
Полная версия
Моя жизнь и стремление. Автобиография
Я убежден, что она делала это не осознанно и не с ясным намерением; она не была достаточно проинформирована об этом, но это был врожденный дар, она была гением, а известно, что гений наверняка добьется того, что хочет, даже если не знает и не замечает.
Бабушка была бедной, необразованной женщиной, но, тем не менее, милостью Божией – поэтом и, следовательно, рассказчиком, создававшим персонажей из обилия рассказанного ею, живущими не только в сказках, но и в правде.
В моей памяти первой появляется не сказка Ситары, а сказка «о заблудшей и забытой человеческой душе».
Мне было так жаль ее, эту душу. Я плакал по ней своими слепыми, лишенными света детскими глазами. Для меня эта история была полностью правдой.
Но только спустя годы, когда я познакомился с жизнью и глубоко изучил внутреннее существо человека, я понял, какое знание человеческой души на самом деле было утеряно и забыто, и что вся наша психология не могла этого сделать, вернуть нам эти знания.
В детстве я сидел недвижимо и неподвижно в течение нескольких часов, глядя в темноту своих больных глаз, чтобы размышлять, куда делось потерянное и забытое. Я хотел и желал найти это.
Бабушка посадила меня к себе на колени, поцеловала в лоб и сказала: «Успокойся, мой мальчик! Не горюй о них! Я нашла их. Они там!»
«Где?» – спросил я.
«Здесь со мной», – ответила она. – «Ты и есть эта душа, именно ты!»
«Но я не заблудился», – вставил я.
«Конечно, заблудился. Тебя бросили в Ардистан, самый бедный и грязный. Но тебя найдут; потому что, даже если все, все забыли тебя, Бог не забыл тебя».
В то время я не понимал этого; я понял это позже, намного позже.
Фактически, в те дни раннего детства каждое живое существо было всего лишь душой, ни чем иным как душой.
Я ничего не видел.
Для меня не было ни форм, ни линий, ни цветов, ни мест, ни перемены мест.
Я мог чувствовать, слышать и обонять людей и предметы, но этого было недостаточно, чтобы увидеть все как есть, правдиво и ярко.
Я мог только представить это.
Я не знал, как будут выглядеть человек, собака или стол; я мог только мысленно составить образ, и этот образ был эмоциональным.
Когда что-нибудь говорили, я слышал не их тело, а их душу. Не внешность, а внутреннее приближалось ко мне. Для меня были только души, одни души.
И так оно и осталось, даже когда я научился видеть, с детства и до наших дней.
В этом и заключается разница между мной и другими. Это ключ к моим книгам.
Так объясняется все то, за что меня хвалят и все, за что меня критикуют.
Только тот, кто был слеп и снова смог видеть – только тот, у кого есть такой глубоко укоренившийся и такой мощный внутренний мир, что даже тогда, когда он стал снова видеть, этот мир все равно доминирует над всем внешним миром на всю жизнь – только тот может вообразить все, что я вообще спланировал, то, что я сделал и что написал, и только он имеет возможность критиковать меня, и никто другой!
Целыми днями я находился с бабушкой, а не с родителями. Она была моим всем. Она была моим отцом, моей матерью, моим учителем, моим светом, моим солнечным светом, которого так не хватало моим глазам. Все, что я принимал физически и духовно – исходило от нее. Так что, естественно, я стал похож на нее.
То, что она мне рассказывала, я повторял снова и добавлял то, что частично угадывало, а частично прозревало мое детское воображение.
Я рассказывал братьям и сестрам, а также и другим, тем, кто приходил ко мне, хотя я не мог их видеть. Я рассказывал им тоном моей бабушки, с ее уверенностью, без сомнения, терпеливой.
Это прозвучало рано и убедительно. Это создало мне ореол не по годам очень умного ребенка. Итак, взрослые приходили послушать меня, и я бы стал избалованным оракулом или вундеркиндом, если бы не бабушка, такая скромная, искренняя и мудрая, умевшая вмешаться там, где мне угрожала опасность.
Слепому ребенку дается мало работы. У него больше времени на размышление и обдумывание, чем у других детей. Очень легко можно показаться умнее, чем на самом деле.
К сожалению, у отца не было ни проницательной скромности бабушки, ни молчаливой рассудительности матери. Он очень любил говорить и, как мы уже знаем, преувеличивал все, что делал и говорил.
Значит, случилось то, что мне было суждено, и я не смог избежать ужасной участи посмертного признания.
Когда я научился видеть, моя душевная жизнь была уже настолько развита и определена в ее поздних основных чертах, что даже мир света, который теперь открылся перед моими глазами, не имел силы сместить во мне центр тяжести.
Я оставался ребенком на все времена, чем больше я рос, тем больше я становился ребенком, в котором душа имела главное преимущество и до сих пор имеет такое преимущество, что никакое внимание к внешнему миру или материальной жизни никогда не захватывало меня, если я мыслил это эмоционально верным.
И пока я живу, я постоянно чувствую, что люди также далеки от меня, как и я от них, предпочитающий действовать не из внешних причин, а из себя, из своей души.
Величайшие и прекраснейшие дела нации рождались изнутри. И как бы ни был силен и изобретателен ум поэта, ему никогда не удастся превратить историю народа в великую национальную драму, которая бы не была уже дана этому народу духовно.
И если мы найдем сотни ассоциаций молодежных изданий, комиссии по молодежным публикациям и тысячи молодежных, школьных и публичных библиотек, мы достигнем противоположного тому, чего хотим достичь, если выберем книги, необходимость которых состоит лишь в нашем педантизме и нашей методологии, но не в душах тех, кому мы их навязываем.
Я познакомился с этими душами, изучал их с юности. Я сам являлся такой душой, даже сегодня.
Вот почему я знаю, что нельзя давать молодым людям никаких книг с образцами добродетели, потому что нет никого, кто был бы образцом добродетели.
Читатель хочет правды, хочет природы.
Он ненавидит муляжи, всегда стоящие именно так, как вы их поставите, не имеющие ни плоти, ни крови и несущие только то, что привлекает к ним уборщиц со школьной моралью.
Задача юного писателя – молодого писателя состоит не в создании персонажей, действующих настолько изысканно и безупречно в любой ситуации, что просто утомляют. Но его величайшее искусство состоит в том, чтобы позволить своим персонажам уверенно совершать ошибки и глупости, с какими он сталкивался сам, если стремится уберечь, сохранить молодых читателей. Для него было бы в тысячу раз лучше разрешить своим вымышленным персонажам погибнуть, чем позволить разгневанному мальчику испытать зло, на самом деле еще не случившееся, хотя по правде и произошло бы, если бы эти события были бы перенесены из книги в обычную жизнь.
Здесь находится ось, вокруг которой должна вращаться наша молодежь и народная литература.
Образцовые мальчики и примерные люди – плохие образцы для подражания, они отталкивают.
Проявляйте отрицательное, но правдиво и точно – так вы добьетесь положительного.
После того, как мы переехали в съемное жилье, мы поселились возле рыночной площади с церковью посередине. Это место было любимой детской площадкой. К вечеру старшие школьники собирались под церковными воротами, чтобы рассказывать сказки. Это была избранная компания. Не всем разрешалось в нее войти. Если приходил кто-то лишний, там не «гудели», он был избит и потом уж точно не возвращался.
Но я пришел не сам и я не просил, а меня привели, хотя мне было всего пять лет, а остальным тринадцать и четырнадцать. Какая честь! Ничего подобного раньше не было! Этим я обязан своей бабушке и ее рассказам!
Сначала я молчал и слушал, пока не узнал все истории, которые здесь происходили. Они не винили меня, потому что я только недавно научился видеть, все еще был с повязкой на глазах и меня щадили. Но потом, когда и это закончилось, меня привели.
Каждый день другая сказка, другая история, еще одна история. Это требовало многого, очень много, но я делал это и с удовольствием. Бабушка помогала. То, что я должен был рассказать в сумеречный час, мы прорабатывали ранним утром, еще до того, как съедали свой утренний суп. Таким образом, когда я подходил к воротам церкви, я был уже хорошо подготовлен.
Наша прекрасная книга «Хакавати» («Рассказчик» по-арабски – прим. перевод.) дала материал на многие годы.
К тому же этот материал необычайно увеличился со временем, но не в книге, конечно, а во мне.
Это было очень простым и естественным следствием того, что мне пришлось перевести духовный мир, возникший во мне через Хакавати, в видимый мир цветов, форм, тел и плоскостей после того, как я стал снова видеть.
Это привело к бесчисленным вариациям и реминисценциям, которые мне удалось привести в окончательную форму или сформированных уже исключительно в самих рассказах.
Тем временем отец убедил меня пойти в школу.
Вообще, в школу допускали только с шести лет; но моя мать, как акушерка, очень часто пересекалась с пастором, который был очень рад исполнить ее желание в качестве инспектора местной школы, а мой отец и учитель начальной школы Шульц встречались два раза в неделю, чтобы поиграть в скат или в голову овцы (старинная популярная карточная игра, предшественница игры в скат – прим. перевод.), так что им не составило труда получить разрешение и с этой стороны.
Я очень быстро научился читать и писать, потому что мне помогали отец и бабушка, а затем, когда я окреп, отец решил, что пришло время мне сделать за него то, что он собирался когда-то сам. Ибо во мне должно было исполниться не исполнившееся в нем, заглянувшего в дом лесника, но счастливее и добрее.
И он всегда обязывал помнить, что среди наших предков были великие люди, о которых мы, их потомки, должны были сказать, что мы не достойны их.
Он сам хотел быть таким, но обстоятельства не позволили. Это было мучительно, и это его раздражало. Для себя он покончил с этими обстоятельствами. Он должен был оставаться тем, кем был, бедным, необразованным профессионалом, тружеником.
Но теперь он перенес на меня свои желания, надежды и все остальное. И он решил сделать все возможное и не пренебречь ничем, чтобы сделать меня таким человеком, каким ему отказали стать.
Это, конечно, можно признать только достойным похвалы.
Все, что имело значение, каким образом и какое именно он даст мне воспитание. Он хотел для меня всего самого лучшего и счастливого. Он мог добиться этого только добрыми и удачными средствами.
К сожалению, не прозревая будущего, я должен сказать, что мое «детство» закончилось тогда же, в возрасте пяти лет. Оно умерло в тот момент, когда я открыл глаза, чтобы видеть.
То, что эти бедные глаза могли увидеть с тех пор и до сегодняшнего дня, было не чем иным, как работой и трудом, беспокойством и тревогой, страданием и мучением, вплоть до сегодняшней пытки на позорном столбе, на котором я мучаюсь почти без конца.
III. Без юности
Милая, красивая, золотая молодежь! Как часто я тебя видел, как часто радовался тебе! С другими, всегда только с другими! Тебя со мной не было. Ты обошла меня по широкой дуге. Я не ревновал, правда, нет, потому что во мне нет зависти, но мне было горестно, когда я видел жизни других в солнечном свете, а сам прозябал в самом дальнем, холодном углу в тени. А еще у меня было сердце, и я все еще жаждал света и тепла.
Но любовь должна быть даже и в самой бедной жизни, и если такой бедняк только захочет, он может быть богаче богатого. Ему нужно только заглянуть внутрь себя. Там он находит то, в чем ему отказывает судьба, и он может подарить это каждому, любому, от кого ничего не получает. Потому что воистину, поистине, лучше быть бедным и все же дающим, чем богатым, и все же только получающим!
Здесь, вероятно, нужно с самого начала прояснить ошибку, которая касается меня – поясню.
Думают, будто я очень богат, даже миллионер – но нет. Пока у меня только «хорошая жизнь», не более того. Даже этому, скорее всего, придет конец, потому что никогда не дремлющие атаки на меня должны, наконец, достичь того, чего с их помощью добиваются. Я приучаю себя к мысли, что я умру точно таким же, каким и родился, а именно бедняком, ничем не владеющим человеком.
Но дело не в этом. Это чисто внешнее. Это ничего не может изменить в моем внутреннем человеке и его будущем.
Ложь о том, что я миллионер, о том, что мой доход составил 180000 марок, исходит от умного, хорошо прогнозирующего противника, который хорошо разбирается в людях и никогда не задумывается что важнее: голос совести или выгода с корыстью. Он очень хорошо знал, что делал, когда публиковал свою ложь в газетах. Тем самым он привлек ко мне злейшего и лютейшего врага – зависть.
Вряд ли стоит упоминать о предыдущих нападках на меня. Но с тех пор, как сочли, что я владею миллионами, люди жестоко и беспощадно действуют против меня. Даже в статьях весьма уважаемых и гуманных критиков эта денежная ненависть сыграла свою роль.
Бесконечно неловко видеть людей, которые в любом другом случае оказались бы литературными рыцарями, но гарцующих на этом скакуне пошлости!
У меня есть свободный от долгов дом, в котором я живу, и небольшой капитал как железный актив для моих путешествий, не более того. От того, что я получаю ничего не осталось.
На мою скромную семью довольно и тех тяжелых жертв, которые мне пришлось принести в испытаниях, навязанных мне.
Раньше я мог в угоду своему сердцу быть доброжелательным к бедным людям, особенно к скромным читателям моих книг. Теперь это прекратилось.
В результате этой хитрой лжи про миллион долларов сейчас я больше, чем когда-либо измучен письмами с требованием от меня денег, но, к сожалению, я больше не могу помочь, и почти каждый, кому я вынужден отказать, чувствует разочарование и враждебность.
Я заявляю, что беспринципное изображение меня как очень богатого человека причинило мне больше, много больше вреда, чем вся критика противников и другие враждебные действия вместе взятые.
После этого отступления, которое я счел необходимым, теперь вернемся к «юности» этого предполагаемого «миллионера», который стремится к совершенно другим сокровищам в отличии от желающих его эксплуатировать.
Это были плохие времена, особенно для бедных жителей того района, где находится мой дом.
При нынешнем благополучии практически невозможно представить, как нам тогда было плохо, и как там голодали люди в конце сороковых годов. Безработица, злоупотребления, голод и революция – эти четыре слова объясняют все. Нам не хватало почти всего, что относится к питанию и потребностям организма.
Мы просили у наших соседей, у трактирщика «Zur Stadt Glauchau» картофельную кожуру на обед, чтобы использовать несколько кусочков, которые еще можно было бы добавить в постный суп.
Мы ходили на «красную мельницу», и нам давали несколько горстей из мешков с пылью и отходами из шелухи, чтобы сделать что-то похожее на еду.
Мы собирали объедки из рыбных отходов и дикий салат под заборами, чтобы приготовить это и наполнить наши желудки. Плавники казались жирными. В результате за время приготовления в воде плавали два или три маленьких кружка жира. Каким питательным и нежным нам это казалось!
К счастью, среди множества безработных местных ткачей была и горстка чулочно-носочных ткачей, чей бизнес не остановился полностью. Они ткали перчатки, такие очень дешевые белые перчатки, которые надевают на руки покойников перед тем, как их хоронят. Маме удалось получить заказы на такие покойницкие перчатки. Теперь мы все, за исключением отца, сидели с утра до поздней ночи и возились с этим.
Мама сшивала большие пальцы рук, потому что это было сложно, бабушка сшивала вдоль мизинцы, а мы с сестрами прошивали средние пальцы. Если бы мы были действительно трудолюбивыми, то к концу недели вместе мы зарабатывали бы одиннадцать или даже двенадцать новых пенни. Какое пиршество!
Вместо этого был свекольный сироп за пять пфеннигов, намазанных на пять булочек; они были очень тщательно измельчены и распределены. Это было одновременно наградой за прошедшую неделю и воодушевлением на грядущую.
Пока мы таким образом усердно работали дома, отец был так же занят вне дома, но, к сожалению, его работа была больше почетной, чем прибыльной.
Цель состояла в спасении короля Фридриха Августа и всего саксонского правительства от краха.
Раньше они просто думали ровно противоположное: короля следует свергнуть, а правительство изгнать из страны.
Этого они хотели почти во всей Саксонии, но в Хоэнштайне и Эрнсттале очень скоро от такого отказались – и по самым веским причинам: это было слишком опасно!
Самые громкие крики объединились и ворвались в пекарню.
Затем пришел Святой Ермандад («святое братство» – вооруженная организация по охране общественного порядка, полиция – прим. перевод.) и они затворились.
В течение нескольких дней они чувствовали себя великими и могущественными политическими жертвами и мучениками, только вот их жены не хотели иметь ничего общего с таким героизмом, они сопротивлялись изо всех сил. Они пришли все вместе, они ссорились, они ходили назад и вперед, они убеждали других женщин, они спорили, они прибегали к дипломатии, они угрожали, они просили. К ним присоединились спокойные, рассудительные мужчины.
Почтенный старый пастор Шмидт произнес примирительные речи.
Городской судья Лайриц тоже.
Полицейский Эберхард ходил от дома к дому и предупреждал об ужасных последствиях бунта.
Его поддерживал сержант Грабнер.
В сумерках возле больших церковных ворот мальчики рассказывали друг другу только о расстрелянных, повешенных, и особенно об эшафоте так, что всякий слышащий клал руку на шею и горло себе.
Вот как получилось, что настроение изменилось довольно радикально.
О свержении короля больше не было и речи. Напротив, он должен был остаться, потому что лучше него не было никого. Отныне его нужно было не свергать, а защищать.
Были проведены встречи, чтобы обсудить, как это лучше всего сделать, и, поскольку все говорили о борьбе, войне и победе, само собой разумеется, что мы, мальчики, должны были не только впадать в воинственные настроения, но и усердно работать над военным обмундированием и военными подвигами.
Я только издали, разумеется, потому что я был мал для этого, да и времени не было: приходилось шить перчатки.
Но другие мальчики и девочки, стоя в каждом укромном уголке и закутке, рассказывали друг другу то, что слышали дома от своих родителей, и вели очень важные дискуссии о том, каким образом лучше всего сохранить монархию и отменить республику.
Особенно возмущала злая старая женщина. Она была во всем виновата. Она называлась Анархия и жила в глухом лесу. Но ночью она проникла в города, чтобы сносить дома и жечь амбары, такой зверь! К счастью, все наши отцы были героями, и никто из них не боялся никого, в том числе и этой жестокой Анархии.
Было принято решение о всеобщей вооруженной мобилизации для Короля и Отечества.
В Эрнсттале издревле существовали стрелковая рота и сторожевая рота.
Первая стреляла в деревянную птицу, вторая за ней – в деревянный диск.
Вдобавок к этим двум компаниям должны были быть созданы еще две или три, особенно польская компания по нанесению дальнобойных ударов на расстоянии.
Затем выяснилось, что в нашем маленьком городке было очень необычное количество людей крайне воинственных, как стратегически, так и тактически.
Нам не захотелось упустить ни одного из них. Их сосчитали. Их было тридцать три.
Это оказалось очень кстати и прекрасно сработало, а именно: нам нужен был капитан, старший лейтенант и лейтенант для каждой роты. Если бы было сформировано девять новых рот помимо стрелков и гвардейцев, то в сумме получилось бы одиннадцать, и все тридцать три офицера были бы задействованы.
Это предложение выполнили.
При этом небольшое количество голов при подсчете восприняли как должное.
Но барабанщик, мастер чулочно-носочных изделий, господин Лезер, который проходил службу в армии и, следовательно, мог тренировать все тридцать три офицера, утверждал, что это даже и к лучшему, потому что, чем меньше рота, тем меньше людей может быть застрелено в ней на войне. И поэтому так и оставили все, как решили.
Мой отец был капитаном Седьмой роты.
Ему дали саблю и сигнальный свисток.
Но он не был удовлетворен этим назначением: он искал чего-то более высокого.
Поэтому, как только он вымотался, он тайно решил, никем не замеченный, попрактиковаться в «высшем командовании».
И поскольку он выбрал меня в помощь, я на время избавился от шитья перчаток, и каждый день гулял с ним в лесу, где наши тайные продвижения происходили на лугу, окруженном кустами и деревьями.
Отец был то лейтенантом, то капитаном, то полковником, то генералом; но я был саксонской армией.
Я прошел обучение сначала как «взвод», потом как целая рота.
Потом я стал батальоном, полком, бригадой и дивизией.
Я должен был то ехать, то бежать, то вперед, то назад, то направо, то налево, то атаковать, то отступать.
Я не терялся и испытывал стремление и любовь к этой деятельности.
Но я был все еще тем же маленьким ребенком, и поэтому при резком и вспыльчивом характере моего генерала можно легко представить, что мне было невозможно развиться из простого маленького капрала в полноценную могучую армию за такое короткое время, не испытав на себе строгости воинской дисциплины. Но я не плакал ни при каких наказаниях: я тоже был солдатом Саксонской армии, которая страдает, но борется!
Заработная плата тоже не заставила себя ждать. Когда отец стал заместителем коменданта, он сказал мне:
«Мальчик, ты очень помог в этом. Я сделаю тебе барабан. Ты должен стать барабанщиком!»
Какое это было счастье!
И были моменты, когда я действительно был уверен, что получал все эти шлепки, удары и побои только ради блага и спасения короля Саксонии и служения ему! Если бы король только знал!
Я получил барабан, потому что мой отец всегда держал свое слово.
Мастер-сантехник Лайстнер (да, В Германии того времени существовала сантехника – прим. перевод.) с рынка в Хоэнштайне помог ему построить изготовить его.
Это был очень хорошо сделанный сольный (военный, маршевый барабан – прим. перевод.) барабан; он существует до сих пор.
Позже, когда я немного подрос, но еще был мальчиком, я стал барабанщиком Седьмой роты, и мне придется снова упомянуть этот же барабан.
Одиннадцать компаний сделали свое дело. Они тренировались почти каждый день, а времени было предостаточно, потому что работы не было.
Как мы сумели выжить и чем на самом деле жили, я теперь уже не могу сказать сегодня, мне это кажется чудом.
«Королевские спасатели» были и в других местах. Они были в контакте друг с другом и решили, что как только будет отдан приказ, сразу же отправятся в Дрезден и рискнут всем ради Короля, возможно даже жизнью.
И в один прекрасный день этот приказ пришел.
Зазвучали горны, забили барабаны.
Герои хлынули из каждой двери, чтобы собраться на рынке.
Главный мясник Хаасе стал адъютантом полка. Он позаимствовал лошадь и восседал верхом на ней. Ему было нелегко посреди заместителей командиров и капитанов, потому что лошадь все время старалась сбросить всадника.
Жена городского судьи, фрау Лайриц, вывесила из окон скатерть и свой воскресный салоп.
Это было замечено. Ей стали подражать. Это придало рыночной площади праздничный, веселый облик. Некоторые вообще были в восторге.
Никаких следов от боли разлуки! Никто не чувствовал необходимости прощаться с женами и детьми. Громкое ура по три раза, виват, везде ура!
Комендант произнес речь.
Затем мощно зазвучали духовые инструменты и барабаны.
Затем командование призывает отдельных капитанов:
«Внимание – Смирно, ты – прямой взгляд – Равняйсь – Внимание! – Отставить! – Ррр прямо вокруг – Вперед!»
Впереди адъютант на позаимствованном коне, за ним музыканты с турецкими колокольчиками и барабанами, потом комендант и вице-комендант, затем стрелки, караул и девять других рот – марширующей таким образом армии – влево, вправо-влево, вправо из закоулка того времени и мимо шахтного пруда, которому мы тогда доверили наших лягушек, по Вюстенбранду, чтобы добраться до самой столицы через Хемниц и Фрайберг.
За ними шла толпа родственников, провожая храбрецов на окраину города.
Но я стоял на пороге с очень дорогим для меня человеком, кантором Штраухом, нашим соседом, с Фредерикой, его женой, которая приходилась сестрой городскому судье Лайрицу.
У них не было детей, и меня звали помочь им в их маленьком хозяйстве заняться экономическими вопросами.
Я любил его горячо, однако ненавидел ее, потому что она вознаграждала за все мои усилия гнилыми яблоками или перезревшими рыхлыми грушами, да еще не позволяла своему мужу выкуривать больше двух сигар в месяц, по два пфеннига за каждую.