Полная версия
Воспоминание о дожде
Он, впрочем, не позвонил.
Третий ёж
1Ежи не были редкостью в южном городе, где мне посчастливилось родиться. И до сих пор в покрытых сосновыми лесами обступивших город горах, в многочисленных скверах и санаторных парках ёжикам есть где разгуляться. Однако первого своего ежа я обрела не в лесу и не в парке, а на самой что ни на есть «городской» улице. Ныне она зовётся, как и до революции, Екатерининской, а тогда была улицей Литкенса. Кто такой Литкенс – не знаю до сих пор, наверное, какой-нибудь революционер. Екатерининская-Литкенса славится невероятным количеством канализационных люков. Буквально на каждом шагу, через метр-полтора натыкаешься на старинную прямоугольную решётку или чугунный кругляш с выпукло отчеканенными надписями. Если приглядеться, можно прочитать, что данное металлическое изделие произведено таким-то товариществом в 1907 или в 1896 году. А мне даже приглядываться и наклоняться не требовалось, потому что было мне пять лет от роду, и читала я всё, что попадалось на глаза.
Ёж деловито семенил от одного люка к другому и весь, до последней иголочки, графически чётко выделялся на ярко-белом пятне асфальте в пересекающихся лучах фонаря и луны. При моём приближении ёж, как ему и положено, свернулся, но то ли сам не счёл нужным меня колоть, то ли был так молод, что его колючки ещё не приобрели необходимой жёсткости. Во всяком случае, я голыми руками несла серый шар с любопытно высовывающимся чёрным носиком и такими же бусинками глаз. Благо дом совсем рядом.
Ёжика поселили на деревянной, обвитой глицинией веранде. Вернее, он сам там поселился, потому что мог беспрепятственно ходить по всей квартире и выходить при желании во двор. Ему у нас, несомненно, понравилось. Любимым блюдом ёжика была вермишель с творогом или просто с маслом. Вообще-то её готовили для меня, а я щедро делилась с ёжинькой. Мы так и звали его – Ёжинька. Обыкновенно Ёжинька лежал на спине у меня на коленях и прилежно разевал рот. Я отправляла туда вермишель ложку за ложкой, иногда если мама спохватывалась, то одну-другую ложку проглатывала сама. В отличие от меня, Ёжинька готов был поглощать вермишель бесконечно. Когда объём съеденного начинал превышать его небольшой желудок, заглотанная вермишель вываливалась на серый животик. Ёжинька, ловко изогнувшись, подбирал её язычком и снова жадно раскрывал рот. Трапезы обычно заканчивались угрозами в мой адрес: и сама не ем, и причиняю вред здоровью животного!
Хотя ёжика кормила я, больше всех он, кажется, любил папу. Долгими зимними вечерами папа с газетой, положив ногу на ногу, сиживал в кресле у журнального столика под торшером. Ёжинька забирался под брючину на папину ногу и, замерев, сидел так часами. Чтобы не беспокоить Ёжиньку, я подносила папе чай, книгу или свежую газету взамен прочитанной. Мы с папой как-то провели исследование: обмерили Ёжиньку с головы до ног и сравнили результаты с данными Брема. Оказалось, наш ёж полностью соответствует среднестатистическим параметрам – и длина его, и ширина, и окрас, а также длина лапок и крохотного хвоста полностью совпали с научными! Как я теперь понимаю, удивительным было совсем другое: ёж милостиво разрешил себя измерить. Но далеко не всем позволялось фамильярничать. Мама как-то вздумала, держа Ёжиньку на руках, почесать его под подбородком, это место отличалось особо мягкой светло-дымчатой шёрсткой.
Наш милый Ёжинька цапнул её за палец! Зубки оказались очень острыми.
Ёжинька прожил у нас не менее двух лет. Помню, когда случилась трагедия, я уже ходила в школу. Соседи снизу иногда жаловались, что ёж мешает спать, по ночам топает по деревянному полу веранды. Но вот прошло несколько дней, Ёжинька не появлялся. «Сегодня топотал?» – с надеждой спрашивала я соседку. «Нет, больше не топочет», – расстроенно говорила тётя Вера. Недели через две, когда я рылась в стоявшем на веранде бабушкином сундуке и невзначай оторвала взгляд от какого-то платья с рюшами, то увидела тёмное пятно на буровато-серой тряпке, что висела на спинке кровати. Собственно, это была не одна кровать, а несколько разобранных – составленных в ряд железных спинок и панцирных сеток. Я десятки раз проходила мимо них в поисках Ёжиньки и ничего не замечала. Ёжинька, видимо, лазил по ним, зацепился колючками за тряпку, пытаясь высвободиться, просунул голову между прутьев и задохнулся. Я заорала. Прибежала мама и тоже заревела в голос. Пришёл папа – было воскресенье, – молча снял с кровати крохотное тельце, вместе с тряпкой завернул в газету и вынес на улицу, в мусорный бак. В тот день он не сказал нам ни единого слова, а мы с мамой прорыдали до позднего вечера.
2Вторая история про ежа веселей, а я на десять лет старше. Десятый класс, середина мая. Нас, видимо, не слишком волнуют грядущие выпускные экзамены и поступление в вузы, потому что мы с одноклассниками постоянно находим время и поводы для разного рода безобразий. Вот и вчера Володька Граматунов пригласил всех к себе кататься на мопеде и ловить ежей. Он живёт на горе возле старинного замка, вокруг «графских развалин» и Володькиного дома – запущенный парк. На приглашение откликнулись только мы с Мишкой Пестеревым. Я – из любви к ежам, Мишка – из любви ко мне. Приходим. Володьки нет. «Катается», – говорит Володькина мама и смотрит с неодобрением. Мопед Володька собрал себе сам из запчастей, найденных в отцовском гараже. Автоделу он отдаёт неизмеримо больше времени и души, чем учёбе.
На другой день мы набрасываемся на Граматунова с упрёками. «А это кто такой?» – говорит он и вынимает из-за пазухи ежа. Как и Ёжинька моего детства, Володькин ёж и не думает колоться, поглядывает на столпившийся вокруг десятый «А» с нескрываемой симпатией. Кто-то помчался в буфет за молоком. Его нам выдавали бесплатно. Мишка, большой любитель молока, как-то на перемене выпивший на спор целое ведро, пошутил, что не обязан делиться.
Ёж охотно пил молоко, угощался булочками, иногда вырывался из двадцати восьми пар рук и бегал по партам. Учителя возмущались. Наша классная руководительница Лидия Васильевна отняла его и ходила с ежом на плече из класса в класс, с урока на урок. Четвёртые классы встречали их восторженным рёвом. Правда, после пятого урока она его нам вернула – не решилась явиться с ежом на педсовет. А шестым уроком у нас, как на грех, была физика.
Свирепый физик Борис Маркович потребовал: ежа немедленно удалить. Мы возражали. Тем временем ёж вырвался из Мишкиных рук и забрался под кафедру. В физическом кабинете для опытов предусмотрена раковина, под доски, скрывавшие водопроводные трубы, и забился наш ёжик, протиснулся в щель. Остаток урока прошёл в нервозной обстановке, а под конец Борис Маркич объявил, что если к понедельнику вверенный ему кабинет не будет освобождён от ежа, то он поставит Мишке в аттестат не пятёрку, а четвёрку! Это был запрещённый и довольно неубедительный приём: все понимали, что Борис Маркич поставит то, на что Мишка сдаст. А сдавать мы будем, к счастью, не одному Борис Маркичу, а комиссии, в составе которой непременно присутствует как математик и наша Лидия Васильевна. Но Пестерев всё равно испугался.
На другой день, в воскресенье, был мой день рождения. Утром, часов в десять, явился мрачный Пестерев – в одной руке гвоздичка, в другой топор, – сунул мне цветок и, махнув топором в сторону школы (я жила рядом), бросил: «Пошли!» Надо ли говорить, что никаких охранников тогда и в помине не было, ни школа, ни отдельные кабинеты не запирались! Мишка быстро отодрал несколько досок и вытащил на свет Божий ежа, который, похоже, и рад был, да не знал, как выбраться. Потом Пестер прибил доски на прежнее место, а я, чтобы окончательно умилостивить Борис Маркича, помыла полы. Ежа, разумеется, потащили ко мне. На кухне предложили молока, он не отказался, да ещё по собственному почину поел чего-то из кошачье-собачьей миски. Терьер Пифинька и кот Шустрик обожали друг друга и кормились совместно. «Что там у вас? Ёжинька? – позвала мама из спальни. – Дайте мне его!» Я вручила ей ежа. Папа, читавший в постели газету, внимательно посмотрел и ничего не сказал. А Пифинька, валявшийся, как всегда, поверх одеяла в ногах родителей, очень обрадовался. Шустрик в это время пропадал где-то на улице. Так я и оставила их: папу с газетой, маму с «Новым миром», кудлатого Пифиньку у них в ногах и ежа, вальяжно разлёгшегося между мамой и папой в точно такой же позе, что и Пифинька, на спине, лапками вверх. А мы с Мишкой побежали на пляж.
Когда я вернулась, папа обедал на кухне, а мама с Пифинькой и «Новым миром» по-прежнему нежились в постели. Ежа не было. «Ушёл», – сказала мама. «А Шустрик его хоть видел?» – расстроилась я, заметив кота, вылизывавшегося на подоконнике. «Почём я знаю? – отмахнулась мама. – Не морочь мне голову!» «Ну, а ты куда смотрел? – спросила я Пифиньку про себя. – Собака называется!» Тогда я ещё не разучилась разговаривать со зверями молча, телепатически. Пифинька виновато вильнул хвостом.
3Третий ёж появился в моей жизни, когда я стала совсем взрослой – моему сыну было восемь лет. Сын учился во втором классе, а мы с мужем работали в институтах подмосковного академгородка Курослеповка. На территории моего института, построенного прямо в лесу и обнесённого бетонной стеной и колючей проволокой, жили две косули, целая стая уток, лебедь и какие-то тетёрки в вольерах. Всю эту живность поставлял нам соседний Институт экологии и эволюции животных. Лебедь нередко подходил к проходной, и вооружённый охранник очень серьёзно говорил: «Пропуск!» Потоптавшись и издав несколько гортанных звуков, лебедь шёл восвояси к пруду, где плескались довольные жизнью, никуда не стремившиеся утки. Копытные не пытались выйти за проходную, но всё время рвались в лабораторный корпус, забегали даже на третий этаж. Уборщица вывешивала в вестибюле отчаянные объявления: «ЗАКРЫВАЙТЕ ДВЕРЬ! ВХОДИТ ОЛЕНЬ И ГАДИТ!»
Как-то по дороге с работы мы с коллегой встретили ежа. Судя по колючим, частью обломанным желтоватым иголкам, ёж был немолод и утомлён жизнью. При виде нас он сразу же свернулся, и взять его руками не представлялось возможным. Мой коллега сбегал в лабораторию, принёс бумажный рулон от самописца. Ежа предъявили охраннику. И хотя его, даже завёрнутого в линованную бумагу, никак нельзя было спутать с катарометром, охранник, как мы и предполагали, потребовал пропуск «на вынос материальных ценностей». Не говоря ни слова, я отступила на несколько шагов и принялась вытряхивать «материальную ценность» из свёртка на клумбу. Охранник испугался так, будто я оставляла на его попечении гадюку. «Идите, идите! – завопил. – Во народ! Шуток не понимают…»
Дома нас ждали. Мой товарищ успел позвонить и сообщить приятную новость. Для ещё одного члена семьи были приготовлены молоко, вермишель, творог, свежая капуста, морковь, яблоки, печенье и ещё какие-то, специально для него подобранные яства. Ёж, однако, не стал ни пить, ни есть, забежал в туалет и уткнулся носом в веник. Так он и стоял там, к великому огорчению нашего молодого, игривого и дружелюбного кота Тихона. Тихон многократно подходил к туалету и, оглядываясь на нас за поддержкой, подкрадывался к ежу. Ёж топорщил колючки и злобно хрипел. Обескураженный кот отступал. Так продолжалось двое суток. Ёж не дотрагивался до угощения и, похоже, менять тактику не собирался. «Не ёж, а какой-то, прости господи… козёл!» – подытожил всеобщее разочарование глава семьи. Решено было вернуть гостя в естественную среду обитания, а то ещё помрёт с голоду. Тем более проку от него никакого, а Тихону – так и вовсе одно расстройство.
Сипящего ежа завернули в «Литературную газету» и всей семьёй, оставив на хозяйстве Тихона, отнесли в близлежащий лесок, где и выпустили на тропинку. Он не спешил уходить и, насупившись, нелюдимо взирал на нас из-под своих колючек. «Иди уже, тормоз!» – не выдержал сын, и третий ёж, шурша жухлой прошлогодней листвой, задумчиво поковылял прочь.
Тапочки Левитана
Я зашла к Орловым за книгами. Мне их много надо, я ведь теперь на Высших литературных курсах учусь. А в библиотеке, как ни придёшь, всё разобрано. По Средним векам надо, по Возрождению… По философии что-нибудь, по античности, если есть…
Я стояла в прихожей и укладывала книги в полиэтиленовый мешок, а Андрей кричал из комнаты:
– Аристотеля возьмёшь? «Сочинения», первый том…
– Давай! – радовалась я.
– «Памятники византийской литературы IX–XIV веков»… Давать?
– Византию нам не читали… Всё равно давай! А Платона нет?
– Что-то не вижу… – Андрюша, стоя на стремянке, рылся в книжных полках, набитых до самого потолка. – А это возьмёшь? «История зарубежной литературы XVIIXVIII веков»?
– Учебник? Конечно!
– Слушай, семьдесят третий год издания! Татьяна по нему училась… Зачем тебе это старьё?
– Ну, пригодится…
Из кухни вышла Татьяна, Андрюшина жена, учительница русского и литературы. Сказала решительно:
– Классика не устаревает. Вот ещё возьми, по девятнадцатому веку… Андрей, что ты её в коридоре держишь? Раздевайся, чаю попьём…
– Нет, спасибо, мне некогда…
Раздался звонок в домофон.
– А вот теперь ты останешься, – с довольным видом сказал Андрей и слез со стремянки. – Это Клименко.
Действительно, вошёл Саша Клименко, завлаб, химик, Андрюшин друг. В одной руке бутылка «Nemiroff с мёдом и перцем», в другой шоколадка.
Бутылку отдал Андрею, шоколадку – Татьяне, а на меня покосился неодобрительно:
– А ты всё с книжками? Иш-шь, пис-сатель…
Прошли на кухню.
– В морозилку её! – распорядился Клименко. – Водка должна быть вязкой, как глицерин. Они гуманитарии, а ты, бывший химик, ты-то хоть помнишь, как глицерин течёт? – Такое не забывается, – сказала я, чтобы сделать Клименко приятное.
Таня быстро накрывала на стол: квашеная капуста с клюквой, варёная картошка, рыбка жареная… Это потому что Филипповский пост.
– Ну, рассказывай, – сказал Клименко. – Говорят, в Москве теперь живёшь…
– Ага, вчера на Левитане была!
– Что, выставка? В Третьяковке?
– Нет, в ЦДХ, на Крымском Валу…
– Это и есть филиал Третьяковки, – вмешался Андрюша, – никакое не ЦДХ… Подождите, сейчас я… – и убежал. Клименко полез в морозилку. Вынул и придирчиво оглядел бутылку. Таня оглянулась от плиты:
– Саша, не надо… она не охладилась, как ты любишь… у него там ещё есть, да, вот эта, тащи…
Клименко вытянул за горлышко заиндевевшую «Старую Москву», одобрительно буркнул «угу» и разлил по рюмкам:
– Хозяин! Ты где? Не задерживай процесс!
Андрюша появился в дверях с большим альбомом в руках. На обложке знакомо рыжели берёзы над рекой. Вода в речке не голубая, а сизая оттого, что в ней отражаются осенние облака. Я обрадовалась:
– Ой, это же с выставки каталог! Ты что, тоже был?..
– Нет ещё, мне третьяковцы подарили… я им… э-э-э… тэк скэзать… материалы кой-какие… м-м-м… подобрал… по Морозову… только не Савва, а Сергей Тимофеич… Скорее всего, это он с Левитаном в Плёс ездил, а вовсе не Савва… Елена, не лезь, у тебя руки в рыбе!
– Ну, давайте, – сказал Клименко, – за тебя, Орлов, и за твою… э-э-э… тэк скэзать… успешную краеведческую деятельность…
– Саша, какой ты сегодня многословный, – удивилась Татьяна.
– Повод обязывает – сотрудничество нашего… м-м-м… выдающегося историка с Третьяковкой!
– За меня потом, – скромно сказал Андрюша, – давайте лучше за Исаака Ильича, хороший был мужик.
Чокнулись, выпили. Водка была такой холодной, что у меня заломило зубы.
– Ой, что ж это мы? – испугалась Татьяна. – Поминают не чокаясь.
– Молчи, женщина! – сказал Андрей. – Он умер сто десять лет назад. Мы не поминаем, а… м-м-м… за его картины, которые… э-э-э… тэк скэзать… вечно живы…
– Вот именно! – поддержал Клименко. – За искус-с-ство! – и налил по второй. Чокнулись. Выпили. Помолчали.
Я вспомнила, как студентами ходили в Третьяковку лет тридцать назад. Около картины «Над вечным покоем» Димка, мой однокурсник, остановился и сказал:
– Знаешь, Ленка, если на эту картину долго смотреть – голова закружится. Не замечала?
Я засмеялась:
– Точно! У меня уже кружится!
Голова и вправду кружилась. Была весна, а нам – по двадцать лет. Теперь Димка и сам «над вечным покоем», на машине разбился…
– Ну, рассказывай, – вывел меня из задумчивости клименковский голос. – Что там на выставке?
– Выставка замечательная, – пустилась я в объяснения. – Она до конца марта будет, сходи обязательно…
– Отлично! – воодушевился Клименко. – Мы всей лабораторией поедем… «Планы и отчёты» там устроим. А тебя, Орлов, я попрошу как экскурсовода и почётного гостя…
Андрюша согласно наклонил голову и чокнулся с Клименко. Вспомнилось, как проходили годовые «Планы и отчёты» в нашей лаборатории. Шеф имел обыкновение устраивать это мероприятие тридцать первого декабря в пять вечера и нарочно тянул, тянул… Вопросы задавал придирчивые… Назло. Поиздеваться над сотрудниками… Хорошо, что я ушла! Спросила Клименко:
– И что, ты прямо в зале под картинами будешь отчёты слушать?
– Зачем? После экскурсии соберёмся где-нибудь в приличном месте, в кафе каком-нибудь…
– Здорово! – восхитилась я. – Если бы у меня был такой завлаб, я бы, наверно, из института не ушла!
– «Если бы у меня был такой кот, я бы, пожалуй, и жениться не стал», – засмеялся польщённый Клименко.
– За науку! – провозгласил Андрей.
Чокнулись, выпили.
– Значит, всё-таки жалеешь, что науку бросила? – спросил Клименко, хрустя капустой.
– Да что ты! Ни одной минуты!
– А вот скажи, – повернулся ко мне Андрюша, – что тебе больше всего у Левитана понравилось? Нет, не понравилось, а… м-м-м… поразило?
– Поразило? Знаешь, там, на втором этаже, ну, как бы галерея такая небольшая, там не картины, а фотографии, письма всякие, в основном к Чехову, ну и открывает этот отдел огромная фотография Левитана. Он в толстовке, с таким же бантом, как на других фотографиях, на крыльце какого-то дома сидит…
– Это в Бабкино, – подсказала Таня.
– Молчи, женщина! – закричал Андрюша. – Ничего подобного! Хотя раньше все так и считали: деревня Бабкино, усадьба Киселёвых, восемьдесят шестой год. А мы вот недавно выяснили, что это не Бабкино Звенигородского уезда, что на Истре, а во Владимирской губернии, за Покровом. Левитан в девяносто втором году жил в деревне Городок, а рядом усадьба Сушнево, родственникам Морозовых принадлежала, профессору истории Карпову, Левитан гостил у них…
– Так ты знаешь! Чего ж ты спрашиваешь?.. – я потянулась к альбому, который Андрей по-прежнему держал на коленях.
Он строго остановил меня:
– Здесь этого нет. Продолжай!
– Меня поразило, что на нём тапочки типа мокасин на шнурочках – совершенно современные! Прямо видно, какие они мягкие… Я думала, они в грубых сапожищах ходили, как на другой фотографии… ну, знаешь, где на охоте, с ружьём и собакой, а так – штиблеты носили, узкие, неудобные…
– Во, женщина! Клименко, а? – засмеялся Андрюша. – Тапочки со шнурочками её поразили. А ещё писатель!
– И правильно! – вступилась за меня Таня. – Внимание к деталям, сама жизнь… Мокасины эти, наверно, на заказ шили… Леночка, а из картин что?
– А из картин… такая… девяносто девятого года, значит, за год до смерти… там косогор и избы красные, в закатных лучах. Не то чтобы она мне понравилась, но удивила. Если б не было подписано, что Левитан, я бы решила, что это «мирискусник» какой-нибудь, авангардист, Лентулов, что ли, или Кончаловский…
– Эта? «Последние лучи солнца», – Андрюша показал нам иллюстрацию, держа раскрытый альбом высоко над столом.
– Да, – уважительно вздохнул Клименко. – Ну, давайте… за природу!
Чокнулись, выпили. Таня положила всем ещё по куску рыбы.
– Андрюша, я хотела тебя спросить… – спохватилась я. – Помнишь чеховскую «Попрыгунью»? Так у неё вовсе не Кувшинникова прототип! То есть, может, и она тоже, но только отчасти… Я на выставке настоящую нашла!.. Я её как увидела, сразу поняла: это она! Потом уже прочитала, что она действительно убежала с художниками… Дай покажу, я руки вытерла…
– Не трогай, я сам! Она?
– Она!
Из раскрытого альбома смотрела молодая женщина. Кокетливая шляпка, на плечах летящая накидка из длинного меха. «Это называлось “горжетка”!» – объяснил Андрей. На шее чёрная ленточка, наверно, бархатная, – должно быть, это называлось «бархотка». Полные щёчки, капризно надутые губки, в каждой линии левитановского карандаша томность и лень, а в глазах растерянность, обида или что-то такое… не знаю даже…
– «Портрет А.А. Грошевой», – прочитал дальнозоркий Клименко, – «Анна Александровна Грошева – жена плёсского купца… м-м-м… в 1889 году, оставив мужа, уехала с художниками в Москву…» Иш-шь ты, кака-а-я!..
– И в кого она влюбилась? – спросила Таня. – В Левитана?
– Да нет же! – замахал свободной рукой Андрюша. – Самое обидное, что ни в кого! Ну, есть какие-то измышления современные, что всё-таки в Левитана немного, что он будто бы писал её портрет на фоне цветущего шиповника, а Кувшинникова ревновала… Но это не так! Они её не любовью, а учёбой соблазнили! Новой жизнью! Но в Москве им было не до неё, только Морозов какое-то время помогал… Она в театр поступила, но таланта не оказалось, и в общем… кончилось, видимо, тем, что она попросту пошла по рукам… Да, жалко… Но на портрете не она!
– А кто? – спросил Клименко.
…И тут я увидела розовый куст шиповника, белый кружевной зонтик, пухлую женскую ручку, лениво отгоняющую пчелу, синеющую волжскую даль, плавный изгиб реки, жёлтый песок на берегу… Я даже услышала, как томительно жужжат пчёлы, и ощутила, какой горячий этот песок, потому что у самой воды под прутьями ивы лежали тапочки типа мокасин с развязанными шнурками… Художник в подвёрнутых полосатых брючках осторожно и мягко ступал около мольберта босыми ногами… На песке оставались его следы…
– Вот, все думают, что Грошева, и только я обнаружил, что это не она! – похвастался Андрюша.
– Но этот портрет ведь на основании каких-то документов Грошевой приписали? – возразила я. – Ведь не просто так! Фотографии её, наверно, сохранились…
– Молчи, женщина! Видел я эту единственную фотографию супругов Грошевых, там ничего не разберёшь! Просто в 1903 году некий петербургский литератор… как же его… м-м-м… Авилов… Вавилов…
– Полилов, – шепнула Татьяна.
– Вспомнил! Северцов-Полилов! А ты откуда знаешь?
– В альбоме упоминается…
– Он написал роман об этой истории, что-то вроде «Просветители», нет, как-то по-другому, уничижительно… – «Развиватели», – пискнула Таня.
– А, точно! Молодец Татьяна Иванна…
– А Чехов читал этот роман? – спросила я.
– Да вряд ли, девятьсот третий год… Он в Ялте, меньше года жить осталось… До того ли ему было?
– Ему до всего было!.. И он как раз в этом году написал рассказ «Невеста», – сказала Таня. – Странный, между прочим, рассказ. Раньше мы детям объясняли, что девушки так в революцию уходили, но что-то я сомневаюсь… А Чехов вообще-то знал об этой истории?
– Трудно сказать, может, и знал. Они же потом помирились с Левитаном. Но это – не Грошева!
– А кто же?! – возопили мы с Клименко.
– А вот, слушайте… Татьяна Иванна, ты можешь сесть, наконец? Что ты мельтешишь?! – раздражённо закричал Андрей.
– Сейчас, – Таня метнулась к холодильнику. – Я только огурчиков вам достану… Саша, узнаёшь? Это с твоего огорода! Помнишь, летом, у тебя на даче… Открывай!
– Да-а? – Клименко с интересом воззрился на трёхлитровую банку. Огурцы за баночным стеклом толкались бурыми пупырчатыми боками, как крокодилы на отмели. Таня потихоньку вынула альбом из рук Андрея, тоже заглядевшегося на огурцы, и поставила на холодильник. Так он и стоял там, раскрытый на портрете Грошевой и подпёртый солонкой, рядом с иконкой апостола Андрея в яркой зелёно-красной рясе. В одной руке апостола Евангелие, другой рукой он придерживает большой крест в виде буквы «икс». Всё это на фоне сиреневатых гор и причудливо изрезанных бухт. Наш Херсонес, что ли? Или Кавказ?..
Клименко открыл банку и стал тыкать вилкой в одного из крокодильчиков, тот увёртывался, не поддавался. Мы с Таней, забыв о Грошевой, внимательно следили за поединком. Я не выдержала:
– Саш, дай я… У меня рука в банку пролазит!
– На! Скоро у тебя и голова будет туда пролазить! Она ж усыхает без умственной работы. И как это можно было, не понимаю, уйти из науки!
– Она лёгкой жизни захотела, как Грошева, то есть не Грошева, а вот эта вот, – поддакнул Андрюша, махнув рукой в сторону холодильника, – и мне тоже огурца… Профессор Клименко, за тебя… тэк скэзать… э-э-э… как выдающегося учёного!
Чокнулись, выпили. Помолчали. «Не-Грошева» укоризненно смотрела с холодильника: «И вам не до меня! Даже послушать не хотите…»
– Я так и не понял, почему это не Грошева, – встрепенулся Клименко.
– Да ты посмотри на неё! Нет, ты внимательно посмотри! Неужели не видишь? Разве могла купчиха из раскольничьей семьи так носить шляпку?