Полная версия
Глас вопиющего в пустыне
Хочу описать самый момент ее смерти, потому что тогда ярко проявились мои экстрасенсорные способности, которыми я обладала всегда, просто не придавала им никакого значения, можно сказать, специально ими не пользовалась – а зачем? Я ведь уже писала, что я всю свою жизнь провела во «внутренней эмиграции», а экстрасенсы, насколько я знаю, должны тесно общаться с людьми. Я же по большей части не испытывала удовольствия от такого общения. С природой – да! С животными – да! До того момента, как моя дочь своим мерзейшим предательством отравила мне самое замечательное, чем наградила нас природа, – материнство, я очень любила маленьких детей. Но никогда не было, чтобы общение со взрослыми особями протекало без того, чтобы в итоге я не была обкакана ими с ног до головы…
Так вот, о смерти Надежды – я сидела и писала письмо, это было поздней ночью, и вдруг в 4 часа утра у меня начались какие-то странные ощущения, отмахнуться от них было невозможно, я даже растерялась. Во-первых, у меня – у молодой и здоровой, началась в груди дикая боль, там все сжало, я не могла дышать. Во-вторых, как будто какая-то сила схватила меня за шиворот и тащила в комнату, где спала Надежда (там еще спала женщина-домработница). Я вжалась в кресло и сопротивлялась – я не понимала, что со мной происходит. Через минуты 3—4 все прошло, будто и не было. Я посидела еще немного, совершенно ошеломленная всем этим. Я ничего не поняла, а это было так просто – в этот момент Надежда умерла, у нее был инфаркт, случившийся во сне, и я все это восприняла почти как собственную смерть, только все-таки это было не со мной – я это осознавала, что я чувствую все это немного как бы со стороны.
Но все это было несколько позже, а сначала, попав в Ленинград, я познакомилась с дворником филармонии по фамилии Шапиро (короткий анекдот – «еврей-дворник»), наш с ним внезапный «роман» тянулся несколько лет, как вялотекущая шизофрения (таки отразилась на мне история с психушкой!..). Благодаря этому знакомству я стала «вхожа» в оба зала филармонии – и Большой, и Малый. Они стали для меня буквально родным домом, я туда шастала чуть не каждый вечер, переслушала всех и наших, и заезжих музыкантов (а в то время ездили в Питер многие-многие знаменитости, например, умерший впоследствии от СПИДа любимый ученик Караяна – Эмил Чакыров. Если бы он остался в живых, он потряс бы мир, который потерял в его лице гения, я уверена в этом!). А репетиции Мравинского я слышала частенько прямо у себя (то есть у Шапиро) в дворницкой каморке, которая располагалась над Большим Залом.
Короче, если начать все вспоминать и описывать, то моя книга будет только о музыкальной жизни Ленинграда той поры, но я буду тогда не я, а Ираклий Андронников, знаменитый рассказчик, чьи «Воспоминания о Большом Зале» иногда показывают по каналу «Культура» и сейчас.
После смерти Надежды я уехала в свой родной город и три или четыре месяца рыдала не переставая – да что толку??? Правда, это отразилось на моей аппетитной фигурке – я стала суперстройной и изящной, потеряв со слезами больше двадцати кг, и до рождения дочери оставалась в этой поре, что мне очень шло. Приехав снова в Питер (ну куда ж бы я делась еще, кроме этого города, главного в моей судьбе?!), я решила поступать в университет, ведь бабушка (которая в тот момент еще была жива) так об этом мечтала всю мою жизнь! Почему-то я выбрала факультет романо-германской филологии, может быть, потому, что любила французский язык и даже баловалась переводами стихов. Вот был такой салонный поэтик Франсуа Коппе – я уж теперь и не помню, о чем он там чирикал, но в молодости он мне нравился. Правда, больше всех мне нравился все-таки Бодлер, но его переводили еще до моего рождения наши большие поэты типа Цветаевой, и что-то в молодости моя рука не замахнулась посоперничать с великими, я всегда (и по сю пору) с пиететом относилась к творцам настоящего искусства.
Но экзамены в университет начинались в августе. Я уже прошла собеседование – профессорша-преподаватель выбранного мной факультета, долго и обстоятельно побеседовав со мной, заявила, что я обязательно поступлю, да и конкурс был небольшой, кажется, всего три человека на место. И черт меня дернул пройти мимо Академии – правильно и полностью она называлась Институтом живописи, скульптуры и архитектуры имени Репина – вступительные экзамены здесь начинались послезавтра! Я, узнав, что конкурс 25 человек на место, решила, что я ничего не теряю, университет все равно у меня в кармане, а в Академию я при таком конкурсе явно не поступлю, но ведь интересно же потолкаться в этих знаменитых стенах, приобрести какой-то жизненный опыт, а впрочем (и это одна из самых плохих черт моего характера) я долго не раздумывала и не рассуждала, а просто бросилась с головой в омут.
Пишу я неплохо, довольно складно, это у меня с детства – все сочинения всегда получали высший балл, и вообще я была любимицей гуманитарных педагогов, которые, когда на уроки приходили всяческие комиссии, вызывали только меня. Кто-нибудь, типа моей соседки по деревне Лили (она бывшая москвичка с Арбата, но уже лет 17 живет в деревне, а про деревню речь впереди), скажет, что я ударилась в невероятное хвастовство (Лиля не верит ни единому моему слову, когда я при ней рассказываю что=либо из своей бурной жизни), но клянусь, что не приврала ни на йоту – уж что есть у меня, то, как говорится, не отнимешь. Так вот первый экзамен был что-то типа эссе по какому-либо художественному произведению – картине или скульптуре. На столе лежала куча неподписанных фотографий этих произведений, ты подходил и выбирал. Мне, как сейчас помню, достались «Бурлаки на Волге» Репина. Не составило труда насочинять что-то там про «отражение тяжелой жизни русского народа», при моей абсолютной грамотности, конечно, был поставлен за это высший балл.
Второй экзамен тоже был по специальности – я забыла сообщить, что поступала я на факультет теории и истории искусства, то бишь собиралась быть искусствоведом (то есть, не собиралась, так как была уверена, что не поступлю…). Экзамен у меня принимала старушка Чубова – мировая знаменитость, заведовавшая каким-то там отделом в Эрмитаже, академик! – я этого тогда не знала, но видела, как абитуриенты выскакивали от нее красные, потные и с двойками. Старушка поимела меня по полной программе: полчаса она пыталась меня подловить на незнании шедевров русского искусства, кидала мне фотки одну за другой, наконец, закрыв одну из фотографий, оставила только кончик туфельки и ехидно спросила: «А это кто?». Господи, я и это знала, правда, чисто случайно – у меня валялась книжка, на обложке которой красовались эти девушки-смольнянки, и их ножки в туфельках машинально застряли в моей памяти. Когда я ей ответила, старуха была поражена и что-то черкнула в моей абитуриентской книжке. «Ну, все. Двойка, " – подумала я, но раскрыв ее уже за дверью, увидела, что это, наоборот, пятерка.
А дальше все покатилось как по маслу. К сочинению нас осталось человек 50, и только двое из нас – я да блатная Катя Лукина – получили пятерки. Еще два экзамена (литературу устно и историю) я, естественно, тоже сдала на пятерки, как ни силились принимающие экзамен педагоги меня срезать, но им это не удалось – было бы странно, если бы я, много лет проведя с книжками, то есть, буквально, ела, спала и жила с классиками и не только, чего-то бы не знала по несчастной школьной программе… Вот так я поступила в Академию, и университет, мечта моей бабушки, накрылся медным тазиком, ибо я сочла нецелесообразным забирать документы и снова сдавать экзамены. Потом, уже на первом курсе, одна женщина-педагог сказала мне в разговоре: «Ну вы же блатная…», и, когда я пыталась возразить, что это абсолютно не так, она заявила: «А тут не блатных не бывает». Видимо, такова была система приема в советские престижные вузы (не знаю, изменилось ли что-либо сейчас – что-то сильно в этом сомневаюсь…).
Глава 3
Как я уже писала, в Петербурге (тогда Ленинграде) я попала в дом профессора Голубовской. У нее была племянница, Бэлочка, муж которой, Юра, очень любил Надежду Иосифовну и навещал ее. Он был старше меня лет на двадцать, блокадный ребенок, и вообще какой-то очень потрепанный жизнью. В 40 лет он выглядел на шестьдесят – седой, лысый, маленький хрупкий еврей. Но его глаза… это были глаза Иисуса Христа, они горели на его лице, я никогда не видела таких пронзительных глаз – с него можно было писать икону.
Теперь я, пожилая, сама сильно потрепанная жизнью тетка, не могу понять, почему я так намертво влюбилась в этого человека. Он был никакой – никто и звать никак. Есть такие люди – они говорят, говорят, много говорят – и все ни о чем (этим грешили, по крайней мере, два политических деятеля: Горбачев и ныне начисто забытый Бурбулис). И Юра был из их числа. Но мне все это было не важно. Я была молодой – и первый попавшийся нетипичный мужик произвел на меня неизгладимое впечатление. Меня перестала интересовать вся остальная жизнь – свет сошелся клином на Юре. Я бросила институт. Я забыла все на свете. Я сошла с ума – я любила (или мне так казалось – что одно и то же). Правда, все это тянулось довольно долго, даже не один год. Сначала (года три) продолжались нескончаемые разговоры – ни о чем. Теперь я уже не помню – кажется, он жаловался на то, что его никто не понимает, женщины (его две жены) якобы тоже никогда не понимали и не любили его, на первой его женил отец, на второй он женился по ошибке… Я, при всей моей склонности к «романтизму», первый раз в жизни захотела реально принадлежать любимому мужчине. (Вообще, в молодости я была ужасная дура и считала всяческие физические проявления в человеке чем-то унижающим и грязным. Мне казалось, что человек должен стремиться только к духовному и высокому, а все остальное не имеет права на существование – вот такая чушь царила тогда в моей башке, я же была очень много читающим ребенком, причем всяких там Золя и Мопассанов я начисто отвергала.) Но время шло, а Юра был до того нетипичен, что не собирался «поиметь» молодую девку, которая, как говорят у нас в народе, сама вешалась ему на шею. Когда я поняла, что он не будет моим, я отстала от него. Я до сих пор не пускаюсь в безнадежные предприятия, которые лишены всякого смысла. Побарахтавшись немного, я отступаюсь – и, наверное, не существует на свете нормальных людей, которые пытаются проломить головой каменную стенку.
Итак, я сказала себе: «Отстань от него, как-нибудь сможешь забыть и пережить». Но вдруг он позвонил и огорошил меня сообщением, что собирается «начать со мной новую жизнь». Ну как я могла бы отказаться?!! Жить нам было негде. Почему мы не сняли какую-нибудь комнатенку – непонятно. Очевидно, Юра в практической жизни был еще хуже меня, витавшей в романтических грезах. Какое-то время мы ютились в двухкомнатной квартире его отца, старика Ионаса, которому, видимо, очень скоро все это сильно надоело (наверное, мы нарушали покой и привычный уклад его жизни), и он постарался разрушить нашу «идиллию». И вообще, вполне понятно: одно дело – мышление двадцати с чем-то летней влюбленной девушки, которая думает только о своей любви и любимом человеке, а другое – практические соображения умудренного жизнью старого еврея, который знает, что кроме любви еще нужно есть-пить и где-то и на что-то жить.
Все было бы ничего себе и обошлось бы «малой кровью», но я вообразила еще и то, что я так безумно люблю Юру, что хочу от него ребенка! Когда приходили месячные, я навзрыд рыдала. И вот в самый неподходящий момент, когда старик замыслил пнуть меня под зад, я забеременела. И когда папочка с сыночком сообщили мне, что не хотят меня больше знать, я чуть не умерла от горя. Во всяком случае, я была совсем не готова к такой развязке, а впрочем, предательство, как и терроризм, проявляются всегда неожиданно и подготовиться к этому невозможно. От сильного стресса у меня начала расти опухоль, и на третьем месяце беременности я, завалившись без сознания на улице, попала в больницу, где меня прооперировали (врач сказал, что от смерти меня отделяло совсем немного). Перед операцией я попросила оставить мне ребенка – почему я вела себя как маньяк, мне тоже совершенно сейчас непонятно. Ведь все указывало на то, что этого ребенка мне НЕ НАДО ИМЕТЬ!!! После этого я уехала в свой родной городок к бабушке, где все оставшееся до родов время плакала ночами в подушку и просила у бога Юриной смерти. (Я не простила его до сих пор – может быть, это глупо, но я не могу с собой ничего поделать. Конечно, за столько лет эмоции стерлись, я его больше не ненавижу – я практически ничего к нему не испытываю, я спокойна, но простить все равно не могу, не получается, если я скажу, что простила, это будет полнейшей неправдой). Он умер от рака через три года после рождения Женьки. А я, как только она родилась, перестала о нем думать – ребенок захватил меня целиком и полностью. Это было так много – МОЯ ДОЧЬ – что не осталось места для кого бы то ни было.
Она родилась, естественно, очень неблагополучно (после таких-то страстей!!!). Целый месяц ее не вынимали из-под кислорода – как только вынимали, она тут же начинала умирать. Весь месяц я пролежала в роддоме, и каждый день мне говорили, чтобы я настраивала себя на то, что она не выживет (она и родилась мертвой, не кричала, как все новорожденные, несколько минут, ее не хотели оживлять, и только после моих настойчивых просьб врачи приступили к каким-то реанимационным мероприятиям, которые, в итоге, привели к положительному результату). А я думаю так: Бог – он видел конец этого процесса и не хотел мне зла. Он ведь знал, как она со мной в итоге поступит. Она оказалась истинной дочерью своих отца и дедушки-предателей. Но это произошло через 25 лет, а тогда… Тогда я с упорством маньяка жаждала, чтобы это маленькое исторгнутое из меня существо выжило! И оно выжило!!! (Ведь всегда все, чего я страстно желаю – вопреки голосу Разума – непременно сбывается).
И очень-очень много лет я действительно была просто безумно счастлива – я жила своей самой лучшей на свете девочкой – она была самая умная и самая красивая (она так про себя и говорила: «Я самая умая, касивая и хорошая»). Денег у нас почти не было. Первые ее семь лет мы прожили в моем (да и ее) родном городке вместе с моей бабушкой. Но мне очень хотелось вернуться в мой любимый Питер, меня туда невыносимо тянуло. Несколько раз мы туда уезжали, но «закрепиться» там не было никакой возможности – да еще с маленьким ребенком.
И вдруг у бабушки обнаруживают рак. Целый год длился сущий ад: бабушка умирала долго и мучительно, не всякий бы выдержал эти страшные, почти потусторонние картины невыносимого человеческого страдания и запредельных мук – может быть, только медики привыкли к такому, их ничем не удивишь, но обыкновенный человек не рассчитан на экстрим такого рода. Но, во-первых, мне некуда было деваться – я была возле нее одна, единственная оставшаяся в живых бабушкина дочь, то есть моя тетя, категорически отказалась приехать к умирающей матери; во-вторых, я, опять же, была еще совсем молодой (мне было 36 лет), нервы и здоровье были, несмотря ни на что, крепкими, и я смогла выдержать так долго этот жуткий кошмар, который не описать никакими словами – наверное, только все, что происходило в гестаповских застенках, можно сравнить с теми ощущениями, которые испытала бабушка в последние месяцы своей жизни. Я уверена, что случись такое сейчас – мне ни в жизнь не выдержать, моя психика бы просто сломалась, и я попала бы в дурдом на сей раз по-настоящему.
Дальше жизнь покатилась совсем по-другому. Мы поменяли бабушкину квартиру на Подмосковье (правда, не очень ближнее – два часа езды на электричке). Это тоже произошло не враз, потому что в те годы все было очень сложно, а вырваться из Сибири было просто невозможно. Случайно нашелся обмен на южный городок под Одессой, менялась моя бывшая соученица, которая превратилась в пьяницу и шлюху, обмен ей нужен был срочно, а не то ее просто вышибли бы оттуда, лишив квартиры за крайне «антиобщественный образ жизни». Ну а нищему собраться – только подпоясаться, я всегда была чересчур легка на подъем. Мне очень не понравился юг (тем более, этот городок принадлежал Украине, которая, как известно, тогда была нашей главной республикой – после России), и я постаралась побыстрее оттуда выбраться. На юг поменяться любителей нашлось больше, чем на Сибирь.
И стали мы жить сравнительно недалеко от Москвы, тем более, что продуктами «отовариться» тогда можно было только в ней, родимой (так называемые «колбасные поезда», сновавшие туда-сюда между столицей нашей необъятной Родины и любым ее же городом – даже на дальнем Востоке! – прекратили свое существование только в середине девяностых, когда в нашей стране начался «дикий капитализм», и наконец-то наша ненормальная экономика все-таки смогла насытить рынок едой и тряпками).
Про Питер пришлось забыть – вся моя жизнь стала борьбой за существование. Мне надо было не только выжить, но и обеспечить достойное детство своему ребенку, который, став взрослым, оклеветал меня, написав в заявлении в суд, что она «спала на грязном полу, без кровати», а я «не обеспечила ей нравственного, психического и физического развития». Нет, жили мы хоть и трудно, но вполне пристойно. Ведь не так далеко находилась Москва, где было полно всяческих вузов, а я умела писать и печатать все, что угодно, – от курсовых работ и дипломов до кандидатских диссертаций и даже книг. Тогда не было Интернета, из которого нерадивый студент мог содрать, например, дипломчик, но во все времена находились люди, которым лень было шевелить извилинами (а может, они у них были совсем не развиты), а то не свое место, которое они занимали по должности, требовало от них опубликования каких-то работ, вот за них-то я и писала, то есть была «литературным негром». (Насколько я знаю, это практикуется и сейчас – этим занимается одна моя подруга, и неплохо, между прочим, получает за это).
Так мы помаленьку жили. Завели собаку Дину – она была бродячая, шарахалась ото всех (видимо, люди обошлись с ней очень жестоко), но мы ее постепенно приручили. Вскоре пришли «новые времена», наступила так называемая «перестройка». Я, что называется, крутилась на полную катушку. Чем только не занималась!!! Даже что-то там покупала, перепродавала…
И вот однажды, когда мы снова поехали в Петербург, мне случайно досталась дефицитнейшая путевка в Кижи, туда надо было плыть на старой калоше «Надежде Крупской». Женьке было уже одиннадцать лет. Крутясь по палубе, она случайно познакомилась с Лялей, которая сыграла одну из центральных ролей в моей жизни.
Ляля была самым уникальным человеком из всех, когда-либо мной встреченных. Поначалу она мне сильно не понравилась, даже не могу сказать, чем. Странная какая-то она была… Когда я ей что-нибудь рассказывала, она сидела, закрыв глаза, заслонив лицо ладонью, и было непонятно, как она реагирует на мои россказни, и это меня почему-то сильно раздражало.
Ляля в свое время вращалась в элитнейших московских кругах, артисты старого МХАТа были ее лучшими друзьями, а сама она закончила театроведческий факультет ГИТИСа и работала в известных театральных журналах. Казалось бы, общаясь с актерами, она должна была жить бурной «личной жизнью» – ан нет, наша новая знакомая была убежденнейшей старой девой, о чем она мне заявила чуть ли не с первых дней нашего знакомства с большим апломбом, это выглядело так, как будто она говорила: «Да, я играю на скрипке, как Паганини!», то есть, было заметно, что она очень горда собой, сообщая мне такую интимную, если не сказать пикантную деталь своей биографии.
Помню страшные язвы на ее ногах – как у бомжей на вокзалах. Но в самое сердце она меня поразила не этим и не своей железобетонной девственностью. Однажды, рассердившись на меня за что-то, она ударила меня по морде полотенцем. Никто и никогда не поднимал на меня руку (впрочем, бабушка в детстве, бывало, драла меня ремнем – она считала это положительным педагогическим моментом в воспитании детей, но ведь это же совсем не то, бабушка все-таки была мне родной, а Ляля – чужим и посторонним человеком, и такой выпад с ее стороны был по меньшей мере очень странен…), поэтому я страшно удивилась.
После этого случая во мне как будто что-то открылось – какое-то сверхвиденье, что ли… Ляле стукнуло уже 67 лет, а у меня был критический возраст – сорок… И совершенно неожиданно для меня со мной произошло нечто странное – выражаясь банально, я воспылала дикой страстью. Не знаю, что на меня нашло, какое-то непонятное помрачение рассудка.
Но я теперь понимаю автора «Лолиты». Неважно, кто объект твоей страсти – девочка или старушка, мужик или козел. Просто случается иногда такое, в чем человек неподвластен себе и не может доводами разума заставить себя прекратить испытывать нечто, совершенно от него не зависящее. Как это называется, тоже неважно – любовь ли, секс ли, черт ли, дьявол. Думаю, что мало найдется людей, которые с этим хоть раз, да не сталкивались, просто проявляется это в самых разных формах, у меня это было самое настоящее извержение вулкана, причем длилось оно без малого двадцать лет и закончилось только тогда, когда Ляля впала в старческий маразм, по-научному называемый болезнью Альцгеймера, то есть тогда, когда она превратилась просто в человеческую оболочку без малейшего присутствия Духа. Смело могу сказать, что я никогда в жизни – ни до ни после – не испытывала таких ярких ощущений, да что там – я даже не ожидала, что я вообще способна ТАКОЕ испытывать!!!
Впрочем, мне, кроме всего прочего, было элементарно интересно с Лялей общаться. Во-первых, она была интеллигентнейшим человеком, во-вторых, у нас было много общих интересов – например, она так же сильно любила классическую музыку. И еще мы обе любили путешествовать, и жизнь нам очень скоро предоставила такую возможность.
Глава 4
Думаю, что я абсолютно ничего бы не потеряла, если бы никогда не попала за границу. Ей-богу, я совершенно не кокетничаю, делая такое смелое заявление, ведь большинство людей считает поездки за границу самым серьезным доказательством успешности своей жизни. Но Париж и Венеция, например, только потеряли в моих глазах, когда я увидела их воочию… Венеция – вонючая от гниющей воды в каналах, грязные улицы, за что только ею так восхищался Бродский? (Впрочем, насчет того, что он большой поэт, можно поспорить, а вот что большой выпендрежник – это для меня несомненно. А всякие там шведы мне не указ). А Париж – это вообще чудовищная мерзость: порочные рожи французов, которых раз-два и обчелся на фоне огромного количества арабов, негров, китайцев и вообще непонятно кого, кругом грязь как на самой заурядной помойке, и абсолютно безвкусные музеи – старинные рамы известных картин в Лувре ну никак не сочетаются с красным цветом стен, а эта полная профанация искусства в музее Помпиду!..
Впрочем, на меня произвел впечатление Лондон – вкус у англичан мне показался изысканным и утонченным: оформление улиц было безукоризненным, особенно в сочетании пастельных тонов клумб, а их магазины!!! А их парки!!! А их музеи!!! Я могу рассыпаться в восторгах, но мне никогда не передать очарования английского стиля, этого бесподобного дизайна, проявляющихся в каждой детали, в каждой мелочи!.. А попав в огромный, на километр растянувшийся книжный магазин, где были, наверное, ну все книги на свете – всех стран и всех народов и на все темы! – я пожалела, что не знаю английского и позавидовала англичанам самой черной завистью – ведь им так легко стать интеллектуалами!!! Но почему-то еще Шекспир сказал, что они слегка чокнутые – и это тоже бросалось в глаза…
Испания выглядела очень чистенькой и уютной – испанцы моют даже плитки улиц. Коррида, на которую я зачем-то потащилась, была отвратительной. Сволочи те, кто превозносит и романтизирует это мучительное убийство животных, которое бесчувственные и жестокие испанцы превратили в коллективное зрелище. Но больше всех не понравились мне греки – эти их наглые сморщенные старухи с голыми отвисшими титьками на пляжах, дымящие как паровозы в присутствии даже младенцев. На Парфенон Ляля лезла как сумасшедшая, в бешенном темпе, я еле за ней успевала – а чего там спешить, ведь, небось, все там поддельное: давно известно, что всю античную Грецию разворовали те же любознательные англичане, стоит только сходить в их Британский музей: там целые портики красуются, англичане тащили античные сокровища несколько веков подряд, вот уж где постарался доблестный флот Ее величества!
Мы любили ездить в мусульманские страны. Поначалу это была бьющая в нос экзотика – там для русского все другое, ведь понятно, что европейцы почти такие же, как мы, и в Европе мало чему удивляешься – и в Москве в последнее десятилетие сосредоточены такие же богатства, и всюду следы такой же роскоши, были бы деньги. А мусульмане – ДРУГИЕ. Но, как ни странно, я всегда находила с ними общий язык. Может быть, потому, что нравилась им, как женщина. В Турции или в Египте я по двадцать раз на дню выслушивала признания в любви, в то время как в своей стране все это кончилось вместе с молодостью. Было странно все это слушать, когда тебе уже за 50. Причем выражалось все это крайне непосредственно, даже обидеться было невозможно – ну, чисто дети, как говаривала одна моя знакомая. В отелях у мусульман, даже в самых задрипанных, всегда был шведский стол и очень много сладостей. Все это таило большую опасность, что и случилось: мой вес перевалил за сотню.