Полная версия
Революционерам. Антология позднего Троцкого
Разумеется, только слепцы могут думать, что возрождение компрадорского капитализма совместимо с «демократией». Для зрячего ясно, что демократическая контрреволюция совершенно исключена. Конкретный же вопрос о возможных политических формах контрреволюции допускает только условный ответ.
Когда оппозиция говорила о термидорианской опасности, она имела в виду прежде всего очень важный и значительный процесс в партии: рост слоя отделившихся от массы, обеспеченных, связавшихся с непролетарскими кругами и довольных своим социальным положением большевиков, аналогичных слою разжиревших якобинцев, которые стали отчасти опорой, а главным образом исполнительным аппаратом термидорианского переворота 1794 года, проложив тем самым дорогу бонапартизму. Анализируя процессы термидорианского перерождения внутри партии, оппозиция вовсе этим не говорила, что контрреволюционный переворот, если б он произошел, должен был бы непременно принять форму термидора, т.е. более или менее длительного господства обуржуазившихся большевиков с формальным сохранением советской системы – подобно тому, как термидорианцы сохраняли конвент. История никогда не повторяется, особенно же при таком глубоком различии классовых основ.
Французский термидор был заложен в противоречиях якобинского режима. Но в этих же противоречиях был заложен и бонапартизм, т.е. режим военно-бюрократической диктатуры, которую буржуазия терпела над собою, чтоб тем вернее прибрать, под ее прикрытием, к рукам господство над обществом. В якобинской диктатуре заключены уже все элементы бонапартизма, хотя бы и находим их там в неразвернутом виде, притом в борьбе с санкюлотскими элементами режима. Термидор стал необходимым подготовительным этапом к бонапартизму, и только. Не случайно же Бонапарт из якобинской бюрократии создал бюрократию империи.
Открывая в нынешнем сталинском режиме элементы термидора и элементы бонапартизма, мы вовсе не впадаем в противоречие, как думают те, для кого термидорианство и бонапартизм представляют собою абстракции, а не живые тенденции, перерастающие одна в другую.
Какую государственную форму принял бы контрреволюционный переворот в России, если б он удался (а это совсем-совсем не так просто), это зависит от сочетания ряда конкретных факторов, прежде всего от того, какой остроты достигли бы к тому времени экономические противоречия, каково было бы соотношение капиталистических и социалистических тенденций хозяйства; далее – от соотношения между пролетарскими большевиками и буржуазными «большевиками», от группировки сил внутри армии, наконец, от удельного веса и характера иностранной интервенции. Во всяком случае, было бы чистейшей несообразностью думать, будто контрреволюционный режим должен непременно проходить через стадии директории, консулата и империи, чтоб завершиться реставрацией царизма. Но каков бы ни был контрреволюционный режим, в нем во всяком случае найдут свое место элементы термидорианства и бонапартизма, т.е. большую или меньшую роль будет играть большевистско-советская бюрократия, гражданская и военная, и в то же время самый режим будет диктатурой сабли над обществом в интересах буржуазии против народа. Вот почему так важно следить сейчас за тем, как эти элементы и тенденции формируются в недрах официальной партии, которая во всех случаях остается лабораторией будущего, т.е. и в случае непрерывного социалистического развития, и в случае контрреволюционного прорыва.
Значит ли все сказанное, что сталинский режим мы отождествляем с режимом Робеспьера? Нет, мы так же далеки от вульгарных аналогий в отношении настоящего, как и в отношении вероятного или возможного будущего. Под углом зрения интересующего нас вопроса суть политики Робеспьера состояла во все более обострявшейся борьбе его на два фронта: против санкюлотов, т.е. неимущих, как и против «гнилых», «развращенных», т.е. якобинской буржуазии. Робеспьер вел политику мелкого буржуа, пытающегося возвести себя в абсолют. Отсюда борьба направо и налево. Пролетарский революционер тоже может оказаться вынужден вести борьбу на два фронта, но только эпизодически. Основная его борьба есть борьба против буржуазии: класс против класса. Мелкобуржуазные же революционеры, даже в эпоху своей исторической кульминации, вынуждены были всегда и неизменно вести борьбу на два фронта. Это и приводило к постепенному удушению якобинской партии, к умерщвлению якобинских клубов, к бюрократизации революционного террора, т.е. к самоизоляции Робеспьера, которая позволила так легко снять его блоку правых и левых его противников.
Черты сходства со сталинским режимом здесь бросаются в глаза. Но различия глубже, чем сходство. Историческая заслуга Робеспьера состояла в беспощадной чистке общества от феодального хлама; но пред лицом будущего общества Робеспьер был бессилен. Пролетариата как класса не существовало, социализм мог иметь лишь утопический характер. Единственно реальной перспективой была перспектива буржуазного развития. Падение якобинского режима было неизбежно.
Тогдашние левые, опиравшиеся на санкюлотов, неимущих, плебс – очень неустойчивая опора! – не могли иметь самостоятельного пути. Этим и был предопределен их блок с правыми, как в конце концов и сторонники Робеспьера в большинстве своем поддержали в дальнейшем правых. В этом политически и выразилась победа буржуазного развития над утопическими претензиями мелкой буржуазии и революционными спазмами плебса.
Незачем говорить, что Сталин не имеет никаких оснований претендовать на заслуги Робеспьера: очистка России от феодального хлама и разгром реставраторских попыток были полностью завершены в ленинский период. Сталинизм вырос путем разрыва с ленинизмом. Но этот разрыв никогда не был окончательным, не является таковым и сейчас. Сталин ведет не эпизодическую, а перманентную, систематическую, органическую борьбу на два фронта. Это коренная черта мелкобуржуазной политики. Справа от Сталина – бессознательные и сознательные капиталистические реставраторы разных степеней. Слева – пролетарская оппозиция. Это расчленение проверено в огне мировых событий. Удушение партии аппаратом вызывается не необходимостью борьбы с буржуазной реставрацией – наоборот, эта борьба требует величайшей активности и самодеятельности партии, – а борьбой против левой; точнее сказать, необходимостью для аппарата обеспечить за собой свободу постоянного маневрирования между правыми и левыми. Здесь сходство с Робеспьером. Здесь та почва, которой питались бонапартистские черты робеспьеровского режима, приведшие к его гибели. Но у Робеспьера не было выбора. Зигзаги Робеспьера означали судороги якобинского режима.
Мыслима ли сейчас или немыслима в СССР последовательная революционная политика – на пролетарской основе, которой не было у Робеспьера? И если мыслима, то можно ли рассчитывать на то, что эта политика будет достаточно рано поддержана революцией в других странах? От ответов на эти два вопроса зависит перспективная оценка борьбы враждебных тенденций как в экономике, так и в политике Советского Союза. На оба эти вопроса мы, большевики-ленинцы, отвечаем утвердительно и будем отвечать утвердительно – до тех пор, пока история фактами, событиями, т.е. через беспощадную борьбу не на жизнь, а на смерть, не докажет нам противного.
Так и только так может стоять проблема для революционеров, которые чувствуют себя живой силой процесса в отличие от доктринеров, которые наблюдают процесс со стороны и разлагают его на безжизненные категории.
К этому вопросу мы, в другой связи, рассчитываем вернуться в ближайшем номере Бюллетеня. Здесь мы хотели только рассеять наиболее грубые и опасные недоразумения. Левой оппозиции во всяком случае незачем пересматривать свои основы, пока пересмотр их не поставлен в порядок дня большими историческими событиями.
26 ноября 1930 г.
Бюллетень оппозиции (большевиков-ленинцев), № 17—18
ПРОТИВ НАЦИОНАЛ-КОММУНИЗМА
(Уроки «красного» референдума5)
Когда эти строки дойдут до читателя, они в той или другой части окажутся, может быть, устаревшими. Усилиями сталинского аппарата, при дружественном содействии всех буржуазных правительств, автор этих строк поставлен в такие условия, при которых он может реагировать на политические события не иначе как с запозданием на несколько недель. К этому надо еще прибавить, что автор вынужден опираться на далеко не полную информацию. Читатель должен это иметь в виду. Но и из крайне невыгодной обстановки надо попытаться извлечь хоть некоторое преимущество. Не имея возможности реагировать на события изо дня в день, во всей их конкретности, автор вынужден сосредоточивать свое внимание на основных пунктах и узловых вопросах. В этом оправдание настоящей работы.
Как все опрокидывается на головуОшибки германской компартии в вопросе о плебисците принадлежат к числу тех, которые будут становиться, чем дальше, тем яснее, и в конце концов войдут в учебники революционной стратегии как образец того, чего не надо делать.
В поведении Центрального комитета ГКП все ошибочно: неправильно оценена обстановка, неправильно поставлена ближайшая цель, неправильно выбраны средства для ее достижения. Попутно руководство партии умудрилось опрокинуть все те «принципы», которые оно проповедовало в течение последних лет.
21 июля ЦК обратился к прусскому правительству с требованием демократических и социальных уступок, угрожая в противном случае выступить за референдум. Выдвигая свои требования, сталинская бюрократия фактически обращалась к верхушке социал-демократической партии с предложением на известных условиях единого фронта6 против фашистов. Когда социал-демократия отвергла предложенные ей условия, сталинцы создали единый фронт с фашистами против социал-демократии. Значит, политика единого фронта ведется не только «снизу», но и «сверху». Значит, Тельману разрешается обращаться к Брауну и Зеверингу7 с «открытым письмом» о совместной защите демократии и социального законодательства от банд Гитлера. Так эти люди, даже не замечая того, что делают, ниспровергли свою метафизику единого фронта «только снизу» посредством самого нелепого и самого скандального опыта единого фронта только сверху, неожиданно для масс и против воли масс.
Если социал-демократия представляет только разновидность фашизма, то как же можно официально предъявлять социал-фашистам требование о совместной защите демократии? Став на путь референдума, партийная бюрократия никаких условий национал-социалистам не поставила. Почему? Если социал-демократы и национал-социалисты – только оттенки фашизма, то почему можно ставить условия социал-демократии и почему нельзя их ставить национал-социалистам? Или же между этими двумя «разновидностями» существуют какие-то очень важные качественные различия в отношении социальной базы и методов обмана масс? Но тогда не называйте тех и других фашистами, ибо названия в политике служат для того, чтоб различать, а не для того, чтоб все валить в одну кучу.
Верно ли, однако, что Тельман вступил в единый фронт с Гитлером? Коммунистическая бюрократия назвала референдум Тельмана «красным», в отличие от черного или коричневого плебисцита Гитлера. Что дело идет о двух смертельно враждебных партиях, стоит, разумеется, вне сомнений, и вся ложь социал-демократии не заставит рабочих забыть это. Но факт остается фактом: в известной кампании сталинская бюрократия вовлекла революционных рабочих в единый фронт с национал-социалистами против социал-демократии. Если б, по крайней мере, в бюллетенях можно было отмечать свою партийную принадлежность, то референдум имел бы хоть то оправдание (в данном случае политически совершенно недостаточное), что позволил бы подсчитать свои силы и тем самым отделить их от сил фашизма. Но немецкая «демократия» не позаботилась в свое время обеспечить за участниками референдума право отмечать свою партийность. Все голосующие сливаются в одну нерасчленимую массу, которая на определенный вопрос дает один и тот же ответ. В рамках этого вопроса единство фронта с фашистами есть несомненный факт.
Так с ночи на утро все оказалось опрокинуто на голову.
«Единый фронт, но с кем?»Какую политическую цель преследовало своим поворотом правление компартии? Чем больше читаешь официальные документы и речи вождей, тем меньше понимаешь эту цель. Прусское правительство, говорят нам, прокладывает дорогу фашистам. Это совершенно правильно. Имперское правительство Брюнинга8, прибавляют вожди компартии, фактически фашизирует республику и совершило уже большую работу на этом пути. Совершенно правильно, отвечаем мы на это. Но ведь без прусского Брауна имперский Брюнинг держаться не может! – говорят сталинцы. И это верно, отвечаем мы. До этого пункта получается полное согласие. Но какие же отсюда вытекают политические выводы? У нас нет ни малейшего основания поддерживать правительство Брауна, брать за него хоть тень ответственности перед массами или хоть на йоту ослаблять нашу политическую борьбу против правительства Брюнинга и его прусской агентуры. Но еще меньше у нас основания помогать фашистам заменить правительство Брюнинга—Брауна. Ибо если мы вполне основательно обвиняем социал-демократию в том, что она прокладывает дорогу фашизму, то наша собственная задача меньше всего может состоять в том, чтобы сократить фашизму эту дорогу.
Циркулярное письмо Центрального комитета Германской коммунистической партии всем ячейкам от 27 июля особенно безжалостно обнажает несостоятельность руководства, ибо является продуктом коллективной разработки вопроса. Суть письма, освобожденная от путаницы и противоречий, сводится к тому, что нет, в конце концов, никакой разницы между социал-демократами и фашистами, т.е. нет разницы между врагом, который обманывает рабочих и предает их, пользуясь их долготерпением, и врагом, который попросту хочет зарезать их. Чувствуя бессмыслицу такого отождествления, авторы циркулярного письма неожиданно делают поворот и изображают красный референдум как «решительное применение политики единого фронта снизу (!) по отношению к социал-демократическим, христианским и беспартийным рабочим». Каким образом выступление в плебисците рядом с фашистами, против социал-демократии и партии центра, является применением политики единого фронта по отношению к социал-демократическим и христианским рабочим, этого не поймет никакая пролетарская голова. Речь идет, очевидно, о тех с.-д. рабочих, которые, оторвавшись от своей партии, приняли участие в референдуме. Сколько их? Под политикой единого фронта следовало бы, во всяком случае, понимать совместное выступление не с теми рабочими, которые ушли из социал-демократии, а с теми, которые остаются в ее рядах. К несчастью, их еще очень много.
Вопрос о соотношении силЕдинственная фраза в речи Тельмана 24 июля, которая похожа на серьезное обоснование поворота, гласит так:
«Красный референдум, путем использования возможностей легального, парламентарного массового действия, представляет собою шаг вперед в сторону внепарламентарной мобилизации масс». Если эти слова имеют какой-нибудь смысл, то лишь следующий: мы берем за точку исхода нашего генерального революционного наступления парламентское голосование, чтоб легальным путем опрокинуть правительство социал-демократии и связанных с ней партий золотой середины и чтобы затем, напором революционных масс, опрокинуть фашизм, пытающийся стать наследником социал-демократии. Другими словами: прусский референдум играет лишь роль трамплина для революционного скачка. Да, в качестве трамплина плебисцит был бы оправдан полностью. Голосуют ли рядом с коммунистами фашисты или нет, это теряло бы всякое значение с того момента, как пролетариат своим натиском опрокидывает фашистов и берет в свои руки власть. Для трамплина можно воспользоваться всякой доской, в том числе и доской референдума. Нужно только иметь возможность действительно совершить прыжок, не на словах, а на деле. Проблема сводится, следовательно, к соотношению сил. Выйти на улицу с лозунгом «долой правительство Брюнинга – Брауна», если, по соотношению сил, на смену ему может прийти лишь правительство Гитлера—Гугенберга, есть чистейший авантюризм. Тот же лозунг получает, однако, совсем другой смысл, если становится вступлением к непосредственной борьбе самого пролетариата за власть. В первом случае коммунисты оказались бы в глазах массы помощниками реакции; во втором же случае вопрос о том, как голосовали фашисты, прежде чем были раздавлены пролетариатом, потерял бы всякое политическое значение.
Вопрос о совпадении голосований с фашистами мы рассматриваем, следовательно, не с точки зрения какого-либо абстрактного принципа, а с точки зрения реальной борьбы классов за власть и соотношения сил на данной стадии этой борьбы.
Оглянемся на русский опытМожно считать неоспоримым, что в момент пролетарского восстания различие между социал-демократической бюрократией и фашистами действительно сведется к минимуму, если не к нулю. В октябрьские дни русские меньшевики и эсеры боролись против пролетариата рука об руку с кадетами, корниловцами, монархистами. Большевики вышли в октябре из Предпарламента на улицу, чтобы звать массы на вооруженное восстание. Если бы одновременно с большевиками из Предпарламента выступила в те дни, скажем, какая-либо группа монархистов, то никакого политического значения это не имело бы, ибо монархисты были опрокинуты заодно с демократами.
К октябрьскому восстанию партия пришла, однако, через ряд ступеней. Во время апрельской демонстрации 1917 года часть большевиков выбросила лозунг «Долой Временное правительство!». Центральный комитет немедленно же одернул ультралевых. Конечно, мы должны пропагандировать необходимость низвергнуть Временное правительство; но звать под этим лозунгом массы на улицу мы не можем еще, ибо сами мы в рабочем классе в меньшинстве. Если, при этих условиях, мы свергнем Временное правительство, то заменить его мы не сможем и, следовательно, поможем контрреволюции. Надо терпеливо разъяснять массам антинародный характер этого правительства, прежде чем придет час свергнуть его. Такова была позиция партии.
В течение следующего периода лозунг партии гласил: «Долой министров-капиталистов!». Это было обращенное к социал-демократии требование разорвать коалицию с буржуазией. В июле мы руководили демонстрацией рабочих и солдат под лозунгом «Вся власть советам!», что означало в тот момент: вся власть меньшевикам и эсерам. Меньшевики и эсеры вместе с белогвардейцами разгромили нас.
Через два месяца Корнилов восстал против Временного правительства. В борьбе с Корниловым большевики сейчас же заняли передовые позиции. Ленин находился в это время в подполье. Тысячи большевиков сидели в тюрьмах. Рабочие, солдаты и матросы требовали освобождения своих вождей и большевиков вообще. Временное правительство не соглашалось. Не должен ли был Центральный комитет большевиков обратиться к правительству Керенского с ультиматумом: немедленно освободить большевиков и снять с них подлое обвинение в службе Гогенцоллернам, – и, в случае отказа Керенского, отказаться бороться против Корнилова? Так поступил бы, вероятно, Центральный комитет Тельмана – Ремеле – Ноймана9. Но не так поступил Центральный комитет большевиков. Ленин писал тогда: «Глубочайшей ошибкой было бы думать, что революционный пролетариат способен, так сказать, из «мести» эсерам и меньшевикам за их поддержку разгрома большевиков, расстрелов на фронте и разоружение рабочих «отказаться» поддерживать их против контрреволюции. Такая постановка вопроса была бы, во-первых, перенесением мещанских понятий о морали на пролетариат (ибо для пользы дела пролетариат поддержит всегда не только колеблющуюся мелкую буржуазию, но и крупную буржуазию); она была бы, во-вторых – и это главное, – мещанской попыткой затемнить посредством «морализирования» политическую суть дела».
Если б мы не дали в августе отпора Корнилову и тем облегчили бы ему победу, то он первым делом истребил бы цвет рабочего класса и, следовательно, помешал бы нам одержать через два месяца победу над соглашателями и покарать их – не на словах, а на деле – за их исторические преступления.
Именно «мещанским морализированьем» занимаются Тельман и К°, когда в обоснование своего собственного поворота начинают перечислять бесчисленные гнусности, совершенные вождями социал-демократии!
С потушенными фонарямиИсторические аналогии суть только аналогии. О тождественности условий и задач не может быть и речи. Но на условном языке аналогий мы можем спросить: стоял ли в Германии в момент референдума вопрос об обороне от корниловщины или, действительно, о низвержении всего буржуазного строя пролетариатом? Этот вопрос решается не голыми принципами, не полемическими формулами, а соотношением сил. С какой тщательностью и добросовестностью большевики изучали, подсчитывали и измеряли соотношение сил на каждом новом этапе революции! Попыталось ли руководство германской компартии, вступая в борьбу, подвести предварительный баланс борющихся сил? Ни в статьях, ни в речах мы такого баланса не находим. Подобно своему учителю Сталину, берлинские ученики ведут политику с потушенными фонарями.
Свои соображения по решающему вопросу о соотношении сил Тельман свел к двум-трем общим фразам. «Мы не живем более в 1923 году, – говорил он в своем докладе. – Коммунистическая партия есть ныне партия многих миллионов, которая бешено растет». И это все! Тельман не мог ярче показать, в какой мере ему чуждо понимание различия обстановки 1923 и 1931 годов! Тогда социал-демократия разваливалась по кускам. Рабочие, не успевшие покинуть ряды социал-демократии, поворачивали с надеждой взоры в сторону коммунистической партии. Тогда фашизм представлял собою в гораздо большей степени чучело на огороде буржуазии, чем серьезную политическую реальность. Влияние коммунистической партии на профессиональные союзы и заводские комитеты было в 1923 году несравненно значительнее, чем сейчас. Заводские комитеты выполняли тогда фактически основные функции советов. Под социал-демократической бюрократией в профсоюзах почва с каждым днем уходила из-под ног.
Тот факт, что обстановка 1923 года не была использована оппортунистическим руководством Коминтерна и ГКП, живет до сих пор в сознании классов и партий и во взаимоотношениях между ними. Коммунистическая партия, говорит Тельман, есть партия миллионов. Мы этому радуемся, мы этим гордимся. Но мы не забываем, что и социал-демократия остается еще партией миллионов. Мы не забываем, что, благодаря ужасающей цепи эпигонских ошибок 1923—1931 годов, нынешняя социал-демократия обнаруживает гораздо большую силу сопротивления, чем социал-демократия 1923 года. Мы не забываем, что нынешний фашизм, вскормленный и взращенный изменами социал-демократии и ошибками сталинской бюрократии, представляет собою огромное препятствие на пути к завоеванию власти пролетариатом. Компартия есть партия миллионов. Но благодаря предшествующей стратегии «третьего периода»10, периода концентрированной бюрократической глупости, коммунистическая партия сегодня все еще крайне слаба в профессиональных союзах и в завкомах. Борьбу за власть нельзя вести, опираясь лишь на голоса референдума. Нужно иметь опору в заводах и цехах, в профессиональных союзах и завкомах. Обо всем этом забывает Тельман, который анализ обстановки заменяет крепкими словами.
Утверждать, будто в июле-августе 1931 года германская компартия была так могущественна, что могла вступить в открытую борьбу с буржуазным обществом в лице обоих его флангов, социал-демократии и фашизма, мог бы только человек, свалившийся с луны. Партийная бюрократия сама этого не думает. Если она прибегает к такому доводу, то только потому, что плебисцит провалился и, следовательно, она не оказалась подвергнута дальнейшему экзамену. В этой безответственности, в этой слепоте, в этой безразборчивой погоне за эффектами и находит свое выражение авантюристская половина души сталинского центризма!
«Народная революция» вместо пролетарской революцииСтоль «внезапный», на первый взгляд, зигзаг 21 июля вовсе не упал, как гром с ясного неба, а был подготовлен всем курсом последнего периода. Что германская компартия руководится искренним и горячим стремлением победить фашистов, вырвать из-под их влияния массы, опрокинуть фашизм и раздавить его, в этом, разумеется, не может быть сомнений. Но беда в том, что сталинская бюрократия чем дальше, тем больше стремится действовать против фашизма его собственным оружием: она заимствует краски с его политической палитры и старается перекричать его на аукционе патриотизма. Это не методы принципиальной классовой политики, а приемы мелкобуржуазной конкуренции.
Трудно представить себе более постыдную принципиальную капитуляцию, как тот факт, что сталинская бюрократия заменила лозунг пролетарской революции лозунгом народной революции. Никакие хитросплетения, никакая игра цитатами, никакие исторические фальсификации не изменят того факта, что дело идет о принципиальной измене марксизму в целях наилучшей подделки под шарлатанство фашистов. Я вынужден здесь повторить то, что писал по этому вопросу несколько месяцев тому назад: «Разумеется, всякая великая революция есть народная или национальная революция в том смысле, что она объединяет вокруг революционного класса все живые и творческие силы нации и перестраивает нацию вокруг нового стержня. Но это не лозунг, а социологическое описание революции, притом требующее точных и конкретных пояснений. В качестве же лозунга, это пустышка и шарлатанство, базарная конкуренция с фашистами, оплачиваемая ценою внесения путаницы в головы рабочих… Фашист Штрассер говорит: 95 % народа заинтересованы в революции, следовательно, это революция не классовая, а народная. Тельман подпевает ему. На самом же деле рабочий коммунист должен был бы сказать рабочему фашисту: конечно, 95 % населения, если не 98 %, эксплуатируется финансовым капиталом. Но эта эксплуатация организована иерархически: есть эксплуататоры, есть субэксплуататоры, субсубэксплуататоры и т.д. Только благодаря этой иерархии сверхэксплуататоры держат в подчинении себе большинство нации. Чтобы нация могла на деле перестроиться вокруг нового классового стержня, она должна предварительно идейно перестроиться, а этого можно достигнуть лишь в том случае, если пролетариат, не растворяясь в «народе», в «нации», наоборот, развернет программу своей, пролетарской революции и заставит мелкую буржуазию выбирать между двумя режимами… В нынешних же условиях Германии лозунг «народной революции» стирает идеологические грани между марксизмом и фашизмом, примиряет часть рабочих и мелкую буржуазию с идеологией фашизма, позволяя им думать, что нет необходимости делать выбор, ибо там и здесь дело идет о народной революции».