bannerbanner
Бремя завета. Три под одной обложкой
Бремя завета. Три под одной обложкой

Полная версия

Бремя завета. Три под одной обложкой

Язык: Русский
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Бремя завета

Три под одной обложкой


Илья Коган

Редактор Елена Полякова

Корректор Анна Николаева


© Илья Коган, 2022


ISBN 978-5-0056-2975-3

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

Бремя завета

Глава первая

Мне было хорошо. Я не то дремал… не то блуждал на краю реальности. Ровно гудели турбины. Далеко внизу неподвижно висели ватные облака. Самолет летел в Израиль.

– Пусть как вода течет суд.И правда как сильный поток…Ищите добра, а не зла,Восстановите правосудие…

Голос звучал где-то внутри головы. Я оглянулся – в салоне все мирно дремали. А вот за стеклом иллюминатора мелко семенил по безвоздушному пространству ветхий старикан в застиранном балахоне. Он укоризненно простирал ко мне палец и шевелил губами, отчего под черепом у меня грохотала какая-то несусветная чушь:

– Вы, построив дома из камня,Жить в них не будете,Вы, насадив виноградники,Пить от них вина не будете!

Старичок приплюснул лицо к иллюминатору, и оно подернулось туманом и мелкими капельками слюны:

– Поистине буду помнить все дела ваши!..

– Кто ты? – спросил я оробело.

Старичок оторвал от ватного облака хороший клок и подложил под себя. Судя по всему, приготовился к долгой беседе.

– Амос мне имя. Я был пастух и собирал сикоморы. Но Господь взял меня от овец, и сказал мне Господь: «иди, пророчествуй к народу Моему, Израилю». Буди живых, доколе не исполнят они Завет, заключенный со Мною!».

…И, обходя моря и земли,Глаголом жги сердца людей?

– вспомнил я Пушкина.

А старичок продолжал:

– Мошол-мехалей! Ты летишь на землю твоих отцов. Здесь ты должен взвесить жизнь свою на весах Завета!

Какие весы?.. Какой Завет?.. Я летел в гости к брату. А отцы мои родом из Александрии. Но не из той, что в Египте, а из той, что недалеко от Херсона… И не этому старику взвешивать мою жизнь! Чем дольше я смотрел на него тем больше убеждался: где-то я его уже видел!..

…в Кунцеве вскоре после войны.

Жили мы тогда бедно, по карточкам. Помню вечер, когда мама плакала, глядя в темное окно: «– Нечем мне кормить вас!..». И помню день, когда я был дома один и радио орало во всю мочь. И я не услышал стука в дверь. А когда обернулся, на пороге стоял… вот этот самый старикан. Он водил рукой по притолоке в поиске… чего? Выключателя?.. Потом он не попросил, а просто приказал мне напоить его чаем. И положил в стакан один… два… три… четыре куска сахара! Он пил чай, прихлебывая, и внушал мне, что дом еврея должно защищать Божье слово. Теперь-то я понимаю, что он говорил о мезузе и о кусочке Торы, который хранится в ней.


«…и будут слова эти, которые Я заповедаю тебе сегодня, на сердце твоем… и будут они украшением над глазами твоими, и напиши их на косяках дверей дома твоего и ворот твоих»…


Но тогда я слушал его и не слышал. Я все считал про себя: один… два… три… четыре куска!..


– А ведь я приносил тебе слово Завета! – упрекнул меня старик…

– Четыре куска сахара! – не мог успокоиться я. – Мама разрешала нам с братом класть в стакан только один кусок! Сахар же был по карточкам!..

– Я вознес тебя над временем, дабы узрел ты миг Дарования! Слушай!.. Смотри! – говорил я…

Он простер руку, и в сумеречном небе я увидел как будто бы кадр из фильма «Моисей»:

…гора горела огнём до самых небес, и была тьма, облако и мрак…

И голос старика был как голос диктора:

– Синай стоит в огне… земля дрожит… и Бог говорит с народом Израиля!

– Да не будет у тебя других богов! – машинально подхватил я. – Почитай отца твоего и матерь твою!.. Не убивай!.. Не прелюбодействуй!.. Не желай жены ближнего твоего… ни раба его, ни вола его!..

– Помнишь! Знаешь! – палец пророка вонзился в стекло. – Значит, не был мой глас вопиющим в пустыне!

Я не стал разочаровывать старика. Откуда ему знать, что каждую из моисеевых истин мне довелось открывать самому.

Но хорошего настроения как не бывало. Вместо сытого благодушия в голову полезли непрошенные воспоминания, как будто кто-то против моей воли листал подзабытые странички довольно-таки долгой и небезгрешной жизни…


…Мы жили тогда в сибирском городе. Шла война, и в небольшой комнате деревянного дома кучковались одиннадцать эвакуированных душ. Раньше всех просыпалась бывшая домработница Манька. Вот и в этот раз она ни свет, ни заря заколготилась в своем углу, зашуршала, заворчала что-то. Собиралась на рынок…

– Теть Дор, а куда деньги делись? – безобразно громко зашептала Манька.

– Вечером были в моей сумке, – сиплым со сна голосом подсказала мама.

– Да уж я все бебехи из нее вытрясла, а ничего нет!

– Где ж им еще быть! – Мама нехотя выползала из угретого лежбища, а я тихо-тихо задвигал себя за спину младшего братца. Ох, чуяло мое сердце!..

– Ленька-подлец! – вдруг догадалась мама. – Он, ворюга, весь вечер здесь крутился!

– Ну, душа из него вон!

Манька и мама кинулись в хозяйскую комнату. В сенях загремело – они вооружались.

– Вот он! Под кроватью! – кричала Манька. – Забился гад… Веником не достать!..

– А ты метлой! Метлой его!..

– Отдавай деньги, жид яврейский!


Маньке было пятнадцать лет, и «жида яврейского» она привезла из рязанской деревни. «Явреи, – говорила она, – люди хорошие, а вот жиды!.. Христа замордовали!».


– Отдавай деньги! – вопила Манька.

– Отдам! Отдам! – извивался под кроватью Ленька

– Запереть его в чулан! – распоряжалась мама. – Катя придет, пусть с ним разбирается!

– Не брал я ваших денег! – плаксиво канючил Ленька. – Вот они! Мне ваш Илья дал!.. Забирайте!..

– Врешь! – не своим голосом закричала мама.


Дальше все было неразборчиво, потому что я забился головой под кровать. Спрятаться глубже мешал мешок с картошкой и корзина с зелеными помидорами. Извлечь меня не стоило труда.

– Сыночек! – Смотреть на маму было страшно. – Он же врет?.. Да? Правда?.. Ты не брал этих денег?

Я не был обучен врать. И поэтому побежал. Вокруг стола. Руша стулья и перепрыгивая через них. За мной с ремнем и слезами бежала мама.

– Как ты мог!.. Как ты мог! – причитала она.

– Держи его! – подзадоривала Манька.

– Воришка! Воришка! – добавляли перца двоюродные Жанна и Вера.

– Гевалт! – вопила бабушка Злата.

– А что я говорила! – злорадствовала тетка Рейзл.

– Гей дрерд! – как всегда советовал ей сумасшедший дядя Сюня.

И вплетался в общий хор стон секретарши Меры, занимавшей угловую кровать:

– Вей из мир! И тут тебе цирк с утра! И тут тебе театр! И все за бесплатно!..


Я бежал вдумчиво. Иногда расчетливо притормаживал, чтобы мамин ремень не рассекал воздух впустую. При каждом ее попадании я взвывал дурным голосом.

– Вау-у! – подзадоривали меня сестренки.

– Вей так из мир! – стонала Мера.

– Абизоим фар ди гоим! – ворчала тетя Рейзл, наверное, имея в виду Маньку.

– Илюшенька! Сыночек! – рыдала мама.

– Ин дрерд! Ин дрерд! – возбуждался дядя Сюня. И вдруг, вспомнив что-то давно забытое, влепил плюху тетке Рейзл.

– Пожар! – радостно закричал он. – Горим!


Вконец обессилев, мама упала на стул.

– Как ты мог! Ты!.. Ты!.. Сыночек!.. – она не находила слов…

– Это Ленька… Ленька… – с присвистом всхлипывал я, прикидывая, не повыть ли еще немножко.


Конечно, это была Ленькина затея. Мне было семь, а ему двенадцать, и в каждом классе, начиная с первого, Ленька просиживал по два года. По утрам он деловито хлопал калиткой, выходя со двора, потом осторожно огибал забор и перебрасывал портфель в заросли бузины, где уже караулил я. Бум! – и портфель шлепался в землянку, где раньше жили куры. И теперь мы были свободны… Как много можно было успеть за неяркий осенний день! Прокатиться на подножке трамвая… поплевать с моста на проходящий внизу буксир… попробовать рису с изюмом в очереди нищих на соседнем кладбище… или протыриться через окно туалета на дневной сеанс, чтобы в двадцатый раз посмотреть «Богдадского вора»…

А вчера мы с Ленькой увидели чудо. За пыльным стеклом витрины в бархатном гнезде футляра тускло мерцало что-то.

– М…м…микроскоп! – Ленька, когда нервничал, заикался. – Вот бы нам такой!

– Кино показывать?

– Б…б…балда! М…м…микробов смотреть! Вот! – протянул он давно не мытую руку. – На вид чистая, а в микроскопе!.. У-у! У…у…усатые, колючие! Хичники!

– Как вошки?.. – Мама говорила, что если волосы не расчесывать, вошки сплетут из них косички и уволокут в реку!

– В… в… вошку простым глазом в…в…видно, а микроба иди рассмотри!

А он, зараза, всякую холеру разводит!


Нет, все-таки Ленька недаром так долго учился… И цифры он умел читать.

– Четыреста пятьдесят… – разобрал он на бумажке.

– Много? – не понял я.

– Е…е…если копить по рублю в день… п…п…получится четыреста пятьдесят дней…

– А если по два?..

– Умножить на… два… Или р…р…разделить? – задумался Ленька.

– Так давай прямо сегодня и начнем! – предложил я.


Вечером я принес ему первую монетку.

– Три копейки?.. – скривился Ленька. – Так мы до морковного заговненья копить будем…

Я не стал спрашивать, когда это заговненье настанет и принес еще монетку.

– Пятнадцать? – Ленька горестно покачал головой. – Бумажные нужны!

Мне шел восьмой год, и я знал только, что рубль – это бумажка с шахтером. Была еще бумажка с красноармейцем… А вот в маминой сумке лежали деньги с летчиками. Сегодня пришел перевод от папы. Мама с хрустом разорвала цветную полоску и бросила пухлую пачку в сумку. Дядя Сюня мгновенно выдал нужный расчет:

– Тридцать три поллитры!

– Аид а шикер! – обидела его тетка Рейзл. – Батрак!


Я принес Леньке двух «летчиков».

– Ага! – обрадовался он. – Другое дело!

– Хватит? – с надеждой спросил я.

– Т…т…ты что! Это ж всего десятка!..

Я еще три или четыре раза заглянул в сумку.

– Не заметят? – беспокоился Ленька.

– Не… Там еще много…


Утром оказалось, что я перестарался.

– Как? Как ты мог? – не могла успокоиться мама. – Разве ты видел, чтобы кто-нибудь из нас взял хоть соринку чужого? Разве тебя кто-нибудь учил воровать?..

– Не-е… не учил… – канючил я.

– Зачем же ты залез в сумку? Зачем взял деньги? Пятьсот рублей!…

– Неча-а-янно… – проблеял я.

– Тридцать три поллитры! – уточнил сумасшедший Сюня.

– Вей так гитлер им пунем! – сказала свое слово бабушка..

– Бабушка! – поправила ее Жанна. – Это не Гитлер, это Илюшка деньги стырил!

– Нехай!..

– Абизоим!.. – твердила свое Рейзл.


– А ты помнишь значение этого слова? – нарисовался в иллюминаторе пророк.

– По-моему, «стыдно»…

– Стыд – это наша совесть… Он оставляет зарубки в душе. Болит, как рана. И заставляет вести себя достойно. Чтобы не было стыдно перед Богом!

– А если мне стыдно перед самим собой?

– Покайся! И запомни наше древнее слово «тшува»!.. Вот что говорит тебе пророк Амос!

– А четыре кусочка сахара? – ни с того, ни с сего спросил я.

– Тшува! – ответил пророк.


Я открыл глаза. На табло горела надпись на иврите. Наверное, «Пристегнуть ремни!».

За стеклом иллюминатора никого не было. Только таяло туманное пятно, словно от чужого дыхания. А внизу плыло красное море черепичных крыш. Самолет садился в аэропорту Тель-Авива. Начинался Израиль. И на душу мою снова нисходил покой.

Глава вторая

Я был гостем двоюродного брата Бориса. Теперь он звался Борухом и был вполне преуспевающим гражданином своей страны. И он, и его жена Рита приняли меня как родного. Они сделали все, чтобы я мог увидеть и принять в свое сердце Эрец-Исраэль.

Мы побывали на холме, где наш предок Авраам заключил союз с местным царем Авимелехом и получил разрешение пасти свои стада на этой земле.

Борух свозил меня на Мертвое море и в древнюю крепость Моссаду. А потом пришла очередь Иерусалима.


Помню, мы поднимались по склону холма, поросшего редким лесом, и Борух вглядывался в просветы между деревьями.

– Где-то здесь… – бормотал он, притормаживая. – Дорога-то одна… Только дальше придется пешком…

Мы оставили машину и побрели наверх.

И почти сразу же открылись верхушка холма и два серых надгробия.

Смеркалось в ноябре рано, и я сомневался в чувствительности моей пленки.

– А все-таки попробуй! – попросил я брата. – Только захвати обе могилы!..

Пока Борух прицеливался, я собрал горсть камней и разложил их по краям плит.

Я уже привык к этому ритуалу поминовения и даже находил в нем ощущение некоей родовой сопричастности…

Щелкнул затвор, сработала вспышка.

Сумерки стали гуще, зато как будто посветлел камень надгробий.

– Ну, скажи, – спросил я Боруха, – откуда известно, что здесь лежат Самсон и его отец? Есть какие-то свидетельства? Документы? Раскопки?

– Понимаешь, тут всегда кто-то жил… И они знали… Дед передавал сыну… Сын внуку…

– Три тысячи лет?

– А что?.. Ты понимаешь, для них это обычное дело… Олива, которую посадили во времена первого храма… Колодец, который выкопал Авраам… Холм, где похоронен Самсон…


Дальше мы ехали уже в полной темноте.

Свет фар летел по буграм неизвестно кому принадлежащего придорожного мусора… по заборам никем не охраняемых цитрусовых плантаций…

И высоко в небе проплывали ожерелья поселений, накинутые на приплюснутые макушки библейских холмов.

«А, может, и правда, – думал я, – время для людей, которые живут на этой земле, течет по-другому?

В нашем растянутом «вчера» толпятся Наполеоны… Чингисханы… Карлы Великие… А в их прошлом рукой подать до мальчика Давида. И у стариков еще ноют ноги от скитаний по Синайской пустыне… И они никуда не уходили с этой земли…».

«Но тогда, – думал я, – какой смысл в нашем уходе? Зачем мы ушли в чужое время и жили в чужой истории? Было ли в этом предначертание?».

– А что такое тшува? – спросил я у брата.

– Тшува?.. – задумался он. – Ну, это раскаяние… Человек должен признавать свои грехи и просить прощения у Бога…

– Грешить и каяться?..

– Каяться и не грешить! – поправил меня Борух.

– А кто такой Амос?

– А-а… Ты лучше спроси это у детей… Я только знаю, что он из пророков и жил перед ассирийским нашествием. Говорят, он предсказал страшные беды Израилю… и даже рассеяние…

– А причем здесь тшува?

– Пророки учили, что только раскаяние всего народа и каждого человека может спасти Израиль…

Машина плавно скользила сквозь обволакивающую дрему…


– Приехали!..

Я открыл глаза и тут же зажмурился от слепящего сияния фонарей.

Мы стояли в воротах пропускного пункта, и Борух что-то втолковывал на иврите ладным молодцам с короткими автоматами.

Один из них безразлично взглянул на меня и махнул рукой. Машина плавно въехала в последний год двадцатого века.

Потянулись витрины… узорные двери… стайки детей… сутулые длиннобородые силуэты…

Бейтар-Илит.

Город правоверных хасидов. А, может, и не хасидов. Но очень правоверных.


– Не вздумай целоваться с Эстер! – наставлял меня Борух. – И руку не протягивай!…

– Смотреть в глаза! Говорить по-русски! – сострил я по привычке..

Брат меня не понял.

– Они живут, как им нравится… Для этого они сюда и приехали…

– А тебе нравится, как они живут?

– Ай!.. – Борух только сокрушенно помотал головой. – О чем разговор! Во всем себе отказывают!..

– А как же Пуси-Муси?

– О! Пуси-Муси… Мое утешение! Такие девочки! Сокровища!..


Пуси-Муси оказались дома одни.

Девочки-близняшки повисли на дедовой шее.

– Фалафель! Фалафель! – завизжали они. – Ты обещал фалафель!


Борух тожественно повел нас в кафешку на первом этаже. Тарелок не было, и фалафель отпускали в салфетках.

Оказалось, фалафель – круглая булка, разрезанная пополам и начиненная зеленью и чем-то еще вполне съедобным. Только с любого конца она была гораздо шире моего рта.

Я приладился с одной… с другой стороны…

Девочки перестали жевать и с интересом рассматривали, как я отряхиваю брюки.

– Он что – первый день в Израиле? – скорее утвердительно, чем вопросительно сказал бармен.

Борух пробормотал что-то извинительное на иврите.

– Пусть возьмет тарелку! – смилостивился бармен.

– И вилку! – торопливо подсказал я. – И нож!.. И еще пару салфеток!

Только тут двойняшки позволили себе расплыться одной улыбкой на двоих.

– В Москве не умеют есть фалафель! – ехидно заключили они. – Не умеют! Не умеют!

– Беседер… Пусть это будет их самое большое горе! – заступился за меня бармен.


Я сделал все, как учил Борух… Дождался, пока Гецль первым протянет мне руку.

А с Эстер здоровался на почтительном расстоянии.

Первая неловкость быстро прошла. И через полчаса мы уже сидели за вечерней трапезой. Ни о каком вине, конечно, и речи не было. И ели все из пластиковой посуды. Одноразовой. Это, как я понял, чтобы при мытье случайно не опустить их в неподобающую половину раковины…

Пища, разумеется, была кошерной, Но проскакивала без разницы.

А ребята держались со мной по-родственному.


Гецль изменился. Это уже был не тот мальчик Гарик, который провел у нас, в Москве, последнюю ночь перед отъездом и который поразил мою семью удивительной мягкостью бархатных глаз.

И еще тем, как истово он раскачивался утром над раскрытым молитвенником.

Мальчик был упертым. В Киеве он числился ярым и откровенным сионистом, за что был исключен из комсомола. Вина его усугублялась запретным празднованием Пейсаха, а так же Йомкипура, а так же Рош-а Шона, а так же подпольным зажиганием свечей на Хануку… Кто бы знал тогда, что придет время, и мэр Москвы «засветится» у ханукальных свечей на Манежной площади!..


А еще Гарик-Гецль был художником. Хорошим. Его картины с привкусом мистики украшали стены Борухова дома. У них даже были покупатели. Но Гецль на Святой земле повесил на своей живописи объявление: «Ушел на базу…» Стал ортодоксом. Правовернее самого Папы Римского, если бы таковой был иудеем.

И жену себе выбрал под стать.

Эстер преподавала в школе для девочек, из которых, я понял, готовили будущих жен правоверных Гецлей. Образованных, верных, преданных Традиции.

А сам Гецль изучал Тору. Первую половину дня. А во вторую учил других. Что он с этого имел? Много мудрости. И много печали… для своих родителей.

– Понимаешь, – жаловался Борух, – как они живут… Перебиваются…

– С твоей помощью?

– А!… Мне же скоро на пенсию…


На что уходит «гуманитарная помощь», я узнал очень скоро. Пока Эстер демонстрировала мне достоинства компьютера, с помощью которого Пуси-Муси в свои три года овладевали сразу тремя языками, в соседней комнате накалялись страсти. Борух что-то возмущенно декламировал, а Гецль виновато оправдывался, но, судя по всему, стоял на своем…

Устав переговаривать их голоса, Эстер смущенно объяснила:

– Папа получает… – она назвала какой-то термин на иврите, которым, как я узнал позже, обозначали денежный бонус, выдаваемый постоянным работникам раз в несколько лет и предназначаемый для повышения образования или еще для чего-то… – Он хотел, чтобы мы купили машину… Но Гецль должен вернуть долг за книги…

– Какие книги?

– Ну… очень редкие и ценные…

– Господи! И они стоят, как автомобиль?

– Это старинные трактаты наших мудрецов…

– Бедный папа! – не сдержался я.

По-моему, Эстер обиделась…

Глава третья

На следующее утро я отправился в Иерусалим.

Иерушалаим… Иерушалаим…

Он предстал древними башнями на высокой горе… каменной старостью Ассирийских ворот… и арабскими нищенками с замызганными детьми…

Я решил, что первый день у меня будет еврейским.

И я бодро потопал по ближайшей лестнице. И оказался у подножия Храмовой горы. Внизу были две площади – одна ниже другой. И нижняя упиралась в сложенную из древних камней подпорную стену. Ту самую Стену Плача.

Долго рассматривать ее мне не позволили. Добрые молодцы поманили к магнитной арке и жестом указали на рюкзачок, болтавшийся за спиной. Арку я прошел без звона, а в рюкзачке, к моему удивлению, оказались два грязных носовых платка, давно потерянные ключи от чемодана, а также пластиковый стаканчик, вилка и ножик – привычно заныканные сувениры от компании «Эль-Аль». Они были без спора конфискованы, а я пропущен к святая святых.

Я не знаю, чем это объяснить… не хочется говорить о «голосе крови», о проснувшейся вдруг в подкорке исторической памяти, но я почувствовал энергетику этого места. Как говорят православные, «намоленность».

Я приложил правую руку к холодному камню. Потом левую. И опустил голову, но не стал качаться взад и вперед, как стоящие рядом правоверные. Они молились, а я из всех молитв знал только одну строчку «Отче наш» и одну строчку «Шма, Исраэль».

Но я молился. Как-то без слов – напряжением плеч, натяжением кожи лица, холодком, поднимавшим волосы. Я молился за Таню, ушедшую от своих страданий… за дочерей, не простивших Богу эти страдания… за себя, виноватого без вины, но все-таки живого… за стыдное чувство ожидания жизни и радости…

Прости меня, Боже!

…Я достал листок бумаги и ручку и записал свою единственную и главную просьбу. И протиснул записку в узкий зазор между камнями. И еще одной трепещущей бабочкой стала больше в старой стене.


Вы знаете, что такое восточный базар?

Это когда пахнет кожей, какими-то ароматическими маслами, и ты протискиваешься сквозь обтекающие тебя разгоряченные струи.

Все блестит, все стучит, все оглушительно цепляется. Только успевай смотреть под ноги и прижимать руку к карману. Праздник, который немного пугает…

А кто здесь евреи? А кто арабы?..

Вот эти, которые пьют кофе и играют в нарды, – арабы? А эти, которые после ленивой торговли уже спустили цену в четыре раза, но больше не отступают и только досадливо отмахиваются от тебя?.. Хаверим, мы же одной крови!


По звенящему трапу я поднялся на крышу Старого города. Отсюда Храмовая гора была как на ладони. Над ней ползли облака, и солнечный столб упирался в купол Мечети…

Молодая женщина с усилием втягивала на крышу коляску с близнецами. Не глядя по сторонам, она прокатила ее к другому краю крыши и с натугой стала спускать по трапу…

– Охота была… – вслух подумал я.

– Думаешь, она туристка? – произнес кто-то рядом. – Просто она живет на той стороне, а ходит верхом, потому что внизу живут арабы… Так договорились, чтобы не мешать друг другу…

На той стороне ветер полоскал израильский флаг.


Как живут евреи Старого города, я увидел в хасидском квартале. В чистом ухоженном дворе все было отполировано – и камень, и дерево, и цветочные вазы, опушенные яркой зеленью. Даже дети казались отмытыми до блеска.

В арабский двор меня просто не пустили. То есть, что он арабский, я понял, когда пожилая женщина властным жестом приказала мне: – Уходи!

Но в арабском туалете было почти так же чисто, как в еврейском. Чище, чем в Домодедовском аэропорту…


Я хотел посмотреть гробницу царя Давида. Но как туда попасть?

– Кто-нибудь говорит по-русски? – спросил я на все четыре стороны.

– А что вам надо? – ответили сразу с четырех сторон. И подробно и путано объяснили мне дорогу.

Конечно, я заблудился. Надо было снова спросить. Но улицы были пусты, и только по стене надо мной трудолюбиво семенила вереница замыленных японцев.


Японцы, куда не надо, не пойдут! – решил я, протискиваясь в неизвестную мне дверь. И попал в гробницу царя Давида!

Японцы оказались земляками – корейцами из Казахстана. Русскоязычный гид в лицах изображал кровавую схватку с Голиафом. Корейцы цокали языками, качали головами…

И, конечно, я, настырный, вмешался в обедню:

– А откуда известно, что это могила именно царя Давида?

– Откуда, откуда… – гид растер меня взглядом по стене. – Все знают! И деды наши знали!.. И прадеды!.. Три тысячи лет знали!

Ну, подумал я, твои-то деды знали, кто лежит в Мавзолее…


– А ты высокомерен! – произнес кто-то за спиной.

Я оглянулся – голос показался мне знакомым. Ну, конечно, это был он, все в том же балахоне и с тюрбаном на голове.

– Мошох-мехалей! – продолжал пророк. – Ты ходишь по этой земле, как посторонний! И мысли твои заражены насмешкой, как яблоко червоточиной. А ведь это они должны смотреть на тебя с высоты своей Земли – Земли Завета! Ты еще так далек от Тшувы!

– Далась тебе эта Тшува! – не выдержал я. – Я прилетел сюда не вспоминать грехи и не каяться!

На страницу:
1 из 2