bannerbanner
Нежный бар. История взросления, преодоления и любви
Нежный бар. История взросления, преодоления и любви

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 9

Я разделял опасения тети Рут. Я тоже боялся, что мы с Макгроу вырастем хлюпиками. Хотя Макгроу, куда более жизнерадостный, чем я, не волновался о подобных вещах, я постепенно внушил ему этот страх. Я втягивал Макгроу в свой невроз, вдалбливал ему в голову, что мы растем без мужского влияния – без ремонта машин, без охоты, походов с палатками и рыбалки, а главное, без бокса. Вроде как ради его собственного блага, я подбил Макгроу натолкать в сумку для гольфа дяди Чарли тряпье с кухни и мятые газеты, чтобы на этой импровизированной груше отрабатывать комбинации ударов. Против воли я затащил Макгроу на пруд за железной дорогой, где мы стали бросать лески с крючками, на которые насадили «Чудо-хлеб», в мутную воду. Нам даже удалось кого-то поймать – пятнистую рыбешку, похожую на Барни Файфа, которую мы благополучно притащили домой, выпустили в ванну и там забыли. Когда бабушка обнаружила ее, то сурово нас отчитала, лишь укрепив меня во мнении, что мы прозябаем под феминистским гнетом.

Несмотря на общий контекст жизни, мы с Макгроу были очень разными, и наши различия росли из отношений с матерями. Макгроу называл свою просто «Рут» и сторонился ее, в то время как я жался к своей и никогда бы не посмел назвать ее «Дороти», только «мама». Мама позволяла мне стричься под Кейта Партриджа, а мать Макгроу раз в две недели брила его машинкой, как в армии, под ноль. Я был нервный, Макгроу – спокойный. Я бурчал, Макгроу смеялся, и его искренний, полнозвучный смех выдавал неподдельную радость жизни. В еде я был привередой, а Макгроу заглатывал все, до чего мог дотянуться, и запивал галлонами молока. «Макгроу, – кричала бабушка, – у меня нет коровы в хлеву!» На что он отвечал очередным залпом хохота. Я был темноволосый и тощий, Макгроу – пухлым блондином, который становился все больше и больше. Он рос, как персонаж сказки, ломая стулья, гамаки, кровати, баскетбольное кольцо за гаражом… Поскольку его отец, дядя Гарри, был настоящим гигантом, мне казалось логичным, что и Макгроу растет, словно волшебный боб.

Макгроу не говорил о своем отце, и не говорил, почему о нем не говорит. Но я подозревал, что всякий раз, когда поезд пролетает по эстакаде через бухту Манхассет и перестук его колес эхом раскатывается по всему острову, Макгроу сразу вспоминает отца – кондуктора на лонг-айлендской железной дороге. Хоть Макгроу в этом не признавался, я считал, что звук поезда действует на него так же, как на меня – треск радиоприемника. Где-то в этом белом шуме – твой старик.

Если Макгроу и случалось повидаться с отцом, то это был не визит, а облава. Тетя Рут отправляла Макгроу в какой-нибудь бар, чтобы он потребовал с отца денег и передал ему на подпись бумаги. Я сразу видел, когда Макгроу возвращается с очередной облавы в баре. Его пухлые щеки наливались краской, а глаза стекленели. Он выглядел расстроенным и одновременно счастливым, потому что только что видел своего отца. Первым делом Макгроу бросался на задний двор, махать битой, чтобы выжечь адреналин и с ним – гнев. Он замахивался изо всех сил и лупил по мячу, целясь в мишень, которую мы мелом нарисовали на стене гаража. После одной облавы он заехал по стене так, что дед подумал, гараж вот-вот развалится.

Был один признак, по которому я мог с уверенностью судить, когда Макгроу расстроен. Как дед, он заикался. Заикание у Макгроу проявлялось слабее, но каждый раз, когда он начинал спотыкаться, у меня сжималось сердце, и я с новой силой осознавал, что кузен – еще один человек в нашем доме, нуждающийся в моей защите. На всех фото тех лет я держу руку у Макгроу на плече, цепляясь за его рубашку, как будто он – мой подопечный и я несу ответственность за него.

Однажды Макгроу уехал из дома повидаться с отцом, но то была не обычная облава в баре. Они провели время вместе: ели чизбургеры и болтали. Макгроу даже получил разрешение порулить паровозом. Когда он вернулся, то приволок с собой бумажный пакет. Внутри лежала кондукторская каска, большая и тяжелая, словно ваза для фруктов. «Это папина», – объяснил Макгроу, снимая свой шлем «Метс» и надевая каску. Козырек закрывал ему глаза, а обод сидел ниже ушей.

Еще в мешке оказались сотни железнодорожных билетов.

– Только посмотри! – радовался Макгроу. – Мы можем взять их и куда-нибудь съездить. Куда угодно! На стадион «Шиа»!

– Они прокомпостированные, – сказал я, чтобы поумерить его пыл; мне было завидно, что Макгроу видел своего отца.

– Они не годятся, дурачок!

– Но папа мне их подарил!

Он отобрал у меня мешок.

В кондукторской каске и ремне с кошельком для мелочи, который тоже подарил ему отец, Макгроу назначил себя кондуктором нашей гостиной. Он ходил взад-вперед, имитируя нелегкое продвижение кондуктора по проходу движущегося поезда, что больше напоминало дядю Чарли, который возвращается из «Диккенса» домой.

– Билеты! – кричал он. – Обязательны всем! Следующая остановка – «Пенн-стэйшн».

Нам всем приходилось лезть в карманы за монетами, без исключения, разве что бабушка оплатила пару проездов на двухсотлетнем диване печеньем и холодным молоком.

Но тетя Рут сорвала стоп-кран локомотиву Макгроу. Она сказала, что подала в суд на его отца за неуплату алиментов, и Макгроу придется выступать на слушаниях. Макгроу вызовут на свидетельское место, где он, поклявшись на Библии, заявит, что дядя Гарри бросил жену и шестерых детей умирать с голоду. Макгроу застонал, зажал уши руками и бросился к задним дверям. Я побежал за ним и нашел его за гаражом, сидящим в грязи. Он едва мог говорить.

– Мне придется стоять и рассказывать плохие вещи про моего отца! Он никогда больше не захочет меня видеть!

– Нет, – сказал я ему. – Тебе никогда не придется говорить плохие вещи про твоего отца, если ты не хочешь.

Я скорее утащу его жить под Шелтер-Рок, но не дам этому случиться!

До суда дело так и не дошло. Дядя Гарри дал тете Рут немного денег, и кризис миновал. Но долгое время после этого Макгроу не навещал отца, потихоньку спрятал его кондукторскую каску и снова стал носить свой шлем «Метс», а мы опять сидели на двухсотлетнем диване совершенно бесплатно.


На дополнительной кровати в углу дедовой спальни, которую Макгроу делил со мной, мы лежали по ночам без сна и разговаривали о чем угодно, кроме темы, которая по-настоящему связывала нас, хоть она иногда и прорывалась. Деду нравилось засыпать с включенным радио, поэтому каждые несколько минут я замирал и прислушивался к очередному мужскому голосу. Точно так же, когда поезд проходил вдалеке, Макгроу поднимал голову с подушки. Когда Макгроу засыпал, я слушал и радио, и поезда, наблюдая за тем, как полосы лунного света, цвета канареечного крыла, ложатся на его пухлое лицо. Я благодарил Господа за Макгроу и с ужасом думал, как жил бы без него.

И тут он уехал. Тетя Рут перевезла детей в дом в нескольких милях от Плэндом-роуд. Она тоже мечтала сбежать от деда, хотя это никак не было связано с бытовыми трудностями или перенаселенностью. После яростной ссоры с дедом и бабушкой она, охваченная гневом, сбежала, поклявшись не видеться с родителями самой и не пускать к ним детей. Она запретила им нас навещать.

– Тетя Рут что, похитила моих сестер и брата? – спросил я деда.

– Можно и так сказать.

– Но она привезет их назад?

– Нет. Это эм-эм-эмбарго.

– Что такое эмбарго?

В 1973 году это слово звучало со всех сторон: в результате эмбарго на Ближнем Востоке, когда арабы отказались продавать нам горючее, на заправке «Мобил» возле «Диккенса» продавали не больше десяти галлонов в одни руки. Но какое отношение эмбарго имело к тете Рут?

– Ну, мы у нее в ч-ч-черном списке, – сказал дед.

Более того, тетя Рут запретила мне бывать у них. Мне запрещалось видеться с Макгроу и двоюродными сестрами.

– Ты у нее в черном списке тоже, – сказал дед.

– Но что я сделал?

– Вина по ассоциации.

Эмбарго Макгроу 1973-го я запомнил как время, когда полностью выпал из жизни. Я проживал день за днем безучастный и мрачный. Стоял октябрь – клены по всему Манхассету пылали красным и оранжевым, и с холмов город выглядел, будто охваченный пожаром. Бабушка все время говорила мне пойти на улицу поиграть, насладиться прохладой и осенними красками, но я валялся на кровати дяди Чарли и смотрел телевизор. Однажды вечером, когда показывали «Я мечтаю о Джинни», в дверь постучали, и в коридоре раздался голос Шерил.

– Есть кто дома?

Я выскочил из спальни дяди Чарли.

– Что случилось? – воскликнула бабушка, сжимая Шерил в объятиях.

– Ты прорвалась через линию фронта? – спросила мама, целуя ее.

Шерил отмахнулась:

– Ерунда!

Шерил никого не боялась. Четырнадцатилетняя, она была самой хорошенькой из дочек тети Рут и самой непослушной.

– Как Макгроу? – спросил я.

– Скучает по тебе. Велел спросить, кем ты собираешься нарядиться на Хеллоуин.

Я опустил глаза.

– Я не смогу повести его собирать конфеты, – ответила мама. – Придется идти на работу.

– Я его поведу, – сказала Шерил.

– А как же твоя мать? – спросила бабушка.

– Пройдемся с ним по нашему кварталу, – сказала Шерил, – чтобы он наполнил свой мешок, и прибежим домой, пока Рут не заметила, что меня нет.

Она обернулась ко мне.

– Зайду за тобой в пять.

В четыре я сидел на крыльце, наряженный Фрито-Бандито: в пончо, сомбреро и с черными усами, которые я сам нарисовал «Волшебным фломастером» под носом. Шерил явилась точно вовремя.

– Готов? – спросила она.

– А если нас поймают? – сказал я.

– Будь мужчиной.

Шерил старалась меня успокоить, подшучивая над теми, к кому мы заходили требовать конфет. Когда дверь закрывалась, она бормотала себе под нос: «Ну и штаны вы себе отхватили, мистер!» Когда на крыльце, к которому мы приближались, загорался свет, Шерил громко восклицала: «Не надо заваривать кофе – мы ненадолго!» Я хохотал, отлично проводил время, но периодически все-таки озирался по сторонам, опасаясь, что нас застигнут с поличным.

– Черт, – сердилась Шерил, – теперь уже я волнуюсь! Расслабься.

– Извини.

Держась за руки, мы шли с ней по Честер-драйв, когда «универсал» тети Рут затормозил возле тротуара. Пронзив Шерил взглядом – и игнорируя меня, – тетя Рут прошипела:

– Сейчас же. Садись. В машину.

Шерил обняла меня на прощание и сказала не беспокоиться. Я побрел домой, но остановился на полпути. Что Гайавата сделал бы на моем месте? Надо убедиться, что с Шерил все в порядке. Она нуждается в моей защите. Я свернул обратно на Плэндом-роуд и задними дворами добрался до забора тети Рут. Вскарабкавшись на мусорный бак, я сумел заглянуть в окно – там метались тени, а тетя Рут что-то кричала. Я услышал, как Шерил отвечает ей, потом снова раздался крик и звон разбитого стекла. Мне захотелось броситься в дом и спасти Шерил, но от страха я не мог сдвинуться с места. Я представил себе, что Макгроу пришел сестре на помощь, и теперь у него неприятности тоже. Все по моей вине!

Я медленно тащился по улице, стирая по пути усы и заглядывая в окна домов. Счастливые семьи. Огонь в каминах. Дети, наряженные пиратами и ведьмами, разбирают и подсчитывают собранные конфеты. Я мог сделать «жирную ставку» на то, что ни один из этих детей понятия не имеет об облавах и эмбарго.

Глава 9. «Диккенс»

Маме удалось найти работу получше, секретаршей в госпитале «Норс Шор», и ее зарплаты хватило, чтобы снять для нас однокомнатную квартиру в Грейт-Нек, в нескольких милях от деда. Я буду по-прежнему ходить в школу Шелтер-Рок, объяснила она, а оттуда на школьном автобусе возвращаться к деду, но после работы она будет за мной заезжать и отвозить в наш новый дом. Теперь мама не спотыкалась на этом слове, а наоборот, подчеркивала его.

Эта квартира в Грейт-Нек нравилась маме гораздо больше, чем наши предыдущие убежища. Деревянные полы, гостиная с высоким потолком, улица в три ряда – каждая деталь радовала мамино сердце. Она обставила квартиру как могла – ненужной мебелью из недавно переоборудованного зала ожидания в госпитале, то есть мусором, который там собирались выкинуть. Мы сидели на твердых пластиковых стульях с такими же напряженными лицами, как те, кто занимал их раньше: мы тоже были готовы к плохим новостям, разве что в нашем случае это была неожиданная поломка машины или рост арендной платы. Я боялся, что когда произойдет нечто в этом роде и мама поймет, что нам надо отказаться от квартиры в Грейт-Нек и вернуться к деду, разочарование будет совсем другое. Оно ее убьет.

Я стал хроническим тревожным невротиком, в отличие от мамы, которая по-прежнему гнала от себя страхи пением и позитивными аффирмациями («Все будет хорошо, детка!»). Порой я даже начинал верить, что она ничего не боится, но тут с кухни раздавался крик, я бросался туда и обнаруживал ее стоящей на стуле и тычущей пальцем в паука. Раздавив его и неся по коридору до мусоропровода, я напоминал себе, что моя мама – вовсе не такая храбрая, что я – мужчина в доме, и от этого моя тревога возрастала вдвое.

Примерно раз в год мама бросала свой притворный оптимизм, закрывала лицо руками и рыдала. Я обнимал ее и пытался успокоить, повторяя те же самые позитивные аффирмации. Я в них не верил, но маме они вроде помогали. «Ты совершенно прав, Джей Ар, – всхлипывая, говорила она. – Завтра будет другой день». Однако вскоре после нашего переезда в Грейт-Нек у нее выдался особенно тяжелый приступ ежегодного плача, и я перешел к Плану Б. Стал повторять монолог одного комика из «Шоу Мерва Гриффина». Я записал его на обороте черновика и таскал в одном из учебников, просто на всякий случай.

– Ну что, друзья, – начал я, читая с листа. – Рад вас видеть, очень рад. Нет-нет, я не лгу. Да, сэр, ненавижу лжецов. Мой отец был лжецом. Сказал, что занимается туристическим бизнесом – потому что объехал автостопом всю страну.

Мама медленно отняла ладони от лица и уставилась на меня.

– Вот так, – продолжал я. – Отец говорил, что у нас в гостиной стоит мебель Людовика XIV. Потом оказалось, я не так понял – она должна была вернуться к этому самому Людовику, если до четырнадцатого мы не заплатим по кредиту.

Мама притянула меня к себе и сказала – ей стыдно так меня пугать, но порой она просто ничего не может с собой поделать. «Я так устала, – повторяла она. – Устала беспокоиться, и работать, и быть такой… такой… одинокой».

Одинокой. Я не обиделся на маму. Как бы мы ни были с ней близки, в отсутствие мужчины в семье мы оба порой чувствовали себя одиноко. Иногда это ощущение становилось настолько острым, что мне хотелось, чтобы для одиночества было другое, более звучное и длинное слово. Я пытался поделиться с бабушкой своими подозрениями о том, что жизнь отрезает от меня по кусочку: сначала Голос, потом Макгроу, – но она неверно меня поняла. Бабушка сказала, грех жаловаться на скуку, когда столько людей в мире пошли бы на убийство, лишь бы это стало их главной проблемой. Я объяснил, что мне не скучно, а одиноко. Она ответила, что я должен быть сильным мужчиной, как она меня просила. «Пойди, сядь на стул, погляди в небо, – сказала она, – и поблагодари Господа за то, что у тебя ничего не болит».

Я поднялся наверх, на чердак, в углу которого обнаружил магнитофон и пишущую машинку годов этак 1940-х.

Борясь с их помощью с одиночеством, я под музыку Фрэнка Синатры напечатал первый номер «Семейной газеты». Он датировался 1974 годом; центральную полосу занимала биография моей мамы и короткий анализ действий администрации Никсона. Дальше шла редакторская статья, посвященная международному траффику «мериуаны», и сумбурный обзор наших внутрисемейных отношений. Этот сигнальный экземпляр я передал деду. «Семейная газета? – спросил он. – Ха! Да у нас никакой се-се-семьи».

Решив, что издавать газету дальше не имеет смысла, я уселся на велосипед и заехал вверх по холму на Парк-авеню, где стояли самые старые и, на мой взгляд, самые лучшие дома в Манхассете. Катаясь взад-вперед перед величественными старинными жилищами, я заглядывал в окна и пытался разгадать главный секрет – как проникнуть внутрь. До меня долетал аромат дымка, поднимающегося из труб, пьянящий и сладкий. Богачи, решил я, наверняка ходят в какой-то особый магазин, где продаются дрова, пахнущие лучше духов. И там же, очевидно, они покупают свои волшебные лампы. Да, у богачей лучший фарфор, и ковры, и, естественно, зубы, но еще у них есть лампы, источающие мучительно уютное сияние. В отличие от ламп в дедовом доме, полыхавших с безжалостностью тюремного прожектора. Даже мошкара избегала этих ламп.

Вернувшись к деду, я снова пожаловался бабушке на то, что мне одиноко. «Пойди, сядь на стул, посмотри на небо…»

В общем, я решил спуститься в подвал.

Как бар, дедов подвал был темный, укромный, и вход детям туда строго воспрещался. В подвале гудел котел, переливалась выгребная яма, а пауки плели паутину размером с сети для тунца. Спустившись вниз по шаткой лесенке, я готов был в ужасе сбежать при первом же звуке, эхом отдающемся от цементного пола, но через пару минут обнаружил, что подвал – идеальное укрытие, единственная часть дедова дома, где можно остаться в тишине и уединении. Никто не найдет меня здесь, а котел даже лучше Голоса отвлекает от склок между взрослыми наверху.

Протиснувшись в самый дальний угол, я наткнулся на главное достоинство подвала, его скрытое сокровище. Затолканные в коробки и сваленные на столах, торчащие из старых чемоданов и рюкзаков, поджидали меня сотни романов и биографий, учебников и альбомов по искусству, мемуаров и практических руководств, заброшенных предыдущими поколениями разных ветвей семьи. Помню, я судорожно вздохнул.

Я влюбился в эти книги с первого взгляда – а предрасположенностью к такой любви меня наградила мама. С девяти моих месяцев и до момента, когда я пошел в школу, она учила меня читать с помощью забавных карточек, которые заказала по почте. Я до сих пор помню эти карточки, яркостью напоминавшие журнальные заголовки, с розовыми буквами на кремовом фоне, а за ними – мамино лицо тех же нежных оттенков, ее бело-розовую кожу и каштановые волосы. Мне нравился вид этих слов, их форма, едва заметная связь между красотой шрифта и красотой маминых черт, но покорила мое сердце их функциональность. Как ничто другое, слова организовывали мой мир, привносили порядок в хаос, делили его на черное и белое. Слова помогли мне организовать даже родителей. Мама была печатным словом – осязаемым, настоящим, реальным, а отец устным – невидимым, эфемерным, мгновенно превращающимся в воспоминание. Было нечто успокаивающее в этой строгой симметрии.

В тот момент в подвале мне показалось, что я грудью встречаю приливную волну слов. Я открыл самую большую и тяжелую книгу, какую смог найти, историю похищения Линдберга. С учетом маминых предупреждений относительно моего отца, я чувствовал некоторое родство с ребенком Линдбергов. Я рассмотрел фотографии его маленького тельца. Познакомился со словом «выкуп», решив, что это нечто вроде детского пособия.

Многие из подвальных книг были сложноваты для меня, но я не беспокоился, готовый довольствоваться тем, чтобы просто разглядывать их, пока не наступит время прочитать. В картонной коробке меня поджидало новое открытие: полное собрание сочинений Диккенса в роскошных кожаных переплетах, и из-за бара я оценил его выше всех остальных изданий, заинтересовавшись тем, что там написано. Я принялся разглядывать иллюстрации, особенно с Дэвидом Копперфильдом в баре, где он примерно моего возраста. Подпись гласила: «Моя первая покупка в пабе».

– О чем это? – спросил я деда, показывая ему «Большие надежды».

Мы с бабушкой как раз завтракали.

– О мальчике, у которого были большие н-н-надежды, – ответил он.

– Что такое надежды?

– Это пр-пр-проклятие.

В недоумении я проглотил ложку овсянки.

– Например, – продолжал дед, – когда я ж-ж-женился на твоей бабке, у меня были большие н-н-надежды.

– Прекрасная манера объяснять вещи внуку, – заметила бабушка.

Дед горько хохотнул.

– Никогда не женись ради секса, – сказал он мне.

Я проглотил еще ложку овсянки, уже жалея, что спросил.

Две книги из подвала стали моими постоянными спутниками. Первая – «Книга джунглей» Редьярда Киплинга, где я познакомился с Маугли, который стал мне новым кузеном вместо Макгроу. Я по многу часов проводил с Маугли и его приемными родителями – Балу, добродушным медведем, и Багирой, мудрой пантерой, – которые хотели, чтобы Маугли стал адвокатом. По крайней мере, так мне казалось. Они постоянно напоминали ему, что надо учить Закон джунглей. Вторая книга была стареньким потрепанным томиком 1930-х годов под названием «Микробиографии». Ее лютиково-желтые страницы покрывали коротенькие заметки про разных знаменитых людей с черно-белыми портретами пером. Рембрандт – художник, игравший с тенями! Томас Карлейль – человек, обожествлявший труд! Лорд Байрон – плейбой Европы! Я наслаждался этой жизнеутверждающей формулой: каждая жизнь начинается с трудностей и неизбежно ведет к славе. Часами я заглядывал в глаза Цезарю и Макиавелли, Ганнибалу и Наполеону, Лонгфелло и Вольтеру и наизусть заучил страничку, посвященную Диккенсу, святому покровителю всех брошенных мальчишек. Его портрет в книге представлял собой тот же силуэт, что Стив приколотил над дверью бара.

Однажды я так погрузился в «Микробиографии», что не заметил, как бабушка подошла ко мне и встала за спиной, протягивая доллар.

– Я наблюдала за тобой, – сказала она. – У дяди Чарли кончились сигареты. Сбегай-ка в бар и принеси ему пачку «Мальборо-Ред».

Пойти в «Диккенс»? Зайти внутрь? Я схватил деньги, сунул книгу под мышку и выскочил на улицу.

Добежав до бара я, однако, притормозил. Я стоял, держась одной рукой за ручку двери, и сердце у меня колотилось, как сумасшедшее, сам не знаю почему. Меня давно тянуло в бар, но эта тяга была такой мощной, такой непреодолимой, что казалась мне опасной, как океан. Бабушка всегда читала мне статьи в «Дейли ньюс» о пловцах, которых отлив утаскивал в море. Наверное, именно так это ощущается. Я сделал глубокий вдох, открыл дверь и нырнул внутрь. Дверь захлопнулась у меня за спиной, и я оказался в темноте. Тамбур. Передо мной была вторая дверь. Я потянул за ручку, и ржавые пружины заскрипели. Сделав еще шаг, я ступил в длинную узкую пещеру.

Когда глаза мои привыкли к полутьме, я заметил, что в действительности воздух там красивого бледно-желтого цвета, хотя никаких ламп и других источников освещения нигде не видно. Воздух был цвета пива, и пах так же, и на вкус был хмельным, пенным и тягучим. Сквозь его аромат прорезался другой, тлена и разложения, но не противный, а, скорей, как в старом лесу, где гниющие листья и плесень напоминают о бесконечном круговороте жизни. В нем ощущались слабые нотки духов и одеколона, тоника для волос и обувной ваксы, лимона и стейков, сигар и газет, а еще морской воды из Манхассет-Бэй. Глаза у меня увлажнились, как в цирке, где в воздухе стоял такой же звериный дух.

О цирке напоминали и белые лица мужчин с рыжими волосами и красными носами. Там был часовщик, всегда угощавший меня шоколадными сигаретами. Жевал сигару владелец канцелярской лавки, который вечно так пялился на мою маму, что мне хотелось свернуть ему челюсть. За столиками сидели и другие мужчины, которых я не знал, похоже, недавно сошедшие с городского поезда, и несколько знакомых, все в оранжевых «диккенсовских» софтбольных майках. Многие из них расположились на высоких стульях у барной стойки – кирпичной, со столешницей из золотистого дуба, другие тонули в темных альковах. Мужчины стояли в углах, прятались в тени, топтались возле телефонной будки, заходили в заднюю комнату – целая стая редких особей, за которыми я так мечтал понаблюдать.

В «Диккенсе» были и женщины, потрясающие и необыкновенные. У той, что сидела ближе всего ко мне, в глаза бросались ярко-желтые волосы и пронзительно-розовые губы. Я поглядел, как она проводит накрашенным ногтем по шее какого-то парня, прислонившись к его бицепсу обхватом с колонну. Я поежился: впервые в жизни мне выдалось воочию наблюдать за физическим контактом между женщиной и мужчиной. Словно почувствовав мою дрожь, женщина обернулась.

– Ого, – сказала она.

– Что такое? – спросил парень рядом с ней.

– Мальчишка.

– Где?

– Вон там. Возле двери.

– Эй, чей это паренек?

– Не смотри на меня.

Из тени на свет выступил Стив.

– Помочь тебе, сынок?

Я узнал его по игре в софтбол. Он был самым крупным из всей компании, с тугими кудряшками волос, лицом, багровым, как красное дерево, и голубыми глазами-щелками. Он улыбнулся мне, обнажив большие острые зубы, и в баре словно сразу посветлело. Теперь я знал, откуда происходил тот таинственный свет.

– Эй, Стив, – позвал его мужчина, сидевший за стойкой. – Налей-ка парнишке за мой счет, ха-ха!

На страницу:
5 из 9