Полная версия
Девчонка с Восточной улицы
– Замёрзнешь! Прыгай, бегай вокруг саней, пока я тут с упряжью управлюсь!
Волки, увидев остановившиеся сани, стали подбираться ближе. В зимней тайге темнота быстро сгущается, а волки добычу упустить не хотят. Наконец, готовы ехать. Лошадёнка храпит, волков чует, как припустит – наверное, в молодости так не скакала. Мама сначала за лошадью бежала. Разогрелась, да и отставать стала. Притормозил дедок, втащил в сани. Повалилась она на картошку под тулуп. Так и доехали. Картошка только чуть-чуть подмёрзла, вот уж наелись досыта!
По вечерам в определённое время включалось радио (такие большие чёрные конусные тарелки, "громкоговорители"). Все приникали к этим громкоговорителям, которые были совсем не громкими, слушали сообщения диктора, говорившего красивым густым голосом: – "Слушайте, Левитан говорит!" Его сообщениям радовались и огорчались, обсуждали, что означают те или иные изменения на фронтах для близких им людей. Да, все, кто жил в бараке, стали родными и близкими. Все знали про всех мужей, братьев, сыновей и отцов, находящихся на фронте, про родственников, находящихся в оккупации. И если кто-то в это время был на работе, для него эти известия слушали и передавали другие. Особенно когда зачитывали списки погибших. Нет, в этом большом, сыром и холодном бараке, где в каждой комнате ютились по 2 – 3 семьи, приехавших из разных городов, с разными привычками, образом жизни в довоенные времена, разными религиями, культурой, образованием, не было идиллических отношений друг к другу. Была и зависть к лучшему месту в бараке – более тёплому, сухому, менее населённому. К лучшему куску хлеба или тёплой одежке. Чистюли злились на грязнух, и наоборот. Так что и шумных ссор, и плача, и обид было предостаточно. Но перед сводкой новостей с фронта все были равны и родны. Даже те, кто только что чуть не дрался, останавливались, слушали, сопереживали, помогали разобраться в той или иной ситуации на фронте.
А письма! Как их ждали! Как читали вслух, даже те места, которые предназначались только одной, любимой. Слова любви, нежности, мелких бытовых подробностей как бы согревали всех, как бы позволяли прикоснуться и к своему, родному и близкому, от кого письмо задержалось. Ведь письма приходили очень редко!
Однако, в начале лета в этот богом забытый посёлок дяде Фроиму пришло письмо с фронта от командования части, где служил Яков, его сын. В письме содержались слова благодарности за службу Якова. Как все радовались, главное, тому, что он был жив.
Редкие письма не могли успокоить надолго. Женщины стали вспоминать различные гадания. Особенно верным считалось гадание на блюдечке: несколько человек садились вокруг стола, посередине лежало перевернутое вверх дном блюдце с карандашной меткой на краю, а вокруг него – вырезанный из бумаги круг с написанными буквами; гадающие протягивают руки так, что раскрытые пальцы почти касаются блюдца; каждый по-очереди задаёт свой вопрос, и блюдечко приходит в движение, указывая то на одну, то на другую букву, составляются слова ответа. Гадали поздно вечером, когда остальные ложились спать, всё стихало, и ничто не мешало сосредоточиться на гадании. Говорили, что это самое верное гадание, что всё совпадало. И когда ответ сулил надежду, и когда был вестником горя.
У меня высокая температура, болит и распухло горло, я задыхаюсь. Врач из медпункта говорит, что это дифтерия. Но детского отделения в посёлке нет. И лекарств – тоже. Ближайшая детская больница в районном центре Черепаново, в 45-и километрах от Искитима. Зима. Темнеет рано. А ребёнок задыхается. Мама побежала в сельсовет за лошадью, отвезти дочь в больницу. Лошади не дали. В полном отчаянии жёсткой уверенности – выдержу, спасу! – мама заворачивает меня в одеяло, то самое, пуховое, последним приветом из Америки, и выходит на зимнюю, таёжную дорогу. Куда? Вперёд, в 45 км пути. Где-то её кто-то подвозил, где-то пешком, но дошла! Добралась!
Больница! Небольшая рубленая изба и одна фельдшерица. А вакцина? Есть, но только половина необходимой дозы. Как такое могло получиться? Но, выбора не было, надо было немедленно вводить хоть какую-то часть вакцины, а дальше полагаться только на волю Бога. Всю ночь дежурили мама и фельдшерица, ухаживая за метавшейся и задыхавшейся девочкой, молясь и надеясь. Выдюжила! Кризис миновал. Несколько дней провела со мной мама в этой больнице. Фельдшерица и кормила нас, и помогала ухаживать, давала советы на "потом".
Через несколько дней приехал дядя. Добился, чтобы маме оформили отпуск за свой счёт и дали ему лошадь. Приехал, не зная, кого повезёт назад. Как же он был рад! Снова завернули меня в одеяло, повезли, ещё больную, но уже живую. Домой. В продуваемый ветрами барак. А как же иначе? Отпуск дали маме короткий. Не выход на работу – под суд. И одна "статья" уже есть. Результат вполне был ясен.
А потом помню лето. Лето 1942-го года. Река! Зелёная трава и белый песок. Мама входит в прозрачную воду и манит меня к себе. Она смеётся, протягивает ко мне руки, брызгает мне навстречу радужной россыпью. Я тоже смеюсь, бегу к ней, с разбегу врезаюсь в воду, превращая целый мир в миллион радуг. Потом дядя (он мне двоюродный дед, но, вслед за мамой, я зову его дядя) Фроим перевозит нас и ещё нескольких женщин – соседок по бараку, на лодке на другой берег.
Меня оставляют на поляне с наказом никуда не уходить, а сами идут запасаться то ли грибами, то ли ягодами. Большая разноцветная поляна. Высокая трава и много-много цветов. Я обхватываю руками этот огромный живой букет и смеюсь, смеюсь, запрокидывая голову в высокое синее-синее небо. Присматриваю и срываю разные по цвету и форме цветы, чтобы все были разные. Получился большой. очень пёстрый и красивый букет. Теперь можно посидеть и понаблюдать за разными живыми существами, снующими в траве. Приглядываюсь к разным мелким букашкам, поворачиваюсь на попе и, вдруг, вижу что-то очень интересное недалеко от меня. Я вижу свёрнутую кольцами верёвку, и её конец почему-то вытянут вверх, ничем не привязанный, тихо покачивается из стороны в сторону. Замираю, завороженная этим диковинным зрелищем, протягиваю руку, чтобы пощупать, но не дотягиваюсь; вижу две чёрные блестящие бусинки – глаза! Что-то не по себе мне от этих глаз, скорее бы мама пришла! А мама уже тут. Я и не заметила, как она появилась сбоку от меня. Поворачиваю к ней голову и вижу её широко раскрытые глаза. Мама открывает рот, но звуки не получаются. Переводит глаза с меня на живую верёвочку и не может ни двинуться, ни произнести ни слова. Её ужас передаётся мне, я открываю рот, чтобы закричать, но тоже не могу. Горло что-то сдавило, мне не хватает воздуха, синее небо закрутилось вместе зелёными деревьями и яркими цветами…
Я на руках у мамы, она прижимает меня так сильно, что мне больно. Я открываю глаза, вижу, совсем рядом, её лицо, бледное и счастливое, и прижимаюсь к нему, вот мой мир, моя защита и радость.
Потом мне разъяснили, что это – змея, она очень опасная, могла меня укусить, и я бы умерла. Я не знаю что такое "умерла", но тот ужас, который вкладывали в эти слова, пронизал и меня.
В тот раз вслед за мамой на поляну пришли все, с кем мы приехали на лодке. Они шумно переговаривались и смеялись. Змея, наверное, испугалась и быстро скрылась, и они испугались. Но их испуг опоздал, он пришёл, когда змеи уже не было. Я этого не увидела, а, когда стала способна воспринимать мир, все уже смеялись и тормошили меня, обнимали и успокаивали маму.
В начале 1942 года в городок Искитим приехал Эвакогоспиталь №3903.
Тётя Феня и тётя Лиза, которые так и не нашли работу до этого времени, устроились на работу в госпиталь. Тётя Лиза – кастеляншей (была такая должность, означавшая, что под её надзором находится всё бельё, что в условиях госпиталя – дело серьёзное). Тётя Феня с 17 марта 1942 года по декабрь 1943 года работала в хирургическом отделении сначала санитаркой, а потом и медсестрой в операционной и перевязочной. У неё не было медицинского образования, но её аккуратность, точность в исполнении всех указаний врачей, смышлёность и обучаемость в этом деле, ловкость в уходе за больными скоро сделали её незаменимой и бесценной медсестрой.
К концу 1942 года стало ясно, что выехать из глухого сибирского городка будет невозможно. По нескольким причинам, начиная с разрешения, и, кончая, деньгами на дорогу. Правда, во всё время отсутствия в Москве мама и все наши родственники продолжали платить за своё жильё в Москве – кто-то их надоумил. Так что жильё оставалось за ними. Но требовался ещё "вызов" и разрешение на приезд в Москву. Кто и как должен был "вызывать", не знаю.
В это время стало известно, что госпиталь скоро должен двигаться вслед за фронтом на запад. Госпиталь был военной частью и не подчинялся местной администрации. В какой-то мере, там были "свои", приехавшие с "большой земли". Мама и дядя срочно пошли устраиваться на работу в госпиталь, в котором всегда не хватало кадров, тем более, что принятые на работу местные жители поехать с госпиталем не могли.
23-го января 1943 года мама приступила к работе в бухгалтерии эвакогоспиталя. Дядя устроился возчиком: раненых и медикаменты привозили со станции на лошадях, так же доставляли продукты.
Когда прибывал состав с ранеными, весь персонал переключался на их приём и обработку. Дорога была длинная. Раны много дней не обрабатывались. Сами солдаты были прямо из окопов: немытые, завшивевшие, с загноившимися ранами, под гипсовыми накладками завшивевшими и зачервивевшими. Их переносили в зал (госпиталь размещался в помещении школы), разрезали и скидывали гипсы, зачерствевшие бинты и одежду, брили и мыли. Потом разносили по палатам. Все работники госпиталя несли ночные дежурства.
Начальник госпиталя Пётр Исаакович и главный хирург Галина Михайловна были родом с Западной Украины. По нескольку суток не отходили они от операционного стола. А потом наступала работа сестёр. Медсёстрами становились все, от главного бухгалтера до поварихи, квалификацию заменяли доброта и смекалка.
Мама рассказывала, как часто по ночам раненные не могли заснуть от болей, просили обезболивающие лекарства. Их едва хватало на операции. Раненые стонали, просили, умоляли сестричек. Однажды мама, не выдержав просьбы очень тяжело раненного солдата, достала безобидные желудочные таблетки и дала ему, убедив, что это очень хорошее средство, скоро боль пройдет, он уснёт. И как она удивилась, когда через полчаса увидела сладко спящего солдата. А утром он трогательно благодарил сестричку. Она поделилась своим открытием с Галиной Михайловной, и та подтвердила, что психика человека может творить чудеса: уверенность, что лекарство поможет, сделала невозможное. К сожалению, этим методом пришлось пользоваться часто – лекарств катастрофически нехватало.
Я умудрилась заболеть скарлатиной. Чудесные, добрые, отзывчивые люди Галина Михайловна и Пётр Исаакович лечили меня, скрывая, что это скарлатина: барак, где мы жили, был полон детей, все боялись заразиться, нас бы просто выкинули. Но никто больше не заболел, а едва у меня спала температура, госпиталь получил приказ на перемещение. Врачи выдали маме два тёплых одеяла, чтобы завернуть меня, и велели уложить на повозку вместе с ранеными. Это было запрещено, но они сделали так.
Весной 1943-го года госпиталь прибыл в посёлок Чебаково, под Ярославлем. Это было близко от Москвы, родная земля, даже если придётся здесь остаться. Кончился сибирский кошмар.
Маленький посёлок. Госпиталь снова разместился в помещении школы. Рядом со школой, на одной с ней территории – несколько избушек. Наверное, в них жили учителя или другие работники школы. Сейчас в них живёт персонал госпиталя.
Мы живём в домике вместе с Петром Исааковичем и Галиной Михайловной. Наша комната – первая, проходная, большая, с большой русской печкой. Их комната – следующая, они проходят через нас. Печка в их комнату выходит одним боком.
Нас много, мы пока в том же составе. Но вскоре, вызванная своим мужем, Гришей (с начала войны он редактор какой-то газеты, и на некоторое время получил назначение в Москву), уезжает тётя Лиза. Из Новосибирска вместе с киностудией уезжает в Москву тётя Рая, ей удается получить пропуск на свою маму, т.е. мою бабушку.
Остаёмся мы с мамой и дядя с тётей Феней. Наш папа где-то на фронте, и до Москвы ему ещё очень далеко. Но это отдельная история. Сыновья дяди и тёти тоже на фронте, им оттуда не суждено вернуться никогда. Они погибнут в начале 44-го года. Нас вызывать некому.
Условия размещения госпиталя и жизни здесь более хорошие. Школа двух или трехэтажная, кирпичная. В школе – госпитале тепло и светло. Классы поделены перегородками на несколько палат, узких и длинных, но зато в каждой есть хотя бы часть окна, раненые лежат по 2– 3 человека. Вся территория школы, вместе с нашими домами, огорожена. Посторонние не допускаются. Нам, детям, разрешают одним выходить и играть во дворе.
Госпиталь работает напряжённо. Фронт ближе, составы приходят чаще. Мама работает бухгалтером и медсестрой одновременно. Домой забегает на минуточку, иногда её отпускают поспать, чтобы не упала. Она и тётя Феня стараются ночные дежурства делить так, чтобы кто-то был со мной. Это не всегда получается. Тогда утром я вскакиваю и бегу в госпиталь. В госпитале меня уже все знают и любят. Сначала я иду в бухгалтерию. Когда там мамы нет, значит, она дежурит в палатах. Тогда мой путь определён – на кухню, к Анне Григорьевне, завтракать. Анна Григорьевна усаживает меня в тёмный уголок у самого окошка сдачи грязной посуды. На всякий случай, чтобы легко можно было меня спрятать, если какая проверка: посторонних здесь кормить нельзя.
Но какая же я посторонняя? Мне этого не понять. Ведь я почти всех раненых знаю, и они знают и любят меня. Я часто прихожу к ним. Заглядываю то в одну палату, то в другую. Вот весёлый пожилой солдат. У него забинтовано полголовы, но один глаз под кустистыми бровями щурится добротой. Он шевелит свободным пальцем забинтованной руки, подзывая меня. Каким-то образом умудряется достать из-под подушки кусочек сахара, протягивает мне. Просит посидеть с ним. Я знаю, он любит, когда я читаю стихи. В госпиталь приносят газеты, где печатаются разные стихи. Мне стоит один раз услышать, и я запоминаю всё, сразу.
Вот и сейчас солдат показывает своим единственным глазом на тумбочку, где лежит газета. Другой солдат, совсем молодой парень, выздоравливающий, скоро выпишется, берёт газету, тихо читает вслух стихотворение:
Пожар стихал. Закат был сух.
Всю ночь, как будто, так и надо,
Уже не поражая слух,
К нам долетала канонада.
И между сабель и сапог,
До стремени не доставая,
Внизу, как тихий василёк,
Бродила девочка чужая
Где дом её, что сталось ней
В ту ночь пожара мы не знали.
Перегибаясь к ней с коней,
К себе на седла поднимали.
Я говорил ей: – Что с тобой? –
И вместе с ней в седле качался.
Пожара отсвет голубой
Навек в глазах её остался.
Она, как маленький зверёк
К косматой бурке прижималась,
И глаза синий уголёк
Всё догореть не мог, казалось . . . .
Деревни будут догорать,
И кто-то под ночные трубы
Девчонку будет поднимать,
В седло, накрывши буркой грубой.
Пожилой солдат говорит: "Олеся". А молодой читает ещё раз, чтобы я запомнила. Про автора стихотворения никто не говорит, никому невдомёк, что автора стоит знать. Просто есть хорошее, берущее за душу стихотворение. Так оно и запомнилось, так меня и просили: "Почитай про Олесю".
Уже много позднее, в сборнике стихов К. Симонова я прочла знакомые строчки и узнала, что стихотворение называется "Через двадцать лет".
Потом я перехожу в другую палату, там просят "Алёшу":
Ты помнишь, Алёша дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди . . .
А ещё просят прочитать про седого мальчишку, которого раненный отец вез на пушечном лафете, как самом надёжном месте на этой земле. Это тоже был Симонов.
Видавшие виды, покалеченные солдаты потихоньку утирают слёзы. И я, конечно не до конца понимая, сколько стоит за этими строчками, проникаюсь в их боль, страдания, чувства. И уж что, я знаю, приободрит их, что я читаю почти в каждой палате, (я знаю, что написал эти строчки Константин Симонов):
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Жёлтые дожди, . . .
Жди, когда из дальних мест
Писем не придет . . .
...........
Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой –
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.
Простые слова хорошо понимались, принимались. Вскоре я научилась читать, и уже сама прочитывала и запоминала стихи.
А ещё я пела и танцевала. Что я пела? Детских песенок я не знала, пела то, что услышала и запомнила по радио. Самой любимой была песня про синий платочек. Тоже много позднее, я узнала, что по радио, как и на фронтах, эту песню пела Клавдия Шульженко. А танцевала – я танцевала музыку, лившуюся из громкоговорителя. Мелодии были разные. Были песни, марши, музыка без слов. Марши я не любила. А вот музыка без слов будила во мне потребность движения. Я невольно погружалась в мелодию, и руки, ноги, тело начинали петь эту мелодию. Я даже не всегда понимала, как это происходило, был ли кто-нибудь рядом. Музыка кончалась, я замирала с последними тактами и только тут замечала, где я. Это могла быть палата, мог быть коридор. Но плотное кольцо солдат было всегда. Часто сёстры, проходя мимо, или заходя делать уколы, задерживались в дверях, слушали, смотрели. Подходили уже передвигающиеся раненые из дальних палат. Звучали по радио и различные народные песни. Конечно, меня никто не учил национальным танцам, но солдатам очень хотелось их увидеть. Наверное, это было прикосновение к родному дому. Я вслушивалась некоторое время в звучащую музыку и начинала двигаться. Солдаты, для которых эта музыка была родная, утирали невольные слёзы, иногда показывали некоторые характерные движения. Особенно много было русских, украинских, татарских мелодий. Кто-то раздобыл для меня узорчатый, красно-белый платочек, и я, то повязывала его на голову, то несла в руке, разнообразя и расцвечивая движения в танце. Но были и кавказские, и восточные мелодии Средней Азии, которые призывали двигаться совсем по-другому. Раненые, из этих мест, кто незабинтованной рукой, кто ногой, показывали некоторые движения. Солдаты научили меня матросскому танцу. Так что репертуар мой был довольно богатый, эти спонтанные концерты происходили к всеобщему удовольствию. Когда мама освобождается, по толпе у дверей палаты или в коридоре она безошибочно определяет, где её дочь.
В одной из палат лежит совсем молоденький латышский мальчик. У него нет обеих ног, и левая рука только до локтя. Мама и тётя Феня часто приходят к нему, он, как бы, родной. Они разговаривают с ним по-латышски, и он радуется возможности поговорить на родном языке. Его ярко синие глаза полны такой тоски и боли! Мама попросила меня заходить к нему почаще. Сначала он молчал, хотя присутствие маленькой девочки, её голос и танцы смягчают его взгляд. Постепенно стал разговаривать. Потом просит станцевать под мелодию, которую он напоёт. В это время подошла моя мама. Оказалось, что она помнит эту мелодию. Мама стала подпевать её и танцевать, а я повторять за ней. Он стал ждать нашего прихода и очень был рад, кто бы из нас не пришёл. Я стала часто навещать его, особенно когда узнала, что его скоро выпишут. Потом он уехал, не знаю, как и куда. Но тогда это была судьба многих.
Иногда мой "обход" продолжался до обеда. Кто может, уходит в столовую, другим приносят обед в палату. А я, утомившись, часто засыпаю на освободившейся на время обеда койке. Вернувшиеся с обеда солдаты не хотят будить ребёнка, терпеливо сидят на соседней койке. Мама находит меня, поднимает, ведёт полусонную домой. Пётр Исаакович, встречает нас в коридоре, уставший после бесконечных операций, находит в себе силы улыбнуться, и сказать, что я помогаю им лечить солдат, и мне полагается орден, так же как ему (у него их было несколько, только я не знаю, каких).
Кроме меня на территории госпиталя была ещё одна девочка, Таня, на два года постарше меня. Она дочь сестры-хозяйки Галины Петровны. Они, вместе с их бабушкой, Елизаветой Ивановной живут в том же доме, но с другой стороны. Почему-то бабушка не пускала Таню в госпиталь. Таня с нетерпением ждала, когда я приду домой, чтобы чем-то заняться.
Бабушка Тани по профессии учительница. Её внучке давно пора в школу, которой нет. Она решила обучать нас грамоте и арифметике. В каком-то бывшем классе лежала груда не сожжённых при растопке книг. Сестра-хозяйка принесла несколько из них, не очень разорванных и грязных. Учиться чтению можно. Бумаги, конечно нет. Перья и огрызки химических карандашей, выброшенные за негодностью из канцелярии, нам приносит мама. Перья мы прикручиваем ниткой к прутикам – получается ручка. Из кусочков грифеля разводим чернила. На чем писать? Используем поля в книгах и выбеленные стены избы. В сарае осталась побелка, и мы время от времени приводим стенку в первозданную белизну. С русским языком, литературой и арифметикой у нас всё в порядке. Но почерк! Это останется навсегда.
В школе урок чистописания будет потом для меня и моих учителей самым мучительным предметом. Уже в 9 классе, попав в класс, где уникальными стараниями их учительницы все девочки писали почти одинаковым, ровным, красивым почерком, я невольно и вольно старалась подражать им. Мой почерк, хотя и остался плохим, но всё-таки выправился, стал не очень плохим. И даже, если очень постараюсь, приличным и разборчивым.
Наступило лето. Весь двор покрылся высокой, густой травой. Во двор на солнышко стали выходить раненные. Мы с Таней носились по зарослям травы, которая почти скрывала нас, бежали к маленькому прудику в дальнем конце огороженного бывшего сада. На прудик нам категорически запретили ходить. Но около него в особенно высокой траве стояла маленькая скамеечка. Я очень полюбила сидеть там, невидимая, не слыша никого и ничего. Иногда я долго сидела там, дремала, вдыхая дурманящий запах разогревшихся на солнце трав, слушая нескончаемый стрёкот кузнечиков и птичьи песенки. Единственный недостаток этого уединения – множество комаров. Но это были мелочи, я приучила себя не обращать на них внимания и находить приятное в их жужжании.
Кончилось это тем, что у меня начался сильный озноб, высокая температура. Меня знобило так, что не помогали сваленные не мена одеяла и пальто, тёплые платки. Галина Михайловна и Пётр Исаакович определили: малярия. Хорошо, что в госпитале были препараты на разные случаи жизни, точнее, болезни. Их было не так много, но малярией солдаты не болели.
В сумерки озноба и бреда иногда врывались светлые пятна. Галина Михайловна выкраивает время в своей непомерной нагрузке хирурга, забегает ко мне, даёт жутко горькую таблетку (хинина) и, чтобы порадовать меня, развевает надо мной и опускает в руки широкую, тончайшего шёлка, ярко малиновую ленту. Какой же это прекрасный подарок! Много лет мне сначала завязывали из неё красивый бант, а потом я вплетала эту ленту в косу. Или вот посредине рабочего дня приходит тётя Феня, споро затапливает русскую печь. Берёт огромную сковороду и на сливочном масле жарит полную сковороду лука. Масло и лук ей выдают на складе для меня, и для меня же, чтобы накормить чем-то питательным, её отпускают на время с работы.
Днём мне немного полегче. Я сквозь сон чувствую чудесный аппетитный запах. Открываю глаза и вижу высокую статную фигуру тёти Фени, склонённую к печному проёму. Её круглая голова с иссиня чёрными, гладко собранными в аккуратный пучок волосами, выныривает из печи, затем появляются руки с вкусно шипящей золотистым луком огромной сковородой. Это тоже светлым пятнышком памяти осталось с того времени.
– Ланочка, сейчас будем кушать. Посмотри, какая красота! На кухне хлеб дали, целых три куска! Вот я ещё чайник поставлю, Анна Григорьевна морковного чаю дала. Будем пировать!
Мама приходит вечером, когда я уже ничего почти не вижу от бешеного озноба, только слышу её ласковый голос. Кто-то, кажется всё та же сестра-хозяйка, подарила мне толстую книгу русских народных сказок. Я и сейчас помню эту толстую потрёпанную книгу в сером коленкоровом переплете. Мы потом её взяли с собой в Москву, и она долго была у нас. Во время переезда, почти через 30 лет, я обнаружила, что её нет. Наверное, кто-то не вернул.
Мама пытается отвлечь меня от бредового забытья, читает и рассказывает мне сказки, рассказывает о знакомых мне раненых. В моё сознание, вдруг, яркой вспышкой звучит слово "папа". Я пытаюсь сосредоточиться, мама повторяет: "От папы пришло письмо".
Болезнь отступила, но на всю оставшуюся жизнь у меня иногда возникают ознобы, без температуры, чаще по ночам, в первой половине сна. Связано ли это с перенесённой малярией? Не знаю.