bannerbanner
Западнорусская Атлантида. Белоруссия на картах Русской цивилизации
Западнорусская Атлантида. Белоруссия на картах Русской цивилизации

Полная версия

Западнорусская Атлантида. Белоруссия на картах Русской цивилизации

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Белорусско-украинский сепаратизм стал во многом одним из проявлений этого протестного народнически-социалистического движения. Характеризуя механизмы зарождения украинского национализма, российский историк Олег Неменский отмечает, что «именно на идее «хождения в народ» и вырос в Малороссии свой сельский национализм. Этому способствовало и то, что оторванная от городской среды старая сельская культура сохраняла заметное своеобразие различных исторических регионов, в культуре верхов почти не выраженное. А в условиях продолжительного господства крепостнических отношений село было более архаичным, чем где-либо в Западной Европе. Именно ситуация сильнейшего отрыва городской культуры от деревенской, общего признания необходимости «идти в село – искать корни нашей культуры» позволила увидеть в региональном сельском диалекте нечто «исконное» и требующее возрождения, а к городской культуре отнестись как к чему-то искусственному и наносному. Само слово «народ» в русском языке обрело значение «сельского люда», что разительно отличает русскую культуру от, например, польской, в которой слово «naród» закрепилось за шляхтой. И если русское общество было озабочено вопросом, как вернуть в «народ» культурные верхи общества, то польская мысль одновременно с этим трудилась над вопросом, как включить в «naród» большие сельские массы, проявившие свою пассивность и безразличие к национальным задачам во время польских восстаний» [15].

Сказанное в полной мере может быть отнесено и к Белоруссии.

Таким образом, идея «освобождения» крестьянства, увлечение региональным сельским этнографическим колоритом, общий протестный и негативистский настрой в отношении империи определенных слоев интеллигенции породили в Белоруссии и на Украине сепаратистские движения.

Эти движения вслед за Неменским правомерно охарактеризовать как «сельский национализм», основанный на поэтизации местного сельского фольклорно-этнографического своеобразия и противопоставлении этого своеобразия общерусской городской культуре. На первых порах оба национальных движения, «левые», «социалистические» по своей сути, концентрировались преимущественно на текущей социальной проблематике, будучи мало озабоченными конструированием национально-исторических мифов. В фокусе как белорусской, так и украинской литературы, возникших в этот период, был простой крестьянин, «мужик», и его бытовые трудности, порожденные несправедливым социальным порядком империи. Эта особенность – концентрация на «тяжкой доле мужика» – позволила охарактеризовать западнорусскому лингвисту и этнографу Евфимию Карскому современную ему белорусскую литературу как «ноющую».

Впоследствии, осознав необходимость создания собственного исторического мифа, белорусское и украинское движение столкнулись с серьезными проблемами.

В отличие от общерусского национального мифа, опиравшегося на солидную научную доказательную базу, обосновать многовековое бытие самостоятельных белорусского и украинского народов, было практически невозможно.

Тем более было невозможно обосновать стремление этих народов к государственному суверенитету.

Украинское движение имело определенную историческую мифологию, связанную с казачьим движением XVI-XVII веков, однако закономерно буксовало, пытаясь продлить «украинскую» историю еще дальше в прошлое, где «Украина» неизбежно «растворялась» в Руси. Это привело к неуклюжим попыткам объявить древнерусское прошлое исключительным достоянием Украины, предпринятым исторической школой Михаила Грушевского и «творчески» развиваемых на современной Украине.

В советское время эту проблему попытались решить посредством концепции распада древнерусской народности на три самостоятельных восточнославянских этноса, примерной датой распада был объявлен XIV век.

В белорусском национальном движении дела с исторической мифологией обстояли еще хуже.

Об этом свидетельствует вся ранняя белорусская литература, бывшая абсолютно неисторичной и сконцентрированной исключительно на сельском микрокосме «мужика».

Собственно, само использование этнонима «белорусы», заимствуемого из общерусской триады великорусы-малорусы-белорусы, говорит об «исторической нищете» белорусского национализма.

Одной из первых ярких попыток создания белорусского исторического мифа можно считать известное стихотворение Максима Богдановича о «литовской Погоне», в котором обосновывается преемственность Белоруссии по отношению к Великому княжеству Литовскому. Однако проблема литвинского мифа заключалась в том, что в тот период он являлся «панской» идеологией, то есть региональной идеологией местных польских помещиков, чья идентичность выражалась по формуле «роду литовского, нации польской». Учитывая, что в образе «польского пана» воплощалось чуждое для белорусского «мужика» угнетающее социальное начало, перспективы усвоения белорусским крестьянством «литвинской» мифологии были, по меньшей мере, сомнительными.

Кроме того, «литвинскую» мифологию активно использовал и адаптировал к своим нуждам литовский этнический национализм. «Литвинский» миф, неразрывно связанный с местной традицией католицизма, был вполне органичен как для поляков, так и для литовцев; для белорусов, несмотря на многовековое пребывание в составе Великого княжества Литовского (ВКЛ), «литвинская» идея так и осталась чуждой.

Тем не менее, поскольку помимо ВКЛ русской идее в Белоруссии ничего больше противопоставить нельзя, белорусские националисты с маниакальным упорством возвращаются к «литвинским» мифам, пытаясь присвоить историческое наследие этого государства примерно так же, как «свидомые украинцы» пытаются «украинизировать» Древнюю Русь.

Наконец, еще одним фактором, подпитывавшим как белорусское, так и украинское движение, была своеобразная психологическая мотивация. Белорусское и украинское движения наибольшую активность проявили в литературно-художественной сфере. Однако их критики из общерусского лагеря всегда отмечали низкое качество литературных произведений на белорусском и украинском языке. Они объясняли это тем, что побудительным мотивом к созданию белорусской и украинской литературы явилась именно посредственность литераторов, не выдерживающих конкуренцию в общерусском культурном пространстве.

Вот как это сформулировал российский общественно-политический деятель, белорус по происхождению Иван Солоневич: «Я – стопроцентный белорус. Так сказать, «изменник родине» по самостийному определению. Наших собственных белорусских самостийников я знаю как облупленных. Вся эта самостийность не есть ни убеждение, ни любовь к родному краю – это есть несколько особый комплекс неполноценности: довольно большие вожделения и весьма малая потенция – на рубль амбиции и на грош амуниции. Какой-нибудь Янко Купала, так сказать белорусский Пушкин, в масштабах большой культуры не был бы известен вовсе никому. Тарас Шевченко – калибром чуть-чуть побольше Янки Купалы, понимал, вероятно, и сам, что до Гоголя ему никак не дорасти. Лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме. Или – третьим в деревне, чем десятым в Риме.

Первая решающая черта всякой самостийности есть ее вопиющая бездарность. Если бы Гоголь писал по-украински, он так и не поднялся бы выше уровня какого-нибудь Винниченки. Если бы Бернард Шоу писал бы на своем ирландском диалекте – его бы никто в мире не знал. Если бы Ллойд Джордж говорил только на своем кельтском наречии – он остался бы, вероятно, чем-то вроде волостного писаря. Большому кораблю нужно большое плавание, а для большого плавания нужен соответствующий простор. Всякий талант будет рваться к простору, а не к тесноте. Всякая бездарность будет стремиться отгородить свою щель. И с ненавистью смотреть на всякий простор» [16].

Возможно, Солоневич излишне резко оценил литературные дарования Янки Купалы и его соратников, однако то, что мотив «лучше быть первым в деревне, чем вторым в Риме» был весьма привлекателен для многих литераторов «средней руки», представляется вполне правдоподобным.

Таким образом, возникновение белорусского и украинского движений в Новое время было обусловлено рядом причин. Это и «возмущающее» воздействие со стороны Польши, стремившейся сохранить Западную Русь в зоне своего геополитического влияния, и неразрешенность «крестьянского вопроса», региональным проявлением которого был в том числе белорусско-украинский сепаратизм, и, наконец, субъективные причины психологического свойства, побуждавшие отдельных региональных деятелей (прежде всего, литераторов «средней руки») противопоставлять себя как империи, так и большой русской культуре в целом.

Следует отметить, что само по себе наличие автономистских и сепаратистских тенденций, а также напряженность в отношениях между центром и регионами – явления вполне нормальные и закономерные для такого крупного и внутренне разнообразного государства, как Россия. Белорусский и украинский сепаратизмы в этом отношении не были уникальны и стояли в одном ряду с другими русскими региональными сепаратизмами, заявившими о себе к началу ХХ века – сибирским областничеством или сепаратизмом донского казачества, который убедительно описал в своем выдающемся романе «Тихий Дон» Михаил Шолохов.

Украинский и белорусский сепаратизмы отличались от двух последних лишь тем, что заявили о себе гораздо громче в связи со специфическим положением Западной Руси на геополитическом и цивилизационном пограничье. «Возмущающее» воздействие со стороны внешних сил – не только Польши, но также Австрии и Германии – оспаривавших геополитическое лидерство России на этой территории, было важным фактором, подливавшим масло в огонь местных сепаратизмов. Это придавало им большую значимость и заметность в сравнении с аналогичными по своей сути сибирским или донским сепаратизмами, подобной «подпитки» не имевшими.

Таким образом, белорусский и украинский национализм можно рассматривать как «обычные» русские региональные сепаратизмы, получившие в силу стечения исторических обстоятельств гипертрофированное развитие.

Но даже несмотря на эту гипертрофию они, очевидно, не обладали должным конкурентным потенциалом, чтобы на равных бросить вызов большой русской культуре. В том числе по причине того, что «игры в национализм» нередко становились уделом посредственностей, неспособных реализоваться в масштабах русской Большой культуры.

Если бы сбылось известное пророчество Петра Столыпина о 20 годах покоя для России, белорусский и украинский сепаратизм, скорее всего, остались бы на уровне безобидных региональных движений, вполне характерных для крупной внутренне неоднородной страны. Однако 20 лет покоя, которые стали бы залогом успешного, мирного и эволюционного развития, Россия не получила. Ввязывание страны в Первую мировую войну обострило все внутренние конфликты и противоречия, что привело к скатыванию в катастрофу революции. Революционные потрясения привели к кардинальной смене политико-идеологического фона в России, что непосредственно отразилось и на решении национального вопроса в Западной Руси.

Советский инкубатор наций

В результате Февральской революции к власти в Петрограде приходит фрондерская интеллигенция левых взглядов, видевшая в царской России «тюрьму народов» и мечтавшая о ее переустройстве в федерацию национальных республик. Благодаря этому обстоятельству украинские и белорусские националисты получили неожиданную поддержку из Центра в лице нового революционного правительства.

Кроме того, революционеров и националистов объединял общий страх возможной контрреволюции, что делало политический союз между ними еще более прочным и закономерным.

Поэтому власть на «национальных окраинах» России после Февральской революции быстро переходит в руки местных националистических деятелей. И если белорусское движение так толком и не смогло воспользоваться предоставленным ему революцией шансом, заявив о «государственном самоопределении» Белоруссии только в 1918 году, уже в условиях немецкой оккупации, то более сильное и организованное украинское движение, к тому же, имевшее мощный плацдарм в австрийской Галиции, развернуло кипучую политическую активность уже в 1917-м.

Февральская революция, существенно усилив позиции украинских и белорусских националистов, вместе с тем, не означала окончательной победы отстаиваемых ими национальных проектов над общерусской идеей. Как представляется, полная суверенизация Украины и Белоруссии в этот период была маловероятна. Националисты, воспользовавшись благоприятной конъюнктурой и получив определенные властные полномочия, вместе с тем, по-прежнему не пользовались массовой и безоговорочной поддержкой.

Если предположить, что Временному правительству удалось бы взять под контроль ситуацию в стране, созвать Учредительное собрание, Украина и Белоруссия, скорее всего, получили бы ту или иную форму автономии в составе новой демократической России. Однако в случае создания стабильной демократической системы здесь сохранялась бы значительная прослойка общерусски ориентированной интеллигенции, которая не позволила бы националистам осуществить программу тотальной украинизации и белорусизации. Соответственно, общерусский дискурс по-прежнему присутствовал бы в поле публичной политики и общественного сознания, а общерусская культура своим «гравитационным полем» гасила бы попытки националистической сепарации.

Реализация националистических чаяний требовала максимально возможного устранения «гравитационного поля» общерусской культуры и создания тепличных условий для нежизнеспособных в естественной конкуренции белорусского и украинского проектов.

Такие условия могли быть созданы только насильственным путем в случае полного государственного коллапса России и установления над Белоруссией и Украиной жесткого контроля авторитарной внешней силы, способной изолировать их от русского влияния.

Очевидно, именно на такой сценарий рассчитывали белорусские и украинские деятели, посылая верноподданнические депеши немецкому кайзеру; этот же расчет лежал в основе националистического коллаборационизма во время второй мировой войны.

Однако в реальности случилось иначе.

Силой, обеспечившей националистам тепличные условия, стало не иностранное государство, а российская партия большевиков.

Большевики, пришедшие к власти после Октябрьской революции, отличались крайним неприятием общерусской идеи, рассматривая ее как форму «великодержавного шовинизма» господствующей нации, осуществляющей колониальное угнетение прочих народов России, включая белорусов и украинцев. В своей позиции по национальному вопросу большевики руководствовались классовой теорией, перенося концепцию классовой борьбы и на национальные отношения [17.

Как и классы, нации подразделялись большевиками на угнетаемые (т.е. объекты колониальной эксплуатации) и угнетающие (империалистические нации, эксплуатирующие колонии в своих эгоистических интересах). В связи с этим национальные движения «угнетаемых» наций оценивались как по определению прогрессивные и ориентированные на социалистическую революцию, поскольку основной задачей таких движений является устранение капиталистической эксплуатации со стороны наций-угнетателей.

Соответственно, национализм «угнетающих» наций был в большевистской трактовке явлением сугубо реакционным, направленным на поддержание и укрепление колониальной эксплуатации. Исходя из этого, задачей социалистической революции является поддержка национальных движений угнетенных народов и борьба с реакционным национализмом империалистических наций.

Применительно к бывшей Российской империи данная схема выглядела так: существует единственная угнетающая нация – великорусская, которая притесняет и эксплуатирует все остальные народности. Исходя из этой схемы, основной задачей большевиков становилась борьба с русским «великодержавным шовинизмом» и стимулирование национального развития «угнетенных» народностей.

Советский Союз рассматривался ранними большевиками как прообраз будущей мировой социалистической федерации: свободного объединения национальных республик, связанных общими социально-политическими идеалами и социалистическим (впоследствии – коммунистическим) способом производства. Создание социалистического государства, в котором «угнетенные» народности получили свободу национального развития, по мысли большевиков, должно было стимулировать развитие освободительного движения угнетенных народов во всем мире и, таким образом, приблизить мировую социалистическую революцию.

Подобная национальная доктрина закономерно обусловливала поддержку большевиками белорусского и украинского национальных движений, а также борьбу с общерусской концепцией как проявлением российского «великодержавного шовинизма», направленного на национальное угнетение и ассимиляцию белорусов и украинцев.

В республиках разворачивается политика «коренизации», направленная на форсированную литературную обработку и кодификацию белорусского и украинского языков, а также на внедрение этих языков во все сферы жизни вместо русского. Несогласные с подобной политикой шельмуются как «великодержавные шовинисты». Сторонники общерусской идеи, расцениваемые как «контрреволюционный элемент», либо выдавливались в эмиграцию, либо физически уничтожались, либо сами добровольно уходили с публичного поля в целях личной безопасности.

Таким образом, общерусская доктрина практически вытесняется из публичного пространства и массового сознания. Общерусская идея получает свое дальнейшее развитие в белой эмиграции, где выходит немало работ, критикующих с общерусских позиций национальную политику большевиков, а также белорусский и украинский национализм[18; 19]. Однако внутри СССР эта концепция становится табуированной и предосудительной, более того, высказывать общерусские взгляды становится опасным для жизни. Вся культурно-просветительская и информационная сфера Белоруссии и Украины оказывается под контролем националистических деятелей; широкомасштабная индоктринация населения в национальном духе осуществляется посредством официальной пропаганды и системы школьного образования.

Таким образом, мировоззрение большевиков и основанная на этом мировоззрении национальная политика советской власти открыли невиданные ранее возможности для реализации белорусского и украинского проектов, устранив из политико-идеологического пространства основного их конкурента – общерусскую идею.

В то же время, «победа» национальных активистов оказалось пирровой.

Авторитаризм и склонность к насилию большевистской власти, сыгравшие им поначалу на руку, в 1930-е годы обернулась против них самих.

В этот период происходит переход от доктрины «экспорта революции» к доктрине «построения социализма в одной стране». Собственно, вся предыдущая политика в национальной сфере и была ориентирована на «экспорт революции». Обуздывая «великодержавный шовинизм» господствующей нации и поощряя развитие «угнетенных» народностей, СССР должен был служить путеводной звездой для всемирного освободительного движения порабощенных народов.

В 1930-е годы СССР перестает рассматриваться как модель Мировой федерации – идея «построения социализма в одной стране» требовала максимальной консолидации и централизации советской государственности, а также выработки особого советского патриотизма, превалирующего над национальными и региональными идентичностями. Чувство исторического оптимизма, связанное с ожиданиями скорой мировой революции, сменяется мрачным ощущением осажденной, угрожаемой со всех сторон крепости.

В этих условиях проведение дальнейшей «коренизации», стимулирующей развитие локальных национальных идентичностей в ущерб общегосударственной, начинает расцениваться как противоречащее и угрожающее общесоюзным интересам.

Как следствие, партийные и национально-культурные элиты, связанные с осуществлением «коренизации», в духе времени подвергаются чисткам и репрессиям.

Трагическому финалу национальных элит способствовало и изначальное несовпадение интересов центрального руководства компартии и национальных деятелей на местах. Если для центрального руководства национальный вопрос имел во многом второстепенное значение и рассматривался как одно из средств решения глобальной задачи построения социализма/коммунизма, то для национальных активистов на местах, напротив, национальный вопрос выходил на первое место, а создаваемые большевиками государственно-политические структуры использовались как инструмент «национального строительства».

В 1920-е годы. в руководство Белоруссии и особенно Украины нередко попадают люди, входившие до революции в социалистические партии небольшевистской направленности (т.н. «боротьбисты», «укаписты» и прочие). Кроме того, весомую роль играют и многие национальные активисты, ранее в принципе не замеченные в активной поддержке социалистических идей, но пошедшие на компромисс с советской властью. Все это создавало серьезный конфликтный потенциал между Центром и национальными партийными организациями, однако в условиях относительной внутрипартийной демократии 1920-х годов он более или менее успешно гасился.

В 1930-е годы, с возобладанием централизаторских тенденций, подобное положение признается нетерпимым, что приводит к масштабной «чистке» республиканских партийных аппаратов и интеллигенции от «националистических элементов». Целью этой «чистки» становится выдвижение на местах новых элит, безусловно лояльных Центру и ориентированных на выполнение задач, поставленных перед ними центральным руководством.

СССР как оплот и крепость мирового социализма в бессрочной осаде вражеских сил требовал принципиально иной легитимации, нежели СССР как, по сути, временное образование, прообраз мировой социалистической федерации, которая должна возникнуть после мировой революции, ожидаемой со дня на день. СССР превращался в долгосрочную геополитическую реальность, которая должна была обрести самоценность в глазах собственных граждан.

Иными словами, возникает запрос на советский патриотизм.

Вполне закономерно, что советское руководство не стало изобретать подобный патриотизм с чистого листа, а обратилось к смыслам и символам Российской империи (разумеется, адаптируя их под коммунистическую идеологию), на геополитической базе которой и возник СССР.

Постепенная реабилитация многих символов, традиций и обычаев дореволюционной России, а также знаковых персонажей российской истории (Суворов, Кутузов, Петр I) начинается в 1930-е годы и достигает своего пика в период Великой Отечественной войны, само название которой напрямую указывает на преемственность советской освободительной эпопеи событиям 1812 года, знаменовавшим собой воинский триумф Российской империи.

В послевоенную эпоху державническая идеология, основанная на памяти о войне, фактически заменяет собой утопическую коммунистическую идею, вера в которую слабеет год от года.

Все эти идеологические изменения отразились и на национальной политике в отношении восточных славян, в совокупности составлявших около 80% жителей СССР.

С определенными оговорками можно говорить о том, что в послевоенном СССР произошел частичный возврат к общерусской доктрине, рассматривавшей восточнославянское население как основной оплот государства.

Формируется доктрина «трех братских народов», связанных общими этнокультурными корнями и внесшими свой ключевой вклад в советское государственное строительство. Свою лепту в концепцию «восточнославянского братства» внесла и мифология Великой Отечественной войны: основной кадровый резерв Советской Армии составляли именно восточные славяне, основной театр военных действий и «культовые» места боевой славы были также связаны прежде всего с тремя восточнославянскими республиками.

Сворачивание политики «коренизации» значительно ослабило искусственную поддержку националистических проектов в Белоруссии и на Украине. Благодаря этому поборники национализма во многом утратили возможность сопротивляться естественной «гравитации» русскоязычной культуры.

Интенсивная индустриализация и урбанизация, формирование единого народно-хозяйственного комплекса СССР, в рамках которого основным средством коммуникации был русский язык – все это способствовало массовому овладению белорусами и украинцами русским литературным языком. Учитывая прозрачность и размытость языковых границ, обусловленную близостью восточнославянских наречий, переход с сельского разговорного белорусского или украинского языка на русский литературный проходил безболезненно и незаметно.

Это является очередным свидетельством в пользу общерусской лингвистической доктрины, рассматривающей восточнославянские наречия и говоры как элементы единого языкового пространства.

В пользу этого говорит и возникновение таких явлений, как трасянка и суржик: разговорных просторечий, возникших в результате смешения русского и, соответственно, белорусского и украинского языков. Сама возможность такого смешения является наглядным доказательством отсутствия выраженной границы между этими языками.

На страницу:
3 из 4