой подготовки.
Для бабушки любимыми фильмами, должно быть, были экранизации пьес драматурга Александра Островского о своевластных купцах и лицемерных чиновниках – запомнились два или три. На них я почти засыпала или канючила поскорей уйти. Но иногда мы смотрели интересные для моего возраста фильмы, где главными героями были дети или животные. Запомнился фильм «Серая Шейка» – экранизация сказки Д. Мамина-Сибиряка об уточке со сломанным крылом и хитрой лисице. И более поздний «Матрос Чижик» – история о маленьком негритёнке по имени Максимка и матросе, спасающем мальчика от угнетения капиталистами.
Походы в кино давали мне также возможность проявить свои артистические таланты. В торце уютного фойе, где прогуливались перед началом сеанса зрители, имелась низенькая сцена. Я без сложностей забиралась на это возвышение, чтобы прочитать стихотворение. Мой репертуар не отличался разнообразием. Чаще всего я читала нелепое стихотворение неизвестного мне автора и неизвестно от кого подхваченное:
Когда был Ленин маленький,С кудрявой головой,Он тоже бегал в валенкахПо горке ледяной.Камень на камень, кирпич на кирпич,Умер наш Ленин Владимир Ильич.Сердце родное зарыто в земле,Жалко рабочему,Жалко и мне.И меня не удивляло, что «сердце родное зарыто в земле», хотя каждый ребёнок знал, что дедушка Ленин лежит в Москве, в Мавзолее.
Любимый мною кинотеатр «Смена» в перестроечные 90-е закрылся и впоследствии пошёл под коммерческие помещения. Но незадолго до его закрытия мне удалось побывать в нём последний раз. Мне уже было чуть за сорок, выглядела я как все: джинсы и свободно свисающая с плеч, по моде того времени, куртка. Возможно, на мне была в тот день красная куртка – как брюнетка, я любила красный цвет! Я пребывала тогда на вольных хлебах: сотрудничала с разными городскими изданиями и поэтому могла распоряжаться своим временем. Билет я купила на дневной сеанс, но даже не вспомню, на какой фильм, поскольку оказалась в кинотеатре одной-единственной зрительницей! И это событие впечатлило меня больше, чем кинолента.
Я прошлась по фойе, предположу, что сразу расстегнула свою красную куртку. Как ни странно, и спустя тридцать лет здесь сохранилась низенькая сцена в торце помещения. Чуть приподняв обтянутую джинсами ногу, я легко вскочила на сценическую площадку, сделала несколько шагов в одну и другую сторону и снова вернулась на середину. Попыталась дать свободу своему внутреннему ребёнку, вспомнить бабушку и прочитать хотя бы тихонько короткое стихотворение. Но нет, в груди ничего не шевельнулось, не было триггера, способного вызвать прежнее состояние. Я вглядывалась в тускло освещённое несколькими лампочками фойе, видела пустые стулья у стен и понимала, что уходит какой-то отрезок времени, уходит навсегда из жизни моей страны и из моей жизни тоже. Прошлое блёкнет, будто затёртая кинолента. Потом я прошла в кинозал, там окинула прощальным взглядом ряды фанерных кресел, все с поднятыми вертикально сиденьями, выбрала место по центру, опустив со стуком сиденье для себя. Киномеханик крутил кино для меня одной. А я сидела и под рутинные кадры проходного фильма прощалась с той советской жизнью, в гуще которой недавно активно жила.
Я даже рада, что мой первый кинотеатр закрылся. Теперь в его помещениях развёрнуты модный магазин и кафе.
3. Одна на улице
В последнюю весну перед школой меня стали выпускать на улицу одну. Средняя Подьяческая – наша маленькая улица, мощённая булыжником, – с двух сторон ограничивалась каналом Грибоедова, вписываясь в изгиб его извилистого русла. Берега и набережные канала по мере развития города укреплялись гранитом, а также чугунным ограждением из плотно сомкнутых вытянутых колец. Эти изящные решётки и являли собой границы моей свободы: с улицы ни на шаг!
Эта улица, хотя и находилась в историческом центре города, благодаря своему расположению оставалась тихой и безопасной: ни машин, ни чужих людей. Поэтому настоящими хозяевами улицы являлись мы, дети, безбоязненно бегая по булыжной мостовой или прыгая по щербатым плитам тротуара.
Много позже, читая Достоевского, я узнаю, что в одном из угловых домов улицы жили по фантазии писателя убитые Раскольниковым старуха-процентщица и её сестра. Называлась улица одинаково как во времена писателя, так и в советское время.
Дошколята и младшие ученики сбивались в стайки по принципу соседства из ближайших дворов. И самым притягательным местом для всех являлся канал. Хотя берега его были забраны в гранит, представляя отвесные стены, и набережная возвышалась над каналом, можно было спуститься к воде по крутой лестнице или спуску. Особенно притягивали к себе эти спуски зимой, когда вода слегка подмерзала, образуя некрепкий лёд. Он был тонок и слаб, ведь его подмывали тёплые сточные воды.
Неодолимым искушением становилось желание проверить прочность бурой наледи, шагнуть на неё с нижней ступени каменной лестницы. Однажды подружка, держась за мою руку, ступила на рыхлый лёд. Он треснул, крошась, и нога девочки потеряла опору, провалившись в воду. Но мгновением раньше, едва подружка качнулась, я с силой дёрнула её руку на себя. Мы обе благополучно шлёпнулись попами на каменную площадку спуска, но не в ледяную воду. Чей ангел-хранитель спас нас?
С каналом связаны и первые воспоминания об уборке снега.
В середине прошлого века дворники на нашей улице убирали снег лопатами с тротуаров и мостовой. Затем сгребали его и вывозили к близлежащему каналу. Вместо саней для этой цели использовался широкий лист фанеры с привязанной к нему верёвочной петлей. Снег набрасывался лопатой на фанеру рукодельным сугробом, и дворники – в послевоенное время ими были только женщины, – впрягаясь животом в скользкую петлю, волокли эту снежную гору по середине улицы до ограждения канала. Орудуя деревянной лопатой, дворники перекидывали снег через чугунную решётку, всё на тот же непрочный лёд. И скоро скапливалась гора снега уже с внутренней стороны канала. Но у нас хватало ума не залезать на неё, поскольку слишком рыхлой конструкцией выглядела гора даже на поверхностный взгляд.
И всегда у тёти Кати, нашей дворничихи, были добровольные помощники – шести-восьмилетние малыши. Мы впрягались вместе с ней в импровизированные «сани» и тащили гружённую снегом фанеру, налегая все вместе грудью на верёвку. Помните крестьянских ребятишек с картины Перова «Тройка»? А как весело было на обратном пути гурьбой повалиться на холодную, пятнистую от прилипшего снега фанеру, и добрая тётя Катя в одиночку волокла её вместе с нами, ребятишками, визжащими от удовольствия!
Так делалось несколько ходок. Вновь снежная гора за спиной на фанере – и вновь радостная кутерьма вверх тормашками. «Любишь кататься, люби и саночки возить», – эту пословицу я пропустила через себя! Кристаллики снега, налипшего на варежки и рейтузы, как крупинки счастья, до сей поры сверкают в моей душе.
На противоположном от спуска к воде конце улицы, в подвале углового дома, находилась булочная. Там я училась совершать покупки: отдать деньги, получить сдачу, не уронить горбушку-довесок. Я застала ещё развесную продажу хлеба: продавщица, подкладывая маленькие кусочки хлеба к основной части, добивалась равновесия двух чаш весов – на второй чашке стояли чудесные, как железные солдатики, гирьки. Довесок был моей законной премией и съедался на обратной дороге к дому.
Когда я пошла в школу, у меня появились первые карманные деньги, сэкономленные на школьных завтраках или утаённые из «сдачи». И я стала совершать покупки не «под заказ», а для себя лично. Чаще всего – дешёвые конфеты без фантиков: ириски, леденцы, «подушечки». Когда у меня набиралась мелочь, равная цифре на ценнике – за сто граммов конфет, – я протягивала её продавщице и получала заветный кулёчек.
Однако меня манил большой «гастроном» напротив булочной – тот самый, откуда два года назад я была с позором выдворена очередью. Но заходить в тот магазин мне строго-настрого запрещалось: ведь для этого следовало ещё пересечь проспект с оживлённым автомобильным движением.
Конечно же, я нарушала этот запрет, каким-то чудом проскакивая на другую сторону улицы под носом у мчащихся машин! Большой магазин с отдельным кондитерским отделом был для меня притягателен, как для нынешних детей гипермаркет. Я входила в торговый зал и сворачивала к высоким стеклянным витринам с конфетами – эра магазинов самообслуживания была ещё впереди. Прижав нос к стеклу, я рассматривала вазочки, заполненные с горкой недоступными мне сладостями. Здесь лежали и заманчивые шоколадные брусочки в плотных фантиках – «Мишки» и «Белочки», – и соевые батончики, и россыпи конфет, закрученных в блестящую фольгу. Где-то в уголке виднелись и подушечки с ирисками без фантиков – совсем такие же, как в моей булочной, но цены в этом магазине были для меня недоступны. Я долго не могла понять, почему все сладости стоили здесь на порядок дороже. За какие-нибудь «подушечки» (в булочной они стоили 1 руб. 40 коп.) здесь требовалось уплатить 14 руб. Несмотря на мою физическую бойкость, общаться со взрослыми я стеснялась и не решалась спросить продавщицу, хватит ли моей мелочи хотя бы на одну заветную конфетку.
Классу к третьему-четвёртому я разобралась, что в «гастрономе» указана цена за килограмм, а в булочной – за сто граммов. Прошло немало времени, прежде чем я научилась переводить «страшные» цены за килограмм в приемлемые за маленький кулёк. Наверно, то было моё первое применение в жизни школьных знаний.
На этом же конце Подьяческой улицы, где находилась моя первая булочная, начиналась и дорога к храму – только сворачивать следовало за другой угол. Дальше, будто нарочно, чтобы затруднить поиск божественной сути, все улицы имели двойное название: старое и новое.
Канал Грибоедова, петляя вокруг трёх сестёр, трёх Подьяческих улиц (Малой, Средней и Большой), услужливо раскинул Комсомольский мост по дороге в церковь, стоящую на площади Коммунаров. Этими убойными названиями советская власть пыталась отвадить от религии комсомольцев и жителей коммунальных квартир. К счастью, выстоял сам храм: небесно-голубого цвета, с золотыми куполами, с якорями в натуральную величину, выложенными на колоннах ограды. Он так и назывался – Никольский Морской собор.
А любопытные комсомольцы и комсомолки, и я среди них, в ночь Пасхального богослужения через Комсомольский мост и площадь Коммунаров шли к церковному садику, чтобы посмотреть священнодействие церковного люда. Мы забирались на крыши дровяных сараев и оттуда, как с партийных трибун, смотрели на величавое шествие – крестный ход.
На эти же часы в городских кинотеатрах назначали ночные сеансы, чтобы отвлечь молодёжь от опасного «религиозного опиума». Демонстрировали завлекательные фильмы с пометкой «Детям до шестнадцати лет смотреть не разрешается». Юность металась в поисках истины, а храм терпеливо ждал…
Спустя полвека мне снова довелось оказаться в этих краях, чтобы проводить в последний путь человека своего поколения, вчера ещё неутомимого и жизнедеятельного. Спустя сто лет после революции семнадцатого года и большевистских переименований всё возвращается на круги своя. Никто уже не помнит ни Комсомольского моста, ни площади Коммунаров. Через Харламов мост и Никольскую площадь люди идут в Никольскую церковь помолиться за тех, кто в море. И за тех, кто покинул море житейское.
Я зашла в просторный зал под небесно-высоким куполом. Алтарь, иконы, подсвечники, приглушённый свет. Чуть в стороне стояла пустая сейчас чаша-купель для крещения. Когда-то, прижимая меня к своей груди, бабуля принесла меня в этот храм и передала на руки священнику. И храм, и люди пережили блокаду и войну, а вера помогла им всё пережить. Здесь приобщилась к непознаваемому горнему миру моя душа, моё незримое дитя.
Пока я бродила по церковному залу, застывая на минуту-другую у икон, подошло время и скорбной церемонии, ради которой я приехала. Сегодня умер другой – прощай, мой друг! А я ещё не окончила свои земные дела.
4. Мой первый школьный класс
В первый класс, в Ленинграде, меня провожала тоже бабушка. В то время типовых школьных зданий в историческом центре города почти не было, и наша школа занимала два нижних этажа в жилом здании замысловатой архитектуры модерна на углу Фонарного переулка и канала Грибоедова. Фасад здания украшали выпуклые барельефы, гипсовые гирлянды и художественно изогнутые кронштейны под балконами. В это красивое здание мы и вошли с бабулей первого сентября. В то время это была школа № 248 Октябрьского района, впоследствии переведённая в другой район.
После торжественной линейки в общем зале на втором этаже школы учительница повела нас, всех девочек – в начале 50-х ещё было раздельное обучение, – вниз по деревянной лестнице, затем длинным извилистым коридором. Он упирался в коричневую дверь из двух створок, будто в дверь квартиры. Здесь на первом этаже, рядом со школьными мастерскими, находился 1 «В» класс. В этом изолированном помещении мы проучились всю начальную школу.
Поначалу помещение показалось мне огромным, как зал ожидания на вокзале. Здесь мы и учились, и играли на переменках – никакого зала рекреации на этом этаже не было. Входная дверь находилась не рядом с доской, а напротив, в противоположной стене. В классе стояли выкрашенные чёрной краской старые парты, скрипучие и местами поцарапанные. Когда мы, поприветствовав учительницу, садились на своё место, то громко хлопали откидными крышками парт, как маленькими дверцами в страну знаний.
На верхней планке парты имелись круглые выемки, и в них вставлялись маленькие стаканчики-чернильницы. Если ученицы ненароком задевали парты, сдвигая их, то чернила выплёскивались из чернильниц фиолетовыми кляксами на крашенный ядовито-малиновой мастикой пол. Нередко пальцы и ладони незадачливой ученицы тоже оказывались лиловыми. Тогда девочка бежала мыть руки в сторону неприметной двери при выходе из класса, где находился туалет, – тогда его называли просто уборной. В помещении класса дети пребывали весь учебный день, не покидая его!
Часть класса позади парт, отмерянная широким многостворчатым окном, оставалась свободной, и на этой части девочки проводили переменки. Вряд ли нам разрешали там бегать и беситься, но помнится, и чинно, парами, мы тоже не прохаживались.
Из первых тетрадок я запомнила только рабочую тетрадь по чистописанию. В ней типографским способом были напечатаны недостижимо правильные палочки и крючочки, а также царственно ровные буквы и слоги. И рядом появлялись мои каракули! Единственная тройка в моём табеле первого класса – это тройка по чистописанию!
Я была высокой девочкой с хорошим зрением, поэтому учительница посадила меня на предпоследнюю парту, где я и просидела все годы начальной школы. С моего места доска и учительница казались мне отдалёнными и чужими, я видела их как бы общим планом. И лишь когда учительница, шагая вдоль прохода, останавливалась поблизости, я могла рассмотреть узор на шерстяной кофте, обтягивающей её полную фигуру, – это были олени, вывязанные белой ниткой на синем поле. Мне кажется, учительница носила эту кофту не снимая все четыре года начальной школы.
Окна нашего класса, занимавшего целый угол здания, выходили на две перпендикулярные друг другу улицы. Вдоль длинной стены имелось несколько широченных окон, но нижние стёкла их, замазанные белой краской, скрывали нас от любопытных прохожих, шагающих по узкому тротуару вдоль здания. И лишь время от времени со скрежетом на рельсах проплывал трамвай и сворачивал за угол, чтобы ещё раз промелькнуть в единственном окне на другой стене класса. И мелькали в незакрашенной части окон «рога» трамвая, изредка высекая огоньки искр.
Училась я без особого напряжения, но и без блеска. Быстро научилась читать и легко освоила четыре правила арифметики. И на всю жизнь мне запомнилась сшитая бабушкой из старого полотна касса букв и слогов. Сама бабушка окончила ещё до революции только церковно-приходскую школу, и потому фиолетовые буквы, нацарапанные химическим карандашом её рукой на окошках «кассы», были такими же кривыми и неровными, как и мои собственные буквы в тетрадке по чистописанию.
Мои успехи в грамматике оставались весьма скромными, но на всю жизнь мне запомнилась огромная единица в тетрадке по математике. Её мне влепили за то, что я написала несколько раз слово «едЕница» – с буквой Е.
На мой первый учебный год выпала и всенародная трагедия того времени – смерть Сталина. Запомнились слёзы бабушки и минута памяти на улице, когда все пешеходы замерли, зато гудели одновременно, но вразнобой проезжающие машины. А ещё коллективная беседа с учительницей, когда мы, девочки, окружив её теснящейся группой, стояли на переменке в нашем обособленном классе и слушали какие-то слова утешения о «невосполнимой потере». И что-то говорили сами. Пожалуй, в тот день мой внутренний Ребёнок впервые не чувствовал себя единственным покинутым. У всех было ощущение внезапно возникшего общего сиротства после смерти вождя.
Вскоре жизнь в обществе стала исподволь меняться. Уже в третьем классе отменили раздельное обучение, и в нашем классе появились мальчики. Это раскрепостило и нас, девчонок: стало больше беготни и визга на переменах, и больше замечаний учительницы на уроках. Тем более что наши занятия проходили теперь в обычном классном помещении школы – и зал рекреации, и её коридоры были в нашем распоряжении. И впервые за партой со мной сидел неприметный мальчик Костя – мальчик из нашего двора. Мы никогда с ним близко не дружили, хотя продолжали здороваться уже и повзрослев, и разойдясь в старших классах по разным школам. Но запомнился он мне не поэтому. Лет через десять после того, как я уехала с нашей улицы, жизнь снова свела нас. В новом районе, куда я переехала, я зашла в незнакомый мне мясной магазин и встретила этого Костю – возмужавшего и располневшего – за прилавком. Он работал там продавцом, считался полезным человеком в эпоху всеобщего дефицита. И в последующие месяцы исправно припрятывал для меня под прилавком особенно ценные и нежные кусочки мяса. До той поры я, как все, довольствовалась почти одними костями.
Но вернусь к школьным реформам. Для мальчиков вскоре ввели форму. Для них она не была поначалу обязательной и всеобщей, как для девочек. Серые брюки и серые гимнастёрки с металлическими пуговицами у ворота делали мальчишек похожими на курсантов или военных. И среди одетых в форму ребят был и Костя. Гораздо позже, разглядывая выпускные фотографии младших и средних классов, я приметила, что в форму были одеты лишь тихие мальчики – видимо, из более благополучных или обеспеченных семей.
Большинство мальчишек нашего класса донашивали короткие вельветовые курточки с молнией от середины груди до горла или изношенные свитерочки. У большинства ребят были повязаны вокруг шеи красные пионерские галстуки, но встречались и безгалстучные. Вне пионерии оставались двоечники и ребята с плохим поведением, и очень часто именно у них не было ещё школьной формы.
Вернусь снова к началу своих школьных дней. Я училась во втором классе, продолжала играть дома в куклы и рисовать картинки в альбоме, когда услышала, что в школе работает художественный кружок. До того я не имела представления о кружках, меня никуда не водили, а я даже не знала, как в них записываются.
Собравшись с духом, я осталась после уроков в школе. Поднялась из нашего обособленно расположенного класса на второй этаж и остановилась. Школа уже опустела, вокруг никого. Я ткнулась в одну дверь, другую – они оказались заперты. Узкий темноватый коридор без окон, лишь тусклая лампочка освещала его. Я застыла у стены, прижимая к себе пальтецо, и заплакала, размазывая по лицу слёзы. Как мог заплакать бы мой внутренний малыш. Я не знала, как найти художественный кружок, куда так стремилась попасть.
И тут, откуда ни возьмись, появилась большая, чуть полноватая девочка-пионерка. Позже я узнала, что она учится уже в пятом классе. Склонившись ко мне, девочка участливо поинтересовалась, почему я плачу. Я рассказала о своей беде: не могу, дескать, найти художественный кружок, где учат рисовать.
Большая девочка необидно рассмеялась и пояснила, что в школе нет художественного кружка, где учат рисовать. Зато есть кружок художественного слова, где разучивают стихи и рассказывают их со сцены. Оказалось, что девочка сама член этого кружка, вышла на минутку из пионерской комнаты, где сейчас занимаются ребята, и уже идёт назад. Толстушка взяла меня за руку и повела за собой. Я обречённо пошла, куда вели.
Я в 9 лет, Ленинград, 1954 год
Руководительница кружка, в серой шерстяной шали на плечах – на вид старушка на мой детский взгляд, – попросила меня прочитать стихотворение. Я вспомнила свои самостийные выступления перед началом сеанса в кинотеатре в дошкольную пору, выпрямилась, заложила руки за спину и, запрокинув голову, громко прочитала недавно выученное на уроке чтения: «Мы видим город Петроград/ В семнадцатом году,/Бежит матрос, бежит солдат/, Стреляют на ходу». Испытание я прошла и была принята в кружок. В нём я прозанималась целый учебный год.
Помнится, мы готовили групповую декламацию к Первомаю – к празднику всех трудящихся. Толстушка получила ведущую роль солиста, а мы, остальные, в роли цветов-гвоздик создавали массовку. Хотя каждому из массовки доставалось лишь одно-два словечка, предполагалось, что на нас будут костюмы, обозначающие эти революционные цветы.
Забота о костюме легла на бабушку. Незадолго до премьеры она сшила мне из медицинской марли, купленной в аптеке, замечательное платьице. Выкрасила марганцовкой в розово-вишнёвый цвет и накрахмалила, чтобы юбочка стояла жёстким кружочком, как у балерины. Я казалась себе самой волшебным цветочком-гвоздикой, а бабуле, сидящей среди зрителей в день спектакля, должно быть, необычайной красотулей!