
Полная версия
Моя жизнь и стремление. Автобиография
Мне приходилось покупать их для него у лавочника из-за того, что ему самому было стыдно покупать такие дешевые, и он курил их во дворе, потому что Фридерика не выносила запах табака.
Он тоже сегодня искренне обрадовался, увидев наши войска.
Глядя им вслед, он сказал:
«Есть что-то величественное, что-то благородное в таком энтузиазме по поводу Бога, Короля и Отечества!»
«Но что оно приносит?» – спросила жена кантора.
«Оно приносит счастье, настоящее, подлинное счастье!»
При этих словах он вошел в дом; он не любил спорить.
Я пошел к нам. Сел и задумался о том, что сказал кантор.
Итак, Бог, Король и Отечество, истинное счастье заключается в этих словах; я хотел, я должен был запомнить это!
Затем уже значительно позже жизнь смоделировала и запечатлела эти три слова; хотя формы могли измениться, внутреннее же значение осталось.
Из всех, кто в тот день вышел на великие подвиги, первой вернулась одолженная лошадь.
Адъютант передал ее посыльному, который и привел ее домой, потому что идти пешком было лучше, чем верхом еще и потому, что у всадника было недостаточно денег, чтобы заменить лошадь в случае, если она будет ранена в бою или погибнет при стрельбе.
Затем ближе к вечеру вернулся мастер-ткач Кречмар. Он утверждал, что не может вылечить плоскостопие, не может изменить природный недостаток.
Когда стемнело, появились еще несколько человек, получивших увольнение по уважительным причинам и сообщивших, что наш армейский корпус разбил лагерь за Хемницем недалеко от Эдерана и отправил шпионов во Фрайберг, чтобы разведать там военную обстановку.
К утру пришло удивительное, но отнюдь не печальное известие о том, что Фрайберг приказал им немедленно повернуть назад; в них вообще не было необходимости, потому что пруссаки вторглись в Дрезден, и поэтому королю и правительству бояться было нечего.
Можно догадаться, что сегодня не было школы и работы.
Я также был возмущен пошивом перчаток. Я просто убежал и присоединился к храбрым мальчикам и девочкам, которые должны были сформировать одиннадцать отрядов и выйти навстречу своим отцам, возвращающимся домой.
Этот план был выполнен. Мы разбили лагерь у прудов на пустыре, а затем, как и ожидалось, спустились с ними вниз по Шисхаусбергу под звуки горнов и барабанов, где сиротливо стояли жены и наши матери, чтобы приветствовать нас всех, молодых и старых, иногда трогательных, иногда смешных.
Почему я все это так подробно рассказываю?
Из-за того, что это произвело на меня глубокое впечатление.
Я должен разобраться, обратить внимание на источники, из которых сложились поворотные точки моей судьбы.
И что, несмотря на все произошедшее позже, я ни на мгновение не поколебался в своей вере в Бога, даже если судьба и нарушила жесткие своды предвзятых законов, не потеряв ни малейшего уважения к этим законам, частично коренящихся во мне, но частично также в этих маленьких событиях моей ранней юности, оказавшие на меня более или менее решающее влияние.
Я никогда не забывал слов моего старого доброго кантора, которые не только стали плотью и кровью, но и духом и душой.
После этих волнений жизнь вернулась на свои прежние мирные пути.
Я снова шил перчатки и посещал школу. Но этой школы отцу было мало. Я должен был узнать больше, чем предлагали тогдашние начальные классы.
Мой голос превратился в хорошее, объемное сопрано. В итоге кантор принял меня певчим. На публике я быстро стал вести себя безошибочно и смело. Так вышло, что через короткое время мне поручили петь соло в храме.
Церковь была бедной; у нее не оставалось средств на дорогие церковные предметы. Кантору пришлось копировать, перенимать на слух, и я пел на слух. Там, где это было невозможно, он сочинял сам. И что за композитор он был!
Но он был родом из маленькой скромной деревни Миттельбах, сын анемичных, необразованных родителей, практически морил себя голодом, изучая музыку, до тех пор, соответственно, пока не стал учителем.
Он стал кантором, мог одеваться только в синюю льняную сутану и синие льняные брюки, и видел в талере целое состояние, на которое можно было бы прожить несколько недель. Эта бедность совершенно понизила его самооценку. Он просто не знал как заявить о себе. Его все устраивало.
Превосходный органист, пианист и скрипач, он умел и любил повторить любую композицию на слух на любом музыкальном инструменте, что могло бы скоро принести ему славу и состояние, если бы только он был немного увереннее и смелее.
Все знали: где бы в Саксонии или соседних регионах ни появился бы новый орган, кантор Штраух из Эрнсталля обязательно узнает об этом первым и сыграет на нем. Это была единственная радость, которую он себе позволял. Потому что, желая стать больше, чем просто кантором Эрнстталя, помимо храбрости, ему также не хватало разрешения очень строгой госпожи Фредерики, богатой девушки и поэтому выглядевшей как 32-футовый «директор».
Во время брака г-ну Кантору разрешалось говорить только нежным голосом «Vox humana».
Вместе братом она владела несколькими садами, к своим урожаям она относилась особенно пристрастно, и как я уже упоминал, получал я от нее только порченные или перезревшие яблоки и груши. Но зато она знала, как подать это с таким видом, как если бы она дарила все королевство.
Она совершенно не понимала бесконечно высокой ценности мужа и как человека, и как художника. Она была прикована цепью к своему саду, и поэтому он был прикован цепью к Эрнстталю. Ее не заботила его духовная жизнь или его духовные потребности. Она не открывала ни одной из его книг, и, как только они были завершены, многие его сочинения затерялись в глубине пыльных коробок, стоявших под крышей.
Когда он умер, она продала их бумажной фабрике как отходы, и я не смог предотвратить это, потому что меня не было дома.
Какое глубокое несчастье от непонимания другими, чтобы быть привязанным на всю жизнь к женщине, которая дышит только воздухом Низин, но даже самый одаренный, самый гениальный человек не сможет подняться на большую высоту, добавить здесь нечего.
Мой старый кантор мог вынести такие страдания только потому, что обладал незаурядной покорностью и добродушием, которые никогда не позволяли ему забыть, что он ничтожный бедняк, в отличие от Фредерики – богатой девушки, а также сестры городского судьи.
Позже он давал мне уроки игры на органе, фортепиано и скрипке.
Я уже говорил, что смычок для скрипки отец сделал сам.
Само собой разумеется, что эти уроки были бесплатными, потому что родители были слишком бедны, чтобы платить ему.
Строгая госпожа Фредерика с ними была совершенно не согласна. Уроки игры на органе проводились в церкви, а уроки игры на скрипке – в классе; жена кантора никак не могла найти, чем писать.
Но пианино было в гостиной, и когда я стучал туда, чтобы узнать, кантор выходил девять раз из десяти с ответом:
Сегодня нет уроков, дорогой Карл. Моя жена Фредерика не может их выносить, у нее мигрень».
Иногда говорилось: «У нее нервы».
Неизвестно, чем именно это являлось на самом деле, но я думал, что это сильное проявление чего-то, о чем не имел понятия, а именно мигрени. Но мне не нравилось, что это происходило только тогда, когда я приходил играть на пианино.
Добрый господин Кантор компенсировал это, постепенно обучая меня, как только предоставлялась возможность, теории гармонии, которую Фредерике незачем было изучать, впрочем, это было уже в более позднем отрочестве.
При этом мой отец был нетерпелив во всем том, что он называл моим «воспитанием».
Nota bene: он «воспитывал» меня, и намного меньше заботился о сестрах. Он возлагал все свои надежды на то, что я достигну в жизни всего того, чего он не смог достичь, а именно, не только более счастливого, но и духовно более высокого положения в жизни.
Поэтому я должен быть благодарен ему за то, что хотя он и желал так называемых хороших средств к существованию, но все-таки придавал большее значение энергичному развитию духовной личности. Он чувствовал это внутри яснее и отчетливее, чем мог выразить словами.
Я должен стать образованным, и если возможно, высокообразованным человеком, который может сделать что-то значимое для общего блага человечества; это было желанием его сердца, даже если он выражал это не этими, а другими словами.
Вы можете увидеть его высокие запросы?
Что хотя у него и были высокие требования, но без самонадеянности, и он всегда верил в желаемое и был вполне уверен, что сможет этого добиться.
К сожалению, однако, он не имел ясного представления о путях и средствах, которыми должна была быть достигнута эта цель, и недооценил огромные препятствия, стоявшие на пути его плана.
Он был готов ко всему, даже к величайшей жертве, но он не предполагал, что даже величайшая жертва несчастного бедняка не должна перевешивать ни мельчайшей унции при противостоянии обстоятельств.
И, прежде всего, он понятия не имел, что я – совсем другой человек, нежели он сам, при том, что именно я и был частью процесса достижения таких целей.
Он чувствовал, что, прежде всего, я должен научиться получать знания как можно больше и как можно быстрее, и это воплощалось с большой энергией.
Я пошел в школу, когда мне было пять лет, и оставил учебу, когда мне было четырнадцать.
Мне было легко учиться.
Я быстро догнал свою старшую сестру второклассницу. Затем были куплены школьные учебники у мальчиков старшего возраста. Мне приходилось выполнять школьные задания дома. Так что я очень скоро стал чужим для своего класса, и это было большим психологическим злом для такого маленького, мягкого добродушного ребенка, которого мой отец к тому же почти совсем не понимал.
Я не думаю, что даже учителя сознавали, какую большую ошибку они сделали. Они исходили из нетребовательного простого соображения, что мальчик, которого больше нельзя обучать в своем классе, может легко перейти в следующий более старший класс несмотря на его еще детский возраст.
Все эти джентльмены являлись более или менее друзьями моего отца, и поэтому местный школьный инспектор даже закрыл глаза на тот факт, что когда мне было восемь или девять лет я уже учился с одиннадцатилетними и двенадцатилетними детьми.
Что касается моего интеллектуального прогресса, который, конечно, не требовал многого в начальной школе, то это было в определенном смысле правильно; но ментально это значило, что меня ужасно и болезненно окрадывали.
Я замечу здесь, что провожу очень резкое различие между духом и душой, между духовным и душевным.
То, что мне давали в обмен за мою маленькую душу на уроках, которые я даже не посещал еще, принимала другая сторона моей души.
Я не находился среди сверстников. Меня считали незваным гостем, и я парил в воздухе со своими маленькими теплыми детскими эмоциональными потребностями.
Одним словом, я с самого начала выбыл из класса, и из года в год становился все более чужим. Я потерял товарищей, которые оказались позади меня, и не приобрёл тех, с кем мог бы быть.
Пожалуйста, не насмехайтесь над этой, казалось бы, мизерной, крайне незначительной судьбой пренебрегаемого мальчика.
Педагог, знакомый с миром человеческих и детских душ, не колеблясь ни секунды, отнесется к этому серьезно, более чем внимательно.
Каждый взрослый, а тем более каждый ребенок желает иметь под ногами надежную твердую почву, которую нельзя утратить. Но эта опора была у меня отнята.
У меня никогда не было того, что называется отрочество, «юность». У меня никогда не было настоящего одноклассника или друга детства.
Самым простым следствием этого является то, что даже сегодня, в преклонном возрасте, я чужой на своей родине, и даже более отчужденный, чем чужой или чуждый.
Меня там не знают: меня там никогда не понимали, хотя так случилось, что вокруг моей персоны накрутилась такая паутина легенд, описать которую мне совершенно невозможно.
То, что, по мнению отца, мне необходимо было выучить наизусть, никоим образом не ограничивалось школьными уроками и школьными занятиями. Он собрал всевозможные так называемые учебные материалы, не будучи в состоянии сделать выбор или определить упорядоченную последовательность.
Он принес все, что нашел.
Мне пришлось это прочитать или даже переписать, потому что он сказал, что это поможет мне лучше запомнить.
Что мне пришлось тогда пережить!
Старые молитвенники, книги по арифметике, естествознанию, научные трактаты, в которых я не мог понять ни слова.
Географию Германии с 1802 года, объемом более 500 страниц мне пришлось полностью переписать, чтобы было легче запоминать числа.
Конечно, это уже слишком! Я сидел целыми днями до полуночи, укладывая в голову эти дикие ненужные вещи. Это был беспрецедентный перекорм и перебор.
Я бы, вероятно, погиб от этого, если бы мое тело не развивалось настолько энергично, несмотря на чрезвычайно скудную диету, что самостоятельно сумело вынести такие перегрузки.
Но еще бывали времена и часы отдыха. Ведь отец не ходил гулять или путешествовать по округе, не взяв меня с собой. Он прибавлял к этому только одно условие, а именно, чтобы не было упущено ни одного учебного развивающего момента.
Прогулки по лесу и роще всегда были чрезвычайно интересными из-за его обширного знания растений. Но это тоже засчитывалось. Были определенные дни и определенные поправки.
Например, если герр Шульц, ректор, богатый Ветцель, канцлер Тиль, купец Фогель, стрелковый капитан Липпольд или другие приходили поиграть в кегельбан или в скат, то отец всегда был рядом, и я был рядом, это было обязательным. Он говорил, что я принадлежу ему. Ему не нравилось видеть меня с другими мальчиками, потому что тогда я не находился под присмотром.
Он не понимал, что мне, конечно, не лучше с ним в компании взрослых мужчин. Я мог слышать там такие вещи и делать такие наблюдения, от которых лучше всего держаться бы подальше для юношей. К тому же отец был на редкость обычным даже в самой оживленной компании. Я никогда не видел его пьяным. Когда он выпивал, обычно, не больше стакана простого пива за семь пфеннигов и стакана тминного или двойного можжевелового за шесть пфеннигов; мне тоже разрешали пить это. В особых случаях он делил со мной кусок торта за шесть пфеннигов.
Никто никогда не обучал меня, как вести себя в таких взрослых обществах, чтобы общаться даже с ректором или пастором, тоже иногда там бывающих. По крайней мере, эти господа должны были сознавать, что сам я был тихим, но очень внимательным слушателем о вещах и обстоятельствах в разрешенных и совершенно чистых сферах развлечений, торжественно открытых мне, от чего я терял десятки лет.
Я не развился рано, в том смысле, в каком это слово используется для обозначения сексуальных вопросов. И я никогда не слышал ничего такого. Но было все гораздо хуже: меня вытащили из детства и потащили на тяжелый, нечистый путь, по которому следовало бы идти самостоятельно своими ногами, а я чувствовал себя так, словно шел по битому стеклу.
Но как же хорошо я себя чувствовал, когда возвращался к бабушке – с ней я мог убегать в мое дорогое, родное сказочное королевство!
Конечно, я был слишком юн для того, чтобы видеть, что это Царство выросло из самой истинной, самой подлинной реальности.
Хотя для меня у него не было опоры: оно было текучим, зыбким.
Лишь позже, когда я уже и сам подошел к пониманию, оно смогло предложить мне столь необходимую поддержку.
Затем настал день, когда мне открылся мир, который с тех пор не отпускал меня. Появился театр. Самый обыкновенный, бедный кукольный театр, но все-таки театр. Это было в доме мастера-ткача. Первое место за три гроша, второе место за два гроша, третье место за один грош, детям в полцены.
Я получил разрешение пойти с бабушкой.
Это стоило нам обоим пятнадцать пфеннигов.
Было объявлено: «Müllerröschen (Мельничная роза или битва под Йеной»).
Мои глаза горели: я светился изнутри – куклы, куклы, куклы!
И они жили для меня. Они говорили. Они любили и ненавидели. Они страдали. Они принимали великие и смелые решения. Они жертвовали собой за Короля и Отечество.
Так говорил кантор, а я восхищался им в то время!
Мое сердце возрадовалось.
Когда мы вернулись домой, бабушка объяснила мне, как передвигают кукол.
«На деревянном кресте», – пояснила она мне:
«От этого деревянного креста спускаются нити, прикрепленные к конечностям кукол. Они начнут двигаться, как только переместишь крест вверху».
«Но они говорят!» – ответил я.
«Нет, вместо них говорит человек, держащий крест. Это как в реальной жизни».
«Что ты имеешь в виду?»
«Ты еще этого не понимаешь, но поймешь».
Я не знал покоя, пока нас снова не отпустили. Спектакль назывался «Доктор Фауст, или Бог, человек и дьявол».
Вряд ли окажется удачной попытка выразить словами впечатление, произведенное на меня этой пьесой. Это не был «Фауст» Гёте, но «Фауст» из старинной народной пьесы, не драма, в которой была собрана вся философия великого поэта или что-либо еще, но это был крик, который прозвучал в Небеса прямо из самых глубин мира, из души народа об Искуплении, избавлении от агонии и страха земной жизни.
Я услышал, почувствовал этот крик и закричал, вторя ему, хотя был просто бедным, невежественным мальчиком, которому в то время едва ли исполнилось девять лет.
Фауст Гете ничего не мог бы сказать мне, ребенку. Откровенно говоря, он даже сегодня не говорит мне то, что вероятно, хотел бы и должен был бы сказать человечеству.
А вот эти куклы говорили громко или почти громко, и то, что они говорили, было большим, бесконечно огромным, потому что это было так просто, так бесконечно просто: дьявол, который может вернуться к Богу только тогда, когда он приведет с собой людей!
И нити, эти нити; и все поднимаются в середину Неба! И все, все, что там движется, зависит от креста, от боли, от мучений, от земных страданий.
То, что не находится на этом кресте, лишнее, неподвижно, мертво для Неба!
Правда, эти последние мысли тогда не приходили мне в голову долгое время, но бабушка говорила так, разве не так отчетливо, и то, что я не видел прямым зрением, я начал прозревать.
Как и прихожанам, мне приходилось посещать церковь дважды по воскресеньям и в праздничные дни, и я был счастлив этому. Я не могу вспомнить, чтобы когда-либо пропустил одну из этих служб.
Но я достаточно искренен, чтобы сказать, что, несмотря на все наставления, которые находил там, я никогда не получал такого неописуемо глубокого впечатления от церкви, как от кукольного театра. С того вечера и до наших дней театр представлялся мне местом, через чьи ворота не должно проникать ничто нечистое, искаженное или нечестивое.
Когда я спросил кантора, придумавшего и написавшего эту пьесу, он ответил, что она не об одном человеке, а о душе всего человечества, и что великий, знаменитый немецкий поэт Вольфганг Гете создал прекрасное произведение искусства, но оно написано не для кукол, а для живых людей.
Я быстро произнес:
«Господин Кантор, я тоже хочу стать таким великим поэтом не для кукол, а писать только для живых людей! Как мне это начать?»
Тогда он посмотрел на меня долгим взглядом и с почти жалостливой улыбкой ответил:
«Начни, как хочешь, мой мальчик, ведь в основном это будут куклы, которым ты найдешь свое применение, и твое Существование будет принесено в жертву».
Конечно, я осознал это решение значительно позже, но эти два вечера, несомненно, оказали решающее влияние на мою маленькую душу.
Бог, человек и дьявол стали, да и всегда были моими любимыми темами, а мысль о том, что большинство людей – это просто куклы, которые не двигаются сами по себе, но движимы, лежит в основе всего, что я делаю.
Держит ли Бог, дьявол или человек, Царь Духа или князь оружия, крест с нитями в своих руках, чтобы влиять на людей, ничто никогда не происходит так уж скоро, но всегда последствия открываются значительно позже.
Через некоторое время я узнал и произведения, написанные уже не душой народа, а поэтами для театра, и тогда я снова вернулся к своему барабану.
Группа актеров на время поселилась в Эрнсттале. Теперь это был не кукольный театр, а настоящий театр. Цены были более чем умеренные: первое место 50 пфеннигов, второе место 25 пфеннигов, третье место 15 пфеннигов и четвертое место 10 пфеннигов, правда, только стоя.
Но, несмотря на эту дешевизну, более половины мест каждый день все-таки оставались пустыми. «Артисты» попали в долги. Режиссер впал в ужас. Он уже не мог платить за аренду помещения. И тогда ему явился спаситель, и этим спасителем стал я.
Однажды во время прогулки он встретил моего отца и пожаловался ему на свои беды. Оба посовещались. В результате отец скоро пришел домой и сказал мне:
«Карл, бери свой барабан; мы должны их поддержать!»
«Как?» – спросил я.
«Ты должен трижды побарабанить Прециозе и всем ее цыганам на сцене».
«Кто такая Прециоза?»
«Молодая красивая цыганка, которая на самом деле дочь графа. Ее ограбили цыгане. Теперь она возвращается и находит своих родителей. Ты барабанщик и получишь блестящие пуговицы и шляпу с белым пером. Это привлечет зрителей».
Об этом будет извещено. Если «зал» будет полон, директор даст тебе пять новых грошей; но если не полон, ты ничего не получишь. Завтра в 11 часов репетиция».
Я, разумеется, пришел в восторг. Цыганский барабанщик! Дочь графа! Блестящие пуговицы! Белое перо! Трижды по всей сцене! Пять новых пенсов!
Следующей ночью я очень мало спал и явился на репетицию со своим барабаном в точное время.
Все прошло очень хорошо. Мне понравились все артисты. Директриса погладила меня по щеке. Режиссер похвалил мое умное лицо, смелость и понимание. Но и моя роль тоже довольно проста. Возможно, я бы сделал это за сорок пфеннигов. Даже и за тридцать пфеннигов это великолепно.
Но отец присутствовал там и не уступил ни на грош, потому что он признавал мою художественную ценность и не позволил ни продать, ни предать себя.
Я должен был появиться только один раз за пятьдесят пфеннигов, маршируя впереди большого цыганского выхода.
Я стоял на заднем плане, цыгане позади меня.
Напротив меня с другой стороны стоял директор, игравший старого судебного пристава Педро.
Когда он поднимал правую руку, это было знаком для меня немедленно начать марш и после трех барабанных дробей снова исчезнуть таким же образом. Это было очень просто; ошибиться было невозможно.
Я обнаружил блестящие пуговицы сразу после репетиции. Маме пришлось их пришивать для меня. Их было более тридцати; они полностью не умещались на моем жилете.
Днем мне принесли шляпу с белым пером. Она была выставлена в окно как реклама и сделала свое дело.
Мне нужно было приготовиться за четверть часа до начала выступления.
Жена директора встретила меня с сияющим лицом, потому что зрительный зал был уже настолько заполнен, что несколько «коробок», были быстро поставлены впереди по цене десять центов за место. Их тоже быстро продали.
Отец, мать и бабушка получили бесплатные места.
В тот день я был очень ценным ребенком. Это отношение вокруг меня распространилось настолько, что жена режиссера почувствовала желание положить мне пять новых пенни в правый карман брюк, перед открытием занавеса. Это значительно повысило мою уверенность и мой творческий энтузиазм.
И вот они, великие, возвышенные моменты моего дебюта на первой сцене.
События первого действия происходили в Мадриде. Я не имел к этому никакого отношения. Я сидел в гримерной и слушал, что говорят на сцене. Меня позвали туда.
Я пристегнул барабан, надел шляпу с перьями и отправился к своим пейзанам.
Дон Фернандо и Донна Клара вместе с остальными стояли на сцене.
Пристав замка Педро, который должен был подать мне сигнал, прислонился к заднему фону. Он увидел, как я иду таким энергичным шагом, и отчего-то решил, что я направляюсь прямо на подиум. Поэтому он быстро поднял правую руку, чтобы этого не допустить.
Но я воспринял это, разумеется, как знак поддержки, хотя цыган еще не было позади меня, и начал свою барабанную дробь, маршируя по сцене кругами.
Дон Фернандо и Донна Клара застыли в шоке.
«Мошенник!» – крикнул судебный пристав, когда я проходил мимо него. Он возник из-за заднего фона, чтобы ухватить меня и утянуть, но я уже прошел мимо него.
На каждом шагу мне жестами велели остановиться и уйти; но я настаивал на том, о чем договорились прежде, а именно три прохода по сцене.
«Мошенник!» – закричал судебный исполнитель, когда я проходил мимо него во второй раз, и сделал это так громко, что, несмотря на барабанную дробь, его можно было слышно по всему залу.
Оттуда ответили громким смехом, но я уже начал свой третий раунд.