bannerbanner
Безбилетники
Безбилетники

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 12

– А где крючки? – разводит руками папка. – Не могу найти! Завтра нужно будет купить…

Велик слету въезжает в распахнутую дверь подъезда. Егор ставит его между этажами, и, перепрыгивая через три ступеньки, бежит домой.

– Ты в Киев ездил?! – беззлобно ругается папка.

Егор вываливает из карманов содержимое. Брачки для рогатки, маленький велоключ от спиц, десять копеек, «краник» – вентиль для открытия кранов, торчащих из-под каждой пятиэтажки. И вот, наконец, – крохотная коробочка с крючками.

– Только такие были.

– Сгодится.

Отец надевает на спину рюкзак, проверяет, не давит ли что, подтягивая старые кожаные ремешки, подпрыгивает, нагибается…

– Пошли, пошли скорей! – торопит Егор.

Наконец они выходят из подъезда. Навстречу – волна холодного утреннего воздуха. Егор идет рядом с отцом, вприпрыжку, гордо неся удочки. Они снова идут вместе, что в последнее время бывает совсем редко. Егор хочет, чтобы его видели все соседи, все одноклассники, но еще так рано, и к тому же сегодня воскресенье. Они садятся в старый пыльный ПАЗик, который, натужно ревя на подъемах, везет их на другой конец города. Там – совсем иной мир. Мир бабочек и душистой сосновой смолы, мир знойного лета. Ему иногда кажется, что за городом – всегда лето.

…Остались позади пыльные улицы окраины с петухами и ленивыми собаками. По усеянной хвоей песчаной тропе они долго идут через сосняк. Он задирает голову, разглядывая покачивающиеся мачты деревьев и с наслаждением вдыхая крепкий смолистый воздух. Кружится голова. Лес кончается, тропа выходит на дорогу, которая вместе с бабочками бежит куда-то вперед, через звенящий насекомыми огромный луг. За лугом – снова лес, но уже совсем другой, – лохматый и сумеречный, прохладный. Следом увязывается тощая бело-рыжая собака. Вислоухий пес с печальными светло-карими глазами бежит рядом, будто свой. Теперь их уже трое, – неплохая компания!

– Шарик! Бобик! Рыжик! – Егор перебирает клички, будто ключи. Пес почти не реагирует, на каждое имя чуть повиливая хвостом.

Через полчаса – обрывистый берег реки. Они подходят к ветхому деревянному мосту. Он, как старый худой конь, неуверенно стоит на длинных, покосившихся ногах. Под ними расчесывает длинные волосы водорослей темная бурая вода.

– Его еще до революции построили. Иди осторожно, крепко держись за перила, – говорит папка.

Перила – только с одной стороны: трухлявая палка местами и вовсе отсутствует. Да и сам мост – страшный. Многие доски вырваны, другие проломлены, третьи, как старые гнилые зубы, щерятся по краям ржавыми гвоздями, скрипят под ногами. Пес дрожащими лапами делает несколько неуверенных шагов, и вдруг поворачивает назад. «Эх ты, – струсил! Жалко, не поиграем, – думает Егор. – Мы люди. Нам назад нельзя».

Он почти не боится, тем более что папка рядом. Мост – стонет под ногами, будто живой. Ходит ходуном, перетаптывается, но не сбрасывает, пугает только. Не нужно бояться. Нужно быть таким, как папка. Или как его учитель музыки, про которого папка как-то рассказывал. Когда-то его папка (возможно ли это?) тоже был первоклассником. Там, в небывало далеком прошлом, он сидел в актовом зале школы и слушал, как играет на баяне учитель музыки.

– Тогда в продаже еще были «опасные спички», – рассказывал папка. – Их можно было зажечь обо что угодно. Коробок таких спичек лежал в кармане моего учителя, и от трения загорелся прямо во время выступления. Повалил дым, вспыхнула штанина, кто-то закричал в зале, кто-то вскочил. Но учитель доиграл мелодию до конца, и только после последнего аккорда вскочил со стула и выбежал за кулисы.

Эта простая и мужественная история придавала сил, тем более что все мальчики – немного герои.

И вот – последняя доска: опасный мост остается позади. Они долго идут вдоль реки по тропе, и, наконец, находят на повороте подходящее место, где тихая заводь и обрывистый берег. Отец насаживает ему на крючок червяка, забрасывает подальше, с обрыва.

– Стой тут, а я пройду дальше.

Отец скрывается в лесу. Егор остается один, совсем как взрослый. Он стоит над обрывом, неотрывно глядя вниз, на поплавок. Вокруг – черно-зеленая пучина водоворотов, несущая листья, веточки, травинки, мусор. Нет, река – это, конечно, не море. Река всегда проходит мимо, и в то же время куда-то в сторону. Она живет рядом, но не вмешивается в твою жизнь. Хочешь – прокатись по ней, хочешь – переплыви. Море – оно всегда напротив, оно всегда обращено к тебе лицом. Море – как сильный дикий зверь. Его не приручить, с ним не подружиться. Но море далеко, а река – вот она. Добрая, ласковая. Почти ручная.

Поплавок, задрожав, бросается в сторону, и вдруг камнем идет ко дну. От неожиданности Егор чуть не выпускает удочку, в последний момент успевая вцепиться в нее двумя руками. Но тот, кто прячется под водой, тот, кто сидит на том конце, – он огромный и страшный, он сильнее его. Он тянет и тянет, тяжелый, сильный, как крепкая рука, медленно подтаскивая его к краю обрыва.

Отчаянно упираясь в берег, он орет со всей мочи:

– Папка! Па-апка!

Тонкие, посиневшие от напряжения руки судорожно вцепились в бамбук, но он скользит, скользит трава под ногами.

– Ну где же ты, папка?!

Бежит! Бежит папка!

Еще миг, – и стальные отцовские клешни перехватывают удочку. Еще через секунду у тропинки в песчаной пыли бьется здоровенная рыбина с черной спиной и желтыми пятнистыми боками.

– Откуда щука? Как? На червя? – недоумевает папка.

Рыбина кажется Егору значительно меньше, чем та, что тянула его с обрыва. Та по величине была не меньше акулы, – он хорошо осязал ее через тонкую нить лески. Но все-таки она большая и страшная! Щука подпрыгивает, бьет черно-красным плавником по земле. Отец отшвыривает ее ногой, подальше от берега, склоняется над ней.

– Смотри.

В ее острых, как бритва, зубах белеет чей-то хвост. Небольшой пескарь с распоротым брюхом намертво зажат во рту щуки. Из его полуоткрытого рта тянется леска.

– Две рыбы на один крючок! Ай да Егор! Ай молодец! – радуется папка. – Как такая рыбина поводок не оборвала, ума не приложу.

К вечеру садок наполняется некрупной рыбешкой. Отдельно от них лежит в пакете с водой главная добыча. Бьет хвостом, поднимает шум. Садится солнце, теплым блеском золотя реку. Наконец они, довольные уловом, идут домой.

– У меня тоже такое было, – рассказывает отец. – Только там карп схватил карпа. Они хищники, своих едят. Такое бывает в жизни.


…Когда Том открыл глаза, уже стемнело. Он лежал там же, посреди футбольного поля. Вокруг звенели сверчки. Их громкий тревожный стрекот разливался повсюду, заполоняя весь мир. Вверху, прямо над ним, в неверном танце кружились звезды.

Том перевернулся на бок, медленно встал, огляделся. Рядом валялись растоптанные Мосины очки. Он невесело усмехнулся, потрогал лицо. Оно, как ни странно, было целым: синяков не было, но голова будто разучилась соображать. Скорее всего его вырубили с первого удара по затылку, и, испугавшись, что убили, почти не пинали.

Он снова огляделся и побрел наугад, на тусклый, уплывающий в багровую пелену далекий фонарь. Его неровный, режущий глаза свет все время съезжал куда-то вправо, норовя перевернуть весь мир с ног на голову. Хотелось спать. Сверчки не умолкали. Он заткнул уши, но их звон лишь превратился в высокий протяжный гул, будто неподалеку бежал нескончаемый поезд. Мир стал похож на небольшую комнату. Ее темные мягкие стены были очерчены неровными тенями, полными летучих мышей.

Поле кончилось. Наконец сквозь пульсирующую звездчатую мглу он увидел автобусную остановку и присел на скамейку. Добраться отсюда домой было непросто и в твердом уме. Нужно было ехать как-то через центр с пересадками, но как понять, в какую сторону, и на чем? Он никогда здесь не был. Постепенно на остановке собрался народ. Люди выплывали из тьмы, словно миражи, словно неверные сны. Их движения были плавные, наполненные удивительной гармонией, и Том был не до конца уверен в том, что они – живые.

– А тебе нужно пять остановок, потом поворот, потом еще поворот, там магазин… – объясняла ему какая-то добрая старушка. Ее убаюкивающий голос звучал как сказка, но он никак не мог сосредоточиться на ее словах. Мысли будто вываливались из головы, превращаясь в мусор под ногами. Вскоре к остановке подъехал автобус, и бабушка исчезла. Он снова остался один, еще раз ощупал голову. Ран вроде не было, лишь на затылке вздулась приличная шишка. Его вырвало. Согнувшись, он почувствовал, что рядом кто-то стоит. Кто-то спортивный, молодой. Том смотрел себе под ноги, но незнакомец все вертелся рядом, явно стараясь рассмотреть его лицо. Не желая вновь нарваться на местных, Том отвернулся и, сев в самый темный угол остановки, прикрыл лицо рукой.

– Егор, это ты? Здарова! – сквозь звон сверчков услышал он дружелюбный голос. – А чего такой грязный?

Том повернул голову. Свет фонаря выхватил из тьмы полузнакомое лицо. Это был Зима, пацан с их района. Он был в спортивном костюме, с сумкой через плечо.

– Оба-на, – Зима. – Выдавил из себя Том. – А я, вишь, гулял тут, да люлей отгрузили. Зима, будь человеком. Выведи меня отсюда.

– Не Зима, а Саня. – Беззлобно ответил Зима и, осторожно переступив через лужу блевотины, взял Тома под руку.

В больнице

Том уже неделю лежал в отделении нейрохирургии. Лечащего врача, крупного пожилого человека с одутловатым лицом и щеткой коротких усов, он видел только один раз, в первый день, на обходе. Тот что-то спросил, медсестра скупо ответила:

– Сoncussion, пенталгин два, циннаризин, два.

– Сoncussion! – врач задумчиво кивнул, и отошел к следующей кровати.

Больница напоминала санаторий: все лечение заключалось в том, что два раза в день ему давали таблетки и мерили температуру. Иногда он играл в шашки с двумя другими соседями по палате. Впрочем, их обоих – деда Петра и Евгения Семеновича Щербакова, – отправили домой дня через три после его поступления. Их выписка вначале обрадовала Тома: дед Петро, крупный сельский мужик, получивший травму головы при падении с лестницы, был хроническим курильщиком и нещадно храпел по ночам, а Евгений Семенович Щербаков, актер театра, пострадавший от обрушения декораций, болтал без умолку. Чувствуя в себе великий, но не оцененный начальством дар, он беспрерывно рассуждал о всеобщем падении нравов, духовной нищете и невозможности реализоваться в таких условиях его природному гению. Том был рад остаться один, в большой бледно-розовой палате на шесть коек. Пару дней он наслаждался тишиной, но потом стал скучать, – по друзьям, по дому.

Чаще всего приходила мать. Она передавала приветы от друзей и всякую домашнюю вкуснятину.

– Вот, возьми, я котлеты сделала, – очередной раз говорила она, разворачивая тяжелый, еще теплый сверток. – Мне разрешили. Вот огурчики с дачи, кукуруза вареная, вот вишневый компот. А чай не разрешили.

– Да хватит, я не съем столько. Тут нормально кормят.

– Может, кого из друзей угостишь?

– Ко мне никто, кроме тебя, не ходит.

– Ну, может, придут еще.

– Может. – Том спрятал припасы в тумбочку, сходил за кипятком на пост, и вскоре они пили душистый мятный чай. Мать рассказывала об огороде, о соседях по участку, о медведке, которая изрыла весь огород и которую наконец удалось зарубить, об урожае и поливе, о мелких дачных новостях и всяких пустяках. Тому не хотелось ее отпускать.

– Сонечко, наш сосед, где-то сварку достал. Обещал нам калитку приварить. Не помнишь, что у нас еще заварить нужно? Из головы вылетело.

– Не помню. Хотя… Тяпка вроде ж лопнула.

– Точно, тяпку. А я и забыла совсем.

– Он за так заварит, или нет?

– Сонечко? Заварит, конечно. Но ничего не возьмет. Золотой человек, и руки у него золотые. Но я ему стакан налью – в знак благодарности.

– Что там папка? Видела его?

– Нет, не видела. Соседка из второго подъезда видела, – пьяный шел. Все по-прежнему.

– Мам, а как оно так получилось?

– Что именно?

– Ну, с папкой. Вы же когда женились, наверное, мечтали вместе жить, до смерти. Как оно произошло, что все лопнуло, по швам разошлось?

– Как? – ее голос слегка дрогнул. – Не было какого-то момента… Просто как-то шли-шли, шажочками маленькими. И дошли.

– Но вы же любили друг друга?

– Конечно любили, – она скрестила руки, отвернулась к окну. – Теперь мне кажется, что это было так давно. Как вроде и не со мной. Или в прошлой жизни…

Поначалу все было более-менее хорошо, а потом у них случился тот злополучный эксперимент. Запускали какой-то агрегат, и на испытательном стенде не увидели дефекта. Погибли люди. Как водится, по шапке получили все, в том числе и те, кто ни сном ни духом, – просто числился в рабочей группе. Папку, как одного из участников, перевели в Слобожанск, но только уже рядовым инженером в заштатный НИИ. Он тогда еще думал, что все везде одинаково, что толковому сотруднику везде открыта дверь. Поначалу даже какие-то проекты выдвигал, что-то там рационализировал. Но, как говорится, против коллектива не попрешь. Если там ребята были увлеченные, с горящими глазами, то здесь оказалось полное болото. Смысл работы сводился к победным квартальным отчетам, а энтузиазм коллег проявлялся только на юбилеях. И предложения папкины уже звучали только в форме тостов.

– А потом?

– А потом он потихоньку пить стал. Сразу жизнь вокруг закипела, новые друзья завелись. Ну, как друзья, – собутыльники. В таком возрасте новых друзей не бывает. Да ты их всех, наверное, помнишь. Сейчас, конечно, меньше стало: кто умер, кто уехал, кто бросил. А в те годы… Он говорил, что смысл жизни потерял, а я, дура, тоже этому значения не придавала: у него карьера сломана, он просто пар выпускает. Заливает несправедливость. Я думала, что все образуется, нужно просто время прийти в себя, а потом… А потом становилось только хуже. Скандалы пошли, крики, мат. Сколько выпить и где, – он уже решал сам. На своем огороде – только за магарыч. Я говорю: посмотри, кто твои друзья? Они же только за твой счет пьют, а потом еще и вещи из дома тащат. Книги редкие ушли, инструменты. И утихомирить его нельзя, он же бывший боксер. Бил без разговоров. Протрезвеет – прощения просит. А через три дня – опять.

– Он же лечился?

– Два раза лежал. Потом по методу Довженко кодировался, добровольно. В последний раз полгода не пил. Я уж было думала, что наладилось все, хотя и злой он стал, как собака. Раздражался на любую мелочь. Но я думала, что это пройдет. А потом какой-то доктор-собутыльник объяснил ему, как развязаться. Ты, говорит, по чайной ложечке пей, сегодня одну, завтра – две. Мне подруги столько раз говорили: разведись, так хоть алименты будут. А то – ни жизни, ни помощи. Но развод – это просто формальность была, семьи-то уже давно не было…

Мать вздохнула, убрала с лица волосы.

– Я, конечно, тоже виновата. Прозевала момент, когда нужно было коней придержать, но мне ссор не хотелось. Думала, что в будущем все оно как-то само собой рассосется, устаканится. Увы. Если что-то и менять в жизни, то вот прям сейчас, а не завтра. Если на завтра перенесешь, то ничего не выйдет. Моргнуть не успеешь, а годы пролетели. Сейчас смотришь назад, и понимаешь, что жизнь таких ошибок не прощает.

Она замолчала. Том поставил чашку, бессмысленно глядя перед собой.

– А потом?

– А потом, чтобы не делить имущество, собрали деньги. Дедушка помог, вошел в положение. Кое-что продали, влезли в долги, и купили ему однушку в соседнем дворе. Успели, пока все не рухнуло. Хотя я потом, после работы, еще несколько лет полы мыла, чтобы с долгами рассчитаться.

– Ты мне это не рассказывала.

– Так и разошлись. Еще были какие-то надежды, до того случая с юристом, как его там…

– Галушко.

– Ты его фамилию помнишь?

– Да уж, такое не забывается.

– Ладно, заговорилась я, – мать вздохнула. – На дачу нужно ехать, поливать, а то воду после десяти отключат. Ты как выздоровеешь, – нужно работу искать.

– Та знаю я, – он посмотрел на свои руки. – На железку в путейцы я точно не вернусь. Надо было сразу после школы не в ПТУ, а в институт, на иняз.

– Если ты в институт надумал, то документы нужно с начала лета подавать, и ко вступительным готовиться. Ты не тяни. А куда хочешь?

Он пожал плечами.

– Ладно, отдыхай, – мать тревожно посмотрела на него, поднялась, машинально поправила волосы. – Поехала я.

– Я тебя провожу.

Они вышли на улицу.

– Ну привет. Выздоравливай!

– Пока, мам.

Он махнул ей рукой, и долго смотрел вслед. На него вдруг нахлынуло непривычное чувство отчужденности.

«Кто эта женщина? За что она меня любит? Чем она мне обязана?»

Он будто впервые увидел ее, – такую знакомую и в то же время бесконечно далекую, постороннюю его внутреннего мира.

«Эта женщина – мать. Мать – это такой человек, который тебя родил и с тех пор зачем-то заботится о тебе. Она пришла тебя проведать. Ты живешь в специальном доме. Люди вокруг дают тебе таблетки, чтобы ты стал такой, как раньше. Зачем? Наверное, потому, что раньше ты был лучше».

– Да, крепко башку отшибли, – усмехнулся он сам себе, медленно выходя из оцепенения. Встряхнулся и побрел в угол больничного парка к уже полюбившейся скамейке. Сел, вытащил из кармана припасенный с обеда хлеб, покрошил голубям.

– Би-иббиибиб! – раздался за спиной громкий звук автомобильного сигнала. Птицы пугливо вспорхнули, и тут же поспешили к скамейке.

– Что на пенсии! – Том тоскливо глянул через плечо, туда, где за прутьями высокой кованой ограды спешили по каким-то своим делам прохожие, неслись куда-то машины. Ему вдруг отчаянно захотелось перемахнуть через забор и раствориться в городской суете, – да хоть бы и так, в белых кальсонах с мелкими зелеными пятнами «Минздрав» и нелепых домашних тапочках.

– Больной! Идите уже в отделение, ужин! – строгая медсестра из окна призывно махнула ему рукой.

В столовой висел тяжелый жирный запах казенной еды. Казалось, его источали даже сами стены. Места у окна с видом во двор, как всегда, были заняты. Он подсел у коридора к какому-то новенькому больному, морщинистому деду с перебинтованной головой.

– Хорошо кормят, – довольно чавкая, проговорил тот. – Я во второй лежал. Там суп – одна вода и морковка. А тут еще и добавки можно попросить. А салатик! Прям как с огорода!

– Ага! – Том машинально кивнул, глянул себе в тарелку, и вдруг провалился в яркое воспоминание. Прошлый сентябрь, по-летнему теплый вечер. Только зашло солнце, и вечерняя прохлада уже разливалась по окрестностям. В зарослях вишни заливалась соловьем варакушка, где-то чуть подальше, в болотце, утробно квакала жаба. Он только вернулся с репетиции, мама стояла у плиты и жарила картошку.

– К вам можно? – с порога сказал он.

– О, какие люди! – мама обрадованно обняла его. – Привет, Егор. Ну, как дела?

– Нормально отыграли, у нас уже почти часовая программа. Только Монгол, как всегда, тупил на барабанах. Половину репетиции одну песню гоняли, а толку нет. Скоро сейшн в ДК, а он лажает на ровном месте.

– Сейшн – это концерт?

– Ага, когда команд много.

– Может ему подучиться где-то?

– Где он у нас подучится? Есть, конечно, Лебедь, – это лучший ударник города, но он себе конкурентов плодить не хочет. Так Монгол у Дрима видак взял, с кассетами разных групп. Смотрит, как они работают, а потом по кастрюлям повторяет. Но толку пока мало. Если не считать того, что у соседей снизу люстра упала.

– Бедные соседи.

– Ага. Я поначалу думал, что он наврал. Он вообще мастер по ушам ездить. Но потом я этого соседа у Монгола на дне рождения видел. Вдребезги, – говорит, – чуть кошку не зашибло. Рассказывает, а сам радостный такой.

– Монгол… Его же Саша зовут? Он так на вас не похож.

– Не, он нормальный. Гоповатый чуток, но не сильно.

– Есть в беседке будем?

– Ну да, как всегда. Еще же тепло.

– Укропа нарежь.

В увитой виноградом беседке они расставили нехитрую дачную посуду, и Том с жадностью набросился на еду.

– Ешь, еще добавка… – сказала мать. Ее руки, жившие будто отдельно от тела, суетились среди тарелок с едой.

– А ты чего не садишься?

– Я?.. Бери хлеб. Салату? – она задела рукой солонку, и та покатилась по столу, оставляя за собой тропинку крупной сероватой соли.

– Мам, с тобой все в порядке? – Том оторвался от еды. – Что-то ты какая-то…

– Нет, ничего. – Мать отвела глаза, сказав это чересчур поспешно, и он сразу отодвинул от себя тарелку.

– Так. А чего руки дрожат? А ну, выкладывай.

– Да так, глупость одна произошла. Не думаю, что оно тебе нужно. Как-то переживу, не волнуйся.

– Ну да. Спасибо, успокоила. Теперь я точно волноваться не буду. Что случилось-то?

– Пока ничего. – Мать снова замялась, сжала край скатерти, нерешительно замолчала. – В общем, тут у папки нашего новый собутыльник появился. Галушко – фамилия. Юрист какой-то, что ли. И он предложил папке меня отравить.

– Отравить?

– Марья Афанасьевна слышала. Моя старая знакомая, еще по прошлой работе. Она сейчас на пенсии, подрабатывает вахтером в общежитии, а этот хмырь там живет. Так вот. Позавчера они зашли туда вдвоем. Пьяные в дым, ничего вокруг не видят. А этот и говорит: «Ты мышьяка ей подсыпь. Его чуть-чуть нужно, на кончике ножа. У нее почки станут, и привет. Менты ничего не поймут, это я гарантирую, мышьяк на каждого по-разному действует. А если спросят, – скажешь, что не знаешь. Или что мышей травила. Ребенок у тебя уже взрослый. Свою квартиру продашь, к нему переедешь, и жизнь у тебя сразу наладится». Папку нашего она сразу узнала, а потом ко мне на работу зашла, и все рассказала.

– Ты ему говорила?

– Сказала, конечно, что знаю. Что если что-то случится, то он сядет. Ключи у него от нашей квартиры забрала.

– А он – что?

– Ничего. То говорит, что ничего такого не было, то не помнит.

– Ясно. – Том без интереса ковырял вилкой картошку. Есть уже не хотелось.

– Как думаешь, решился бы?

– Не знаю. Может, и нет. Все-таки столько лет вместе прожили. Хотя… Ты только не переживай сильно. Просто на всякий случай, – знай.

Мать старалась говорить легко, но выходило как-то излишне звонко, и от этого становилось чуточку страшно. Он почувствовал, как откуда-то из живота, обжигая кровью сердце, тяжелым горячим клубком поднимается в нем черная страшная ненависть.

– Ничего себе, – он взял вилку, снова положил ее, стараясь говорить ровно, невозмутимо. – А где эта общага?

– Девятиэтажка у завода. Серая такая, углом стоит.

– Ты выясни у этой вахтерши, в каком номере этот урод живет, ладно? В гости хочу зайти.

– А хуже не будет?

– А что может быть хуже? – отозвался он.

– Он же юрист… Мало ли.

– Я просто зайду, поговорю… Нет, хуже не будет, это точно. Зато если он получит, то будет думать, что отец проболтался. Тут и дружбе конец.

– Ты только папку не трогай, ладно?

– Ты сегодня домой или здесь останешься?

– Поеду, – сказала мама.

– Созвонись с этой вахтершей, прям сегодня.

– Хорошо. Вот, попробуй, я компот приготовила…

– …А компот! Какой тут компот! – сосед по столику будто услышал его мысли. – Пойду, за добавкой схожу!

– Вот унесло, – Том, провожая соседа взглядом, с шумом выдохнул воздух. – Таблетки у них такие, что ли? Или мозги шалят?

* * *

Дни в больнице тянулись медленно, словно резиновые. Том бесцельно слонялся по длинным коридорам корпуса, бродил по больничному скверу, ища, чем себя занять. Иногда ему удавалось помочь санитарам, перекладывая на каталки прибывших на «скорых» больных. Однажды его попросили привезти еду из кухни, и он стал возить ее каждый день. Пищеблок располагался в отдельном здании, на противоположном конце больницы. Еду в эмалированных ведрах с номерами отделений возили на тачке по низкому, напоминающему длинное бомбоубежище, подземному тоннелю, тускло освещенному пыльными лампочками, света которых хватало как раз на то, чтобы выйдя из одной тени, погрузиться в другую. Ему нравилось здесь представлять себя человеком, чудом выжившим после ядерной войны. Он везет еду таким же нескольким счастливчикам, которые ждут где-то там, за стенами со вздувшейся от сырости рыхлой штукатуркой, по которой плетутся толстые, покрытые паутиной кабели. Они, обреченные на жизнь кротов, никогда не выйдут на поверхность. Разве что в старости, чтобы напоследок насладиться солнечным светом.

Но вот тоннель заканчивался не мрачным бомбоубежищем, а лифтом, где еду поднимали на нужный этаж и развозили по отделениям. Жестяной грохот тачки оповещал весь корпус, что наступило время приема пищи.

Однажды, когда он втолкнул тачку в лифт, вместе с ним вошла симпатичная медсестра.

– Девушка, только сегодня и только для вас бесплатное такси, – бодро отчеканил Том. – Садитесь, подвезу. Машина не совсем современная, но еще вполне ничего.

На страницу:
2 из 12