bannerbanner
Кир. История одной мести
Кир. История одной мести

Полная версия

Кир. История одной мести

Язык: Русский
Год издания: 2015
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

У меня натурально захватывало дух, когда он перечислял своих знаменитых предков. Чингис-Хан, называл он уверенно, породил Джучи-хана; Джучи-хан, в свою очередь, подарил жизнь Кызыл-тину; а Кызыл-тин, пришло время – Ювашу; Юваш оставил после себя Иши; а Иши – Мамета; а Мамет – Куташа; и после Куташа, благословение Аллаху, еще родились Аллагула, Кузей, Ебардула, Мунчак и Юрак…

«Ты не думый, каныш, я давно на свете живу!» – любил повторить Алмаз не без гордости.

Я помню, меня восхищала его убежденность – что он не вчера родился, и не завтра умрет.

Вместе с тем, он заметно печалился и нередко размышлял вслух о краткости отпущенной человеку жизни и, словно предчувствуя собственный близкий закат, торопил и подстегивал время, стремясь успеть самое главное.

Продолжение рода – великого рода Галимуллы! – вот что больше всего заботило моего маленького друга.

У десяти его старших братьев-джигитов, которые были женаты, будто назло, рождались исключительно одни девочки, иногда даже по три за раз – что, по словам Галимуллы, угрожало сохранности их древнейшего рода.

Женщина, он говорил, у татар, всем известно, в великом почете – но все-таки до известного предела!

Любой нормальный татарин денно и нощно молится о даровании ему сына – поскольку, как объяснил мне Алмаз, согласно древнему поверью, только сын после смерти отца возвращает его обратно на землю.

«А если нет сына – то кто возвратит?» – в ужасе вопрошал и хватался руками за голову маленький Галимулла.

Моей детской фантазии, признаюсь, не доставало, чтобы осмыслить сам ход процесса: рождение сына, затем смерть отца и новое его рождение…

И сколько бы ни толковал мне Алмаз про вечную душу отца, которая не умирает, а где-нибудь парит и только дожидается зова любимого сына – у меня все равно оставались вопросы, вроде тех, что занимают ум любого мало-мальски мыслящего младенца: как это все получается и с какой целью?

Тем не менее вслух я сомнений своих не высказывал, слушал внимательно, не прерывая, и никогда над ним не смеялся.

Похоже, я был единственным в мире существом, которому он поверял свои помыслы и секреты.

Алмаза в семье обожали и баловали, и обещали любую красавицу – пусть только он чуть-чуть подрастет.

Галимулла же терпеть не хотел и после уроков, вместо того, чтобы гонять, подобно другим мальчишкам, в футбол, или резаться в карты и покуривать коноплю, решительно отправлялся на швейную фабрику или молокозавод, в трамвайно-троллейбусный парк, больницы, прачечные и пункты общественного питания, где и выглядывал ту единственную, что родит ему сына.

Удивительным образом он догадался, что ему бесполезно разыскивать суженую среди таких же, как он, восьмилетних девчонок и по-умному сузил круг потенциальных претенденток.

Приметив красивую, статную женщину с бедрами, как у слона, мой маленький друг подходил к ней и без обиняков предлагал руку и сердце (он всерьез полагал, что женщина с бедрами, как у слона – как раз то, что надо!).

Бывало в ответ, признавался Алмаз, они смеялись ему в лицо, обзывали уродцем, случалось, и шлепали.

И также встречались особы, желавшие видеть его инструмент – назовем его оным.

Тут он умолкал и стыдливо краснел, удивляясь бестактности женщин.

Они не знали, о чем просили!

Самые отъявленные шутницы бледнели и падали в обморок еще прежде, чем он успевал предъявить оный инструмент во всем его грозном величии…

12.

Воистину, я не великий поклонник описаний или зрелища половых органов, постельных сцен или оргий, и если я сам в моей исповеди упоминаю о чем-нибудь подобном – то делаю это вопреки своим вкусу и принципам, исключительно в интересах полной правдивости моего невеселого повествования.

Итак, изъясняясь витиевато, со стороны оный инструмент Галимуллы (тот самый, что он без отказа демонстрировал на фоне щуплого детского тельца первоклассника), действительно, смотрелся инородно.

Попросту не с чем сравнить…

Если только представить кузнечика с торчащей на километр стрелой башенного крана…

Оный, казалось, у Галимуллы существовал отдельно и, недостаточно сообразуясь с желаниями и возможностями своего хозяина.

Галимулла, например, как всякий мальчишка, любил побегать – но оный при этом отвязывался от ноги и волочился следом, доставляя неудобства и влияя на скорость.

Только Галимулла пытался сосредоточиться на вечном и непреходящем, как оный упрямо его увлекал в присутственные места (облегчения, к слову, мой друг достигал при помощи специальной переносной конструкции).

Галимулле приходилось постоянно одергивать оный, показывая, кто из них главный.

Нередко бывало, бедняге Галимулле доставались удары, на самом-то деле, предназначенные для оного.

Оный, в отличие от своего хозяина, арифметики не терпел.

Стоило Зое Петровне (подслеповатой старой деве с милым поросячьим лицом, впалой грудью и безразмерными слоновьими ногами!) произнести: один плюс один, как из алмазовых штанов томно и неторопливо выползало пробудившееся чудовище и билось о парту, будто в припадке эпилепсии.

И с этим мой друг был не в силах бороться – поскольку по виду и сам с неподдельным изумлением взирал на происходящее.

Всех в классе при этом, понятное дело, охватывало карнавальное ликование.

Зоя Петровна сначала кричала, потом вдруг хваталась за эбонитовую указку и уже со всей яростью одинокой жизни обрушивалась на алмазова разбойника.

«Зачем мне все это, каныш?» – иногда вопрошал Алмаз, бриллиант чистой воды, рассеянно поигрывая детскими ручонками отнюдь не игрушечным оным.

Увы, ни тогда, ни теперь у меня нет ответа на этот вопрос: почему мы такие, а не другие?..

13.

Время шло, мы взрослели, однако ж, мечта моего верного друга о той единственной, что полюбит его великой любовью и подарит ему сына – все не исполнялась.

А после смерти отца он и вовсе переменился: больше молчал, почти не шутил и редко улыбался; и после уроков уже не совершал дерзких набегов на женщин, но понуро отправлялся в лес или к речке, где подолгу сидел и печально глядел на воду.

Однажды… как помню, стоял февраль… пора низкого неба, туманов и слез… в тот день Галимулла явился в школу с опозданием, к большой перемене, чего с ним прежде не случалось.

В зеленых глазах читались решимость и отвага.

«Сегодня, каныш!» – решительно прошептал Галимулла и без каких-либо объяснений потащил меня в дальний угол школьного двора, к полуразрушенному корпусу старой мужской гимназии.

Там он неспешно достал из потертых карманов отцовского тулупа бутыль с самогоном, вату, бинты, катушку суровых ниток с иголкой и широченный, до блеска заточенный, татарский нож с цветной инкрустацией на рукояти.

Наконец, аккуратно все это разложив, Галимулла подчеркнуто неторопливо повернулся ко мне лицом.

И тут мы с Алмазом опять, во второй раз увидели друг друга по-настоящему…

Неважно, когда и в какой связи я рассказывал Галимулле библейскую версию о сотворении Богом Евы из ребра Адама – только верно, о ней он узнал от меня!

На меня же в итоге легло неподъемное бремя быть Богом…

Он еще ничего не сказал – я уже содрогнулся.

И первым движением было бежать звать на помощь и всеми доступными средствами уберечь моего бедного маленького друга от верной гибели.

Между тем, я застыл на месте, словно загипнотизированный.

Помню, он взял в руки нож и отчаянно прошептал, что в случае моего отказа он сам на глазах у меня отсечет себе оный (по самые яйца, цитирую, так и сказал!) …

С тех пор я себя не однажды спрашивал: мог ли я в ту минуту остановить моего друга?

И сам же себе всякий раз отвечал: нет, не мог!

Кто однажды решился ступить на тропу, откуда не возвращаются – тот с нее уже не свернет.

Вольно при этом кричать и стенать, рвать волосы на себе и трезвонить в колокола – только назад, увы, пути не бывает…

Не спуская с меня испытующих глаз, Галимулла протянул мне старинный татарский нож с глубокими зазубринами и кусачки.

Помедлив, я принял нож в правую руку, а кусачки – в левую.

Потом поменял их местами, должно быть, решив, что сподручнее будет орудовать кусачками правой рукой.

И тут же, как помню, меня осенило, что скорее всего для начала мне понадобится нож, и опять поменял их местами.

«Да поможет тебе Аллах, каныш!» – рассеянно пробормотал Галимулла, напряженно глядя наверх, будто увидел там, в небе кого-то.

Так с ножом и кусачками наперевес я стоял и ждал, покуда мой друг обнажился по пояс, потом, пока постелил тулуп на полу и пока потоптался на месте, как бы приноравливаясь к импровизированному операционному столу.

Не мешал я ему, когда он молился, закрыв глаза и приблизив обе напряженных ладони к лицу.

Не торопил и пока он вертелся, пытаясь по солнцу определить правильное направление для головы – на Мекку.

Наконец, Галимулла вытянулся и замер.

«Тут режь, каныш!» – подчеркнуто отрешенным тоном повелел Алмаз, поглаживая пальчиком, как в последний раз, искомое ребро, аккуратно помеченное фиолетовыми чернилами.

Не успел я, однако, к нему прикоснуться, как он с диким воплем: «шайтан!» подскочил и принялся бить себя по лбу и сокрушаться, какой он ишак(!), и как он забыл(!), и как он мог позабыть!

Я стоял перед ним на коленях и не понимал, в чем моя вина.

«Великий Аллах до того, как забрать у Адама ребро, говорится в Коране, наслал на него сладкий, как рахат-лукум, сон!» – прошептал он, пронзительно глядя на меня.

Не успел я ему возразить – что я не Аллах, а он не Адам! – как он с яростным воплем «Аллах Акбар!», влил в себя без остатка бутыль самогона…

14.

И вот он лежит предо мной обнаженный по пояс, а я недвижимо склонился над ним, обуреваемый самыми противоречивыми чувствами.

С одной стороны, я безмерно желал добыть для него ту единственную, о которой он так сильно мечтал, а с другой – я не мог взять на себя роль Аллаха.

Впервые меня раздирали сомнения, вроде:

а что если вся эта история о происхождении женщины из мужского ребра является чьим-то чудесным, но вымыслом?

и что делать с ребром уже после того, когда я по настоятельной просьбе Алмаза предельно бережно(!) отделю его от плоти?

и куда, и к кому мне бежать с этим самым ребром (Алмаз не сказал, а я не спросил)?

и вообще, признаюсь, я не мог постичь парадокса превращения примитивной кости в женщину…

Короче, я медлил, как будто ждал знака.

Как вдруг, я едва устоял от удара под дых холодного северного ветра.

Почти одновременно меня обожгло горячим дыханием с юга.

По левую руку от меня пошел дождь, а по правую – снег.

Почва подо мной содрогнулась, солнце померкло, землю окутал мрак, а на черном небосводе – что меня, собственно, потрясло! – возник разъяренный, пылающий лик матери моей.

Перекрывая бурю, она мне кричала, чтобы я оставил в покое пьяного в дым татарчонка и немедленно возвращался в класс, и садился за парту у окна, и что не для того она тратит жизнь, чтобы я все испортил.

За доли мгновенья, что я глядел на неё и пытался осмыслить, каким это образом мать моя оказалась на месте солнца – я, практически, ослеп.

На лице вместо глаз у меня образовался черный провал, через который ворвались в меня ветры ярости и отчаяния.

И тут я впервые не смог удержаться и погрозил ей ножом:

«Оставь нас, прошу!» – вдруг потребовал я, сам поражаясь собственной смелости.

«Ты не знаешь, что просишь!» – раскатисто сверху расхохоталась мать моя.

«Но я обещал!» – крикнул я.

«Ты, что ли, Бог, чтобы ты обещал!» – скатилось с небес.

«Бог хочет любви, и мой друг тоже хочет любви!» – слабо возразил я, почти теряя надежду на понимание.

«Только Богу дано хотеть невозможного!» – возразила она тем же тоном, полным презрения.

Тут я смолчал.

Я не знал, что ответить.

Черный огонь бессилия жег меня изнутри.

Я чувствовал, как во мне закипает кровь, лишая последней способности мыслить и противостоять.

«Все равно, он просил, и я обещал! – закричал я наверх из последних сил. – И пускай я не Бог – я ему помогу! И пускай я не Бог – все равно, я его не оставлю! И пускай я не Бог! – бунтовал я и рвался, – пускай я не Бог!..»

Как ни странно, однако, но с каждым моим восклицанием: «пускай я не Бог!» во мне самом с еще большей силой крепла решимость исполнить самое заветное желание моего единственного друга.

Пока мы с ней так препирались, она спустилась с небес и повисла вровень со мной.

Мне сделалось невыносимо жарко.

«Кир! Кир!» – находило и жалило меня солнце, куда бы я ни бежал в поисках спасения.

«Но я обещал!» – кричал я, отчаянно размахивая руками.

– Опомнись ты, дурень! – раненным зверем ревело оно, подражая голосу матери моей.

«Но я обещал!» – продолжал я хрипеть, как в удушье…

Не знаю, как долго продолжалось это безумие, подобное светопреставлению.

И не вспомнить уже, когда все опять возвратилось на круги своя.

Только очнувшись, я вдруг обнаружил Алмаза Галимуллу в луже крови и мать мою со старинным татарским ножом с глубокими зазубринами в глазу…

15.

В чем я не раз с удивлением убеждался, и к чему уже вряд ли привыкну – так это к безраздельной власти слов над беззащитной реальностью.

В самом деле, как мы ее, эту реальность, назовем – такой она, реальность, нами увидится!

Услышав про наводнение, мы готовы представить реку, покинувшую берега, но при слове «потоп» уже видим, как хляби небесные с устрашающим грохотом обрушиваются на бедную землю, и как исчезают под безжалостной водой города, страны и материки, и как гибнет в отчаянии и муках все, что имело дыхание жизни.

И не так, вроде, страшно, когда войну называют вооруженным конфликтом, убийцу – похитителем жизни, а насильника и маньяка – душевнобольным…

Само словосочетание «детская комната» способно кое-кому навеять светлую грусть по канувшей в лету поре, когда можно ползать среди игрушечных лошадок и слоников, машинок и паровозиков и не испытывать никаких забот.

По злой иронии Судьбы маленький ад, в котором я оказался после известных событий, симпатично именовался Детской Комнатой при Районном Отделении Внутренних Дел №13.

Попадали в нее, минуя разъезжающиеся по сторонам бронированные двери и литую стальную решетку вертикального хода, а как возвращались – то тайна, покрытая мраком.

От бетонных стен и низкого потолка веяло холодом и тоской.

Окон в этой обители зла не наблюдалось.

Единственным источником света служила тусклая лампочка под низким потолком, слабо освещавшая невиданных размеров женоподобное существо, царственно возлежащее на гигантском троне красного дерева, с парчовым покрытием и платиновой табличкой с гравировкой на резной спинке: генерал-полковник милиции Каинова Н.А.

В пеньюаре цвета кровавой зари, с небрежно наброшенным поверх могучих плеч кителем с золотыми генеральскими погонами, зеленым бантом на огненно-рыжей, будто охваченной пламенем, квадратной голове, двумя белесыми, близко посаженными глазками-буравчиками, глядящими страстно-пронзительно из-под тонко ощипанных дужек бровей, неровной порослью усов над тонкой верхней губой и замусоленной папиросой в черных щербатых зубах – всем своим видом начальник Каинова Надежда Авелевна являла собой симбиоз женщины и солдата.

«Свободны!» – громовым голосом объявила генерал двум рогатым полковникам, притащившим меня к ней за ноги, жестоко избитого, окровавленного и окованного пудовыми ржавыми цепями.

«Служим Советскому Союзу!» – в унисон прокричали полковники и бесследно растворились в сумеречном пространстве каземата.

По всему судя, мы остались вдвоем – только я и она.

Я не мог ее видеть, поскольку валялся в подножии трона, лицом в промерзлый бетон.

Не в силах поднять головы, я только слышал ее тяжелое с присвистом дыхание и затылком чувствовал на себе ее взгляд, обжигающий лютым холодом.

Я покрылся корочкой льда, пока мы молчали.

«Ну, хорош!» – наконец, прозвучало набатом в замогильной тишине Детской Комнаты.

«Хорош, матереубивец!» – хрипло повторила генерал, хватая меня мощной дланью за воротник моего, времен первой мировой войны, суконного пиджачка и вознося над собой.

«Цепи на мне весят больше меня!» – отчего-то подумалось мне.

Минуту-другую она внимательнейшим образом разглядывала меня на расстоянии вытянутой руки.

Вид у меня был еще тот – судя по тому, как она вдруг брезгливо поморщилась, вследствие чего ее нижняя губа невероятным образом сомкнулась с дужками бровей.

«Ты Данту читал?» – Неожиданно вопросила Каинова Н.А., устрашающе похлопывая черными щетками искусственных ресниц.

Я хотел ей сказать, что читал, и даже читал не единожды – но только в ответ простонал: а-а…

«Вот и я тоже чувствую, что не читал! – почти с дьявольской улыбочкой на устах констатировала она. – А когда бы читал, – продолжила, встряхивая меня, как нашкодившего кота, – то, может, и знал бы про Ад, что тебя не дождется!»

Без преувеличения, автор «Божественной Комедии», после Софокла, входил вторым номером в круг нашего обязательного чтения.

Я бы мог генералу цитировать строки из «Ада», первой части трилогии великого флорентийца («Чистилище» и «Рай» мать моя находила занудными и необязательными), но малейшее шевеление разбитыми в кровь губами доставляло страдание.

«Гляди!» – властно воскликнула генерал, вознося меня выше под потолок; при этом сама она оставалась неподвижной, и только ручища ее непостижимым образом удлинилась, подобно многопрофильной стреле башенного крана.

И тут же, как по команде, с тяжелым грохотом разъехались по сторонам бетонные полы каземата, открыв моему потрясенному взору огнедышащий зев гигантской пропасти, буквально кишащей мириадами человеческих существ, терзаемых бесчисленными популяциями ядовитых змей, а также лютыми львами с подъятыми гривами, тощими волчицами и прочими подобиями ежей, ехидн, шакалов и гиен.

Несметные тучи малярийных комаров и навозных мух, диких ос и свирепых слепней носились туда и сюда под музыку Вагнера и безжалостно жалили, кололи и пили из несчастных кровь.

Разум мутился от стонов и ропота адовых пленников.

С окаянного дна на меня, вдруг, пахнуло зловонием и тоской.

Верно, и в самых своих невероятных фантазиях я бы не смог увидеть воочию все девять кругов Ада, когда-то так точно и образно описанных Данте Алигьери.

«Здесь кладбище для веривших когда-то, что души с плотью гибнут без возврата!» – припомнилось мне.

«А ну-ка, не жмуриться, матереубивец!» – встряхнула и страшно воскликнула генерал.

Я открыл глаза, повинуясь приказу.

Воистину, зримая реальность, представшая моему потрясенному взору, в разы превосходила возможности человеческого воображения.

Крики и мольбы тонущих в реках кипящей смолы, страждущих в объятиях скопищ мерзких червей, горящих на вечных кострах, раздираемых диким зверьем на куски, пронзаемых насквозь, как кинжалами, стальными хвостами крылатых драконов – проникали в меня до костей и карябали душу.

Страшный вопль раненным зверем вырвался из меня и кубарем прокатился по всему периметру каземата.

«Не орать, не люблю!» – грозно осадила меня Надежда Авелевна.

Кажется, я еще закричал и задергался из последних сил, от чего пиджачок затрещал, расползся по швам – и я выпал в тартарары…

16.

«Слава Богу, живой!» – непривычно по-доброму прозвучал голос матери моей.

Едва я открыл глаза – она положила мне руку на грудь и попросила не волноваться, а тихо лежать, как лежу.

«Сынок, будешь жить!» – интригующе пообещала она.

Между тем, мое тело, казалось, кричало от боли – совсем как после смертельных сражений на берегу Сучара-ручья.

«Сынок… будешь… жить» … – повторял я про себя, почти осязая на вкус языком каждую буковку слова: ж-и-т-ь…

Неожиданно я обнаружил себя на матраце с подушкой (чего прежде со мной не случалось), укрытым старой солдатской шинелью.

В воздухе слышались запахи щей на сальце с пережаренным луком.

Поистине, мне снились сны – один фантастичней другого!

Наконец, в слабом утреннем свете, нечетко, на фоне решетки я различил мать мою, задумчиво что-то помешивающую ложкой в старом, помятом солдатском котелке времен первой мировой войны.

«Вот, доварю, и поешь!» – наконец, долетел до меня шепоток, подобный ласковому дуновению ветерка.

Четыре насквозь прозаических слова – «вот!» «доварю!» «и!» «поешь!» – прозвучали сонетом.

Удивительные на слух слова: щец на сальце с поперченным лучком, капусткой квашёной, мореной морковкой, лавровым листком и чесночком – протекали в меня, не встречая препятствий.

«Уж поверь, щец таких ты еще не едал!» – стоя ко мне спиной, мелодекламировала она, призывно почмокивая губами.

«Ну, чего, оклемался малец?» – послышался хриплый, до боли знакомый голос.

«Не убили, спасибо, товарищ Каинова Надежда Авелевна!» – процедила сквозь зубы мать моя.

И тут же мне вспомнились жуть и кошмар, пережитые мной этой ночью в Детской Комнате №13.

«Так-то был не сон, и она мне не снилась, а существует!» – подумалось, вдруг.

«Так били не до смерти, до полусмерти!» – как будто расстроилась генерал.

«Гляди, если что!» – погрозила ей мать моя.

«Как сама попросила – так били!» – как мне показалось, с обидой и некоторой толикой сожаления повторил хриплый женский голос.

«Не дай Бог помрет – ворочу с того света!» – без пафоса, впрочем, произнесла мать моя.

«Не многих, однако, встречала оттуда!» – заметила вскользь генерал.

«Тут случай такой… – начала, было, мать моя и умолкла. – Тут случай особый…» – сказала и стихла; как будто утратила нить, или забыла слова.

«О ком, любопытно, они говорят? – безуспешно гадал я, взирая на женщин, – неужели обо мне?»

«Да живой, говорила, не помер!» – должно быть, заметив мой взгляд, обрадовано закричала Каинова Надежда Авелевна, на сей раз представшая в образе старшины сверхсрочной службы Министерства Внутренних Дел СССР.

«Пробудился, сынок!» – наконец, обернулась ко мне лицом…

17.

О, лучше бы я не проснулся тогда, и лучше мне было не видеть ужасный татарский нож, что торчал по самую рукоять в левом глазу матери моей!

Тут я заново, можно сказать, пережил поистине чудовищное убийство моего любимого друга Галимуллы и также необъяснимое ранение матери моей.

Какие-то факты я, может так статься, и преувеличил.

К примеру, Детскую Комнату №13 я поначалу воспринял в Дантовом, если можно так выразиться, освещении – тогда как на деле, она представляла собой типичную камеру пыток для провинившихся несовершеннолетних подростков.

Невероятная генерал Каинова Надежда Авелевна, по пробуждению, оказалась старшиной милиции сверхсрочной службы и происходила, насколько я понял, из одних мест с матерью моей, а гигантский трон красного дерева, на котором она демонически доминировала – обыкновенным крашеным стулом из липы.

В остальном я, надеюсь, не отдалился от буквы документального повествования…

Кормили они меня в четыре руки – я едва успевал открывать рот.

Наконец, насытившись щами, я откинулся на подушку и зажмурил глаза.

Нож в левом глазу матери моей торчал, как упрек и напоминание о том, чего мне хотелось забыть.

Я всего ожидал в ту минуту – но только, однако же, не того, о чем она мне поведала…

18.

Но прежде она проводила за дверь старшину-генерала, и лишь потом, помолчав, завела леденящую разум историю…

19.

«Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте!» – когда-то воскликнул великий Шекспир и поторопился: есть!

Отсюда, из камеры датской тюрьмы, где я в муках и скорби пишу эти строки, он мне представляется милым романтиком, так не изведавшим истинных, а не придуманных трагедий.

Данте скорей – не Шекспир вспоминался мне живо во все продолжение материнского повествования:

«…Трехзевый Цербер, хищный и громадный, Собачьим лаем лает на народ,

Который вязнет в этой топи смрадной. Его глаза багровы, вздут живот,

Жир в черной бороде, когтисты руки; Он мучит души, кожу с мясом рвет.

А те под ливнем воют, словно суки; Прикрыть стараясь верхним нижний бок, Ворочаются в исступленье муки» …

Мне так и виделись: разверстые небеса и падающие на землю громы и молнии, смерчи, ветра, ураганы, тайфуны, тонущие в сере и пепле города и веси, ревущий в беспамятстве скот и люди, тщетно молящие о пощаде…

На страницу:
2 из 3