Полная версия
Дневник Дракулы
Лариса Сегида
Дневник Дракулы
Не верьте в истинность этой истории, потому что вы не были ее свидетелем, потому как и очевидцев происшедшего – прибитой инсультом семидесятипятилетней старухи и ее мужа мадьярской крови, последних из прикоснувшихся к реликвии, что скрутила в тугой узел героев моего повествования, – уже нет в живых.
Признайте ее искренность, хотя, быть может, и презрение ее не лишит вас удовольствия от пусть даже книжного знакомства с интеллектом, духом, ныне живущим в буквах только русской, валашской и венгерской словесности и покинувшим свое тело более пятисот лет назад.
Миллионы, не желающие рыться в библиотечной пыли, верят художникам пера, красок, экрана, власти, создавшим из противоречивой судьбы реальной средневековой личности кровавые вампирские сказки. Быть может, сотни, десятки или хотя бы единицы поверят мне, прожившей в этой пыли половину куска своего существования.
Д. С.
***
ДНЕВНИК ДИНЫ
(начат 15 сентября 1984 года)
В 1966 году у провинциальной пары родилась девочка. Семьей назвать тот союз трудно, потому как возник он на обычном убеждении, что сексуальное соитие есть лучшее средство или способ для самореализации каждого. Они любили бешено, с боями и звериным пением.
Дикий нрав, воспитанный матерью-улицей, смазливое лицо вкупе с кошачьей походкой слепили этакого плейбоя местного Бродвея из типа, выступившего в роли биологического отца девочки. Местные авторитеты уважали его столичные корни, трехлетний опыт, обретенный в зоне за мелкое хулиганство, и нескрываемую наглость, выдаваемую им за породу.
Мамочка малышки, хорошенькая, кудрявая, рыжеволосая хохотушка, маленькая, кругленькая, она покорила парня своим особым вилянием попкой, когда складочки на узком платье нервно перескакивают слева направо, справа налево, и осознанием своей исключительности, вышколенной спортивными победами в стрельбе из лука.
Влюбленные разбежались, когда девочке исполнилось пять лет, высосав и обглодав друг друга, когда от их любви остался лишь больной запах перегара.
Он уехал на побережье Каспийского моря, на холме выстроил дом и заточил себя в волчье одиночество.
Она осталась стареть в глухой провинциальной дыре, оплывая жиром и успокаиваясь.
Девочка выросла с безумным зарядом на поход, побег, отъезд, полет, на все, что аккумулируется в понятии «движение». Она смылась из дома в шестнадцать лет, и путь ее лежал на запад, разумеется, тот запад, который не был ей заказан советским паспортом, и в его самый сумасшедший город, конечно же, Москву, на поиски той, кого мечтала увидеть все свои детские годы.
Бабушка, бабулечка, папенькина мамочка, всегда казалась тайною, сказочною дамочкой. Отец девушки, то есть сын этой самой бабушки, сбежал от нее в десять лет, вспоминать мать не любил и звал ее сквозь зубы «призраком» или «живым трупом»: она всегда молчала, будто спала, а сын был только будильником ее снов. Даже его чудное внешнее сходство с нею, казалось, не вызывало в матери никаких чувств. Она жила, словно не просыпаясь, ее не было в этой реальности.
Поиск бабки был вызван не столько инстинктом крови, сколько меркантильными соображениями: прозябание в общежитии представлялось ещё более бессмысленным занятием, чем провинциальное бытие, откуда девчонка только что вырвалась. И здесь уже пора перейти с третьего лица на первое, потому что все последующие события этой истории будут происходить непосредственно со мною, в сознательном возрасте, уже призываемом к ответственности перед законом, и в совершенно здравом мышлении.
Адрес бабушки я разыскала через платную городскую службу, предоставив все свои документы, – по всей видимости, такая предосторожность исключала или ставила под контроль мои возможные злые намерения. Вдруг убьют или ограбят адресата, в первую очередь схватят меня как особо интересующуюся.
Роскошный подъезд напомнил мне об уважении к своей какой-то мифической родословной еще сильнее, чем аристократический двор, а дубовая дверь нужной мне квартиры с филенкой из черного дерева презрела мою упорную простоту. Мне долго не открывали, хотя я слышала шарканье шагов, очень нежный, мелодичный звук каких-то волшебных механизмов, журчание воды и редкое воздушное бормотание. Глазка в двери не было, значит, моя внешность не послужила поводом моего бесконечного топтания на мраморном полу. Моих стуков – звонка не было – просто не слышали.
Ни час, ни другой не изменили моего положения. Я устроилась на корточках, спиной к двери, и, вспоминая скудные, язвительные отцовские ремарки в адрес бабушки, пыталась нарисовать в голове ее образ: высокая, худая, властная, бесполезная, как чучело в огороде, на которое давно перестали обращать внимание птицы, беспардонно усеивая его своим пометом. Периодически я постукивала, как дятел, в могучую дверь, но ответную тишину нарушали все те же звуки, и не проявлялось в сумраке подъезда ни малейшего желания хозяйки взглянуть на свое потомство.
Прошло много времени, я замерзла в маечке и шортах в прохладном подъезде, меня тянуло в сон, когда я почувствовала, что по ту сторону двери, прилипнув к ней, стоит живое тело, дышит, и в замочной дырочке я увидела глаз. Я отошла подальше, чтобы меня можно было лучше разглядеть, показала пустые ладони, мол, без оружия, с доброй мыслью, улыбаюсь и прошу открыть мне. Глаз сверлил меня долго, я стала похожа на сфинкса с улыбкой Леонардо: «Бабушка, это я, Дина, дочь Прометея». Наконец дверь поехала от меня в глубь квартиры. Волна старческой затхлости щипнула мне ноздри, и я с той же дурацкой улыбкой шагнула в таинственный полумрак квартиры.
Несколько минут я привыкала к темноте, ощущала на своем плече дыхание родного мне существа, мне не было страшно или брезгливо, теплые капли боли шлепались о мое темя, и мне показалось, что эта квартира на пятом этаже дома-замка и есть моя праймери, мой мектеб, а я всего лишь табула раза, пустой ноль, напичканный бук-вами, словами, цифрами, схемами, формулами, рецептами, мусорное ведро с отходами, порожденными социумом с его законами, нормами, нужными и ненужными науками, авторитетами, кумирами, идеалами, книгами, музыкой, фильмами, картинами, которые поедаются из поколения в поколение каждым винтом общественного организма и должны быть переварены и мною: истина и вера, постулируемые власть держащими. В памяти вспыхнула популярная на школьных смотрах строя и песни песенка «Шагать и верить тем, кто за рулем».
Я притянула к себе маленькое, тщедушное, дрожащее тельце, наша дрожь превратилась в одну большую волну, которая заставила нас плакать беззвучно и сухо, как двух старых солдат.
Приступ меланхолии закончился, когда старушка вы-скользнула из моих объятий. Она пошаркала по огромному тоннелю-коридору в гостиную, молчаливо требуя проследовать за нею. Низенькая, треугольной комплекции, с расширением к низу, она легко опустилась на стул, на котором показалась мне Елизаветой на троне. Прозрачные короткие волосы, лицо-пустыня с множеством песчаных барханов, водянистые глаза, зрачки которых уже давно растворились в белках, что напомнило мне студень, корявые сучки-пальцы с вросшими в кожу серебряными кольцами, в тон им серебристый атласный халат в пол с аккуратной штопкой во многих местах и белый накрахмаленный чепец. Последний был важным и заключительным штрихом ее стиля, стиля всех стилей, по сравнению с которым все новомодные штучки показались мне безвкусным чванством самовлюбленных до патологии «дерзайнеров».
Она руководила мною одним взглядом, тянула к себе, как всадник лассо с жертвой. Я позабыла время в ее магнетическом облаке. Бабушка восседала за овальным столом так неподвижно, что даже древний стул под нею молчал.
Допроса не последовало. Она медленно изучила содержимое моего паспорта, свидетельства о рождении, аттестата о среднем образовании, студенческого билета, фотографии своего блудного сына, невестки, мои в младенчестве и отрочестве, глубоко, тяжело вздохнула и отодвинула, чуть брезгливо, бумажную кипу на край стола.
– В вашем пользовании эта гостиная, софа, два венских стула, письменный стол у окна с пятью выдвижными шкафчиками, два из них – для особо важных бумаг – запираются на ключ, – она три раза стукнула маленьким фигурным ключиком по столу. – Малая и большая пуховые подушки, верблюжье одеяло, белый и цветной комплекты белья. А вот этот стол, – теперь она постучала костяшками по овальной столешнице, – этот стол прошу не беспокоить. Не садиться за него и не мучить своими глупыми писульками. Исключите шум и телефонные звонки. Это… МОЙ… дом, – oна делала паузу на каждом слове этой фразы. – Прошу вас понять глубинную суть моего высказывания!
Она исчезла. Мои глаза привыкли к полумраку, казалось, все стояло здесь без движения несколько десятков лет в ожидании моего появления.
Мебель излучала густой благородный свет и покой. Окно было зашторено тяжелыми бархатными портьерами песочного цвета с длинными темно-желтыми кистями. На стенах висело несколько картин в старинных лепных рамах, золоченных настоящим сусальным золотом, а не бронзянкой. Всюду царствовала природа в разное время года, но, похоже, в одной и той же местности, незнакомой мне, но такой манящей и родной, будто когда-то давно я воочию наслаждалась ею. Холмы, горы, не каменистые, а увитые зеленью, низкие домики с глинобитными или плетеными стенами и тростниковыми крышами, кое-где мозаика на фасаде дома в сочетании красного, белого, синего и черного цветов. Райские места. Мне сразу вспомнились родные серые и перекошенные деревенские шедевры и еще сильнее захотелось запрыгнуть в этот картинный мир.
Я страшно устала. Время гнало день к концу. Обычно в новом месте обитания я размещала тело строго по науке, когда ложилась спать, головой на север, ногами на юг, но сегодня мне было не до электромагнитных законов, просто упала на софу и забыла обо всем на свете.
Я проснулась от полузвериного воя, похожего на плачь китихи в океане. Молодой, сильный женский голос выл в тишине спящего дома. Выл тонально, дико, не столь-ко жутко, сколько таинственно и сказочно: «О-o-o-o… Я-я-я-я-я-я… М-и-и-и-н-я-а-а-а… М-и-и-и-н-я-а-а-а… М-и-и-и-н-я-а-а-а…». И вдруг низким грудным альтом: «Да-да-да-да… Да-да-да-да-а-а…». И снова высоким. Казалось, будто так своеобразно беседуют два существа. Это продолжалось четверть часа. Потом все смолкло.
Я вышла из гостиной в тот же огромный коридор-тоннель, но шагнуть в черную пустоту у меня не хватило духу. Полнейшая тишина. Только нежный звон каких-то чудных механизмов. Может, галлюцинации, может, у меня с головой не все в порядке от новых впечатлений. Я вернулась в кровать и уснула.
Часа через два мои чуткие уши уловили громкие, тяжелые вздохи. С каждым разом они учащались, становились более нервными, легкими, порывистыми, как ветер в оконных щелях.
У меня не было сомнений касательно природы этого дыхания: кто-то, соседи сверху или снизу, занимался любовью. Еще-еще, быстрее, быстрее. Я сама начала волноваться, соски моей маленькой девственной груди набухли, отвердели, как морские камушки, я переживала вместе с этой горячей влюбленной парой акт не познанной еще пока мною близости мужчины и женщины. Я улыбалась, я была счастлива. Счастлива за них и вместе с ними.
Вздохи стали звучать с частотой пуль в досаафовском тире, и вдруг крик, истошный животный крик оглушил меня, остановился на высокой ноте сопрано и скатился в хриплый, рычащий сип. И плач, океан плача захлестнул меня, мою комнату, весь этот непонятный бабкин дом. Когда чуть стихло, я снова на цыпочках высунулась в коридор. Плач стал глуше, но здесь он звучал отчетливее, молодой и вместе с тем старый.
Волна прохладного воздуха скользнула по моим голым ступням. Неизвестная мне дверь в противоположном конце коридора медленно приоткрывалась. Кто-то протиснулся в узкую щель и провалился в тоннельную тьму коридора. Я прилипла к стене. Ноги свело судорогой от холода и страха. Скрипнула и хлопнула еще какая-то дверь. Зажурчала вода, видимо, в ванной комнате, сначала жалобно, а затем ворчливо и с плевками. Значит, в этой странной квартире живет кто-то еще.
Я прошмыгнула в свою комнату и прыгнула с головой под одеяло. Меня все это не касается.
Проснулась по биологическим часам. Комната по-прежнему окутана сумерками. В моем свежем утреннем состоянии она показалась мне более уютной и, как я внимательнее разглядела, напичканной еще кучей интересностей. Узенькая изящная этажерка сверху донизу была уставлена цветными керамическими штучками, матовыми и глазурованными, в пастельных и ярмарочных тонах. Одна стена, ближе к двери, была увешана различных размеров, фактуры и цветовой гаммы тканными ковриками, гобеленами и вышивками. Готические замки, церкви, причудливые здания, симпатичные, словно игрушечные, крестьянские домики, – казалось, на той стене жизнь течет в ином настроении.
Возле портьер в гармонии с их песочно-золотым цветом висело несколько чеканных работ по меди. Портреты, влюбленная пара, музыканты с трубами, бородатые, в жилетках и очень широких поясах, женщины в расшитых юбках с огромными корзинами перца и яблок.
Я нащупала выключатель и зажгла свет. Тут же чеканки заискрились, а лица буквально ожили. Я передвигалась вдоль стены, и человечки двигались вместе со мною, жестикулировали, улыбались, сверкали глазами. Люстра излучала такой же золотой свет. Она представляла собой удивительное сооружение из многих тонких чугунных переплетений в виде ветвей дерева поверх темно-желтого атласа, и ее свечение напоминало пламя костра в пещере.
Я решилась повторить ночное путешествие, чтобы тщательнее исследовать лабиринты квартиры. Коридор был также мрачен. Отсчитав двадцать шагов, я надеялась нащупать ту таинственную дверь. Я протянула руку вправо – стена, стена, наличник, ручка двери.
Влажная, прохладная клешня охватила мое запястье и стянула до жгучей боли. От ужаса мой безумный вопль взорвал тишину коридора, но тут же другая клешня больно, нагло, беспардонно, вцепилась в мой рот.
– Не орите. Это МОЙ дом. Вотще вы сюда прохаживаетесь. Ваш рай – в вашей комнате.
Клешни расцепились, и жесткий, колючий кулак во-ткнулся в мою спину, откинув меня на несколько метров к двери, которая только и была предоставлена в мое распоряжение. Мерзкая бабка, столетняя рухлядь, интеллигентка в чепце с манерами купчихи, святоша, кукушка, детоненавистница!
Я влетела в свою комнату, схватила рюкзак и выскочила из квартиры беспрепятственно, благо, все замки почему-то были открыты. Может, квартиранты только что ушли и забыли закрыть дверь?
Я скакала с пятого этажа сталинского дома, перепрыгивая ступени огромных пролетов, кусая губы, растирая по щекам соленую жидкость; я скакала в какой-то бесконечности. На запястьях проявились сине-красные браслеты, руки ломило, спина гудела от удара, гордость выла. Мое «эго» отхлестали. Чертова ампула, одноразовый шприц, тупая игла с таким же тупым менталитетом!
Я брела по заплеванному асфальту, вспоминала свой первый родственный порыв к этой треугольной ведьме, заточившей себя заживо в склепе в центре Москвы вместе с какими-то эротоманами, и плакала от боли, причиненной мне родным человеком. Предстоящее общежитское бытие меня страшило, мучило и угнетало. Но спать больше было негде. Я перекинула рюкзак на другое плечо, что-то звякнуло нежно, как тот мелодичный звон механизмов в бабкиной квартире. Я порылась по карманам и карманчикам рюкзака и вытащила латунный ключ на позолоченном треугольном брелке с выгравированными буквами «М» и «С», а на обратной стороне – 1945. Видимо, ее подкидыш. Я выплюнула недавние обиды – что с дуры взять – и пошлепала в свою обитель.
***
ДНЕВНИК ВЛАДА
Сегодня мне дали бумагу и перо. Я смотрел на них долго, не решаясь прикоснуться. Но одиночество уже невыносимо. Пребывание с самим собой, молчащим, стонущим или воющим на луну, подобно волку, невыносимо. Мне нужны чьи-то уши, в которые можно изливать свои закисающие мысли, чьи-то глаза, в которых можно наблюдать свое тлеющее отражение.
Наконец, я прикоснулся к теплой, шершавой бумаге и гладкому, прохладному перу. Руки дрожат, не слушаются. Не узнаю свой почерк. Ко всему нужно привыкать, к сожалению, все забывается. Отныне бумага и перо будут для меня моими собеседниками. Но человеку все же необходим человек, чтобы остаться человеком.
Они хотят сделать из меня зверя, раздавить своим безразличием, опустошить духовно абсолютной изоляцией от людей. Хватит ли у меня сил выдержать? Физические муки переносятся легче. Физическую боль можно приглушить. Душевную – нет.
Я помню свое имя. Наверное, есть еще в живых тот, кто тоже помнит его. Это удерживает меня на шаткой вершине надежды, что все изменится, что это – не конец.
Люди правят людьми. Они же лишают друг друга свободы, власти и жизни, наконец. Правят ли они всегда по воле Бога? Думаю, нет. Ведь Бог по идее должен быть против насилия и убийства. Кто же правит ими тогда? Они сами.
Когда вершишь чужими судьбами ты сам, кажется, что дела твои во имя государства столь велики и благи, что и творишь ты их по негласному указу Бога. Даже смерть врагов сеешь без боязни быть проклятым ради хорошего урожая.
Когда же свергают тебя и предают насилию ради своих целей и своего «хорошего урожая», то тут же приписываешь их деяниям дьявольскую силу, хотя противоположная сторона искренне считает себя праведной и поступающей с повеления божьего.
Кто же прав? Победитель? Всегда только он? Победитель сильнее и мудрее, но значит ли это, что он в силу этого избираем Богом и творит согласно указу Божьему?
Матьяш Корвин сейчас победил меня. Заточил в эту клетку. Победил скорее хитростью, чем силой. Он умен, более образован, хотя моя внутренняя зависть к его учености всегда подхлестывала меня к само-образованию. Он молодой, способный, хваткий. Истинно королевских кровей. В то время как я прогрызал зубами и рыл ногтями тоннель сквозь земные толщи к свету, он легко ступал по мосту, залитому солнцем и звездами. Я ценю его ум, уважаю его мужество, но сейчас он мой враг. Он хочет власти над моей землей, а я не хочу его быть его рабом.
Сейчас конец 1462 года. Моя Валахия во второй раз осталась без меня. Я в Буде. Это, якобы, не тюрьма, а вынужденное поселение. Чисто, уютно как дома, но это не дом. Судя по разговорам дорожной охраны (по пути из Кёнигштейна) меня доставили в резиденцию Матьяша. Обвинение так и не предъявлено, хотя времени утекло много. Я не слышал и не видел ни единого человека несколько недель. Все необходимое передают в окошко в двери и молчат. Кормят и мол-чат.
Мне не привыкать к домашнему аресту. Турецкое детство приучило меня к терпению. Буду ждать, молчать и повелевать пером и бумагой.
Не так давно мне исполнился тридцать один год. Мало и вместе с тем много. Мало в отношении света, который я видел, и много в отношении тьмы, в которой я пробирался к свету.
Отец учил быть сильным. Прежде всего, духом. Теперь я знаю, что удел сильных – быть битым больше других. И судьба била моего деда Мирчу, била отца моего Великого Влада Дракýла, брата моего старшего Мирчу. Мне досталось от нее не меньше камней. Но я пока жив и дышу, пусть даже в этом каменном мешке, вопреки справедливости Высшего Разума. Если я был праведен в своих поступках, то Он вызволит меня, пусть не сейчас, позже, и когда оно произойдет, я уничтожу и брошу шакалам всю боярскую знать, предавшую меня.
Бумага здесь – это мой священник, которому я исповедуюсь, а перо – мой глас. Я должен оставаться сильным, иначе они потешатся, должен терпеть эти стены, иначе они раздавят меня.
Валашский господарь в плену у венгерского. Я должен ненавидеть венгров, но не могу, потому как во мне перемешаны две эти крови: валашская по линии деда, князя Мирчи, и венгерская – по линии его жены, моей бабушки. Я достаточно хорошо ее помню, хотя прожил с нею только восемь лет своей жизни. Княжна Мара, она происходила из могущественного и знатного рода Венгрии Томаш, который владел землями в северо-восточной Трансильвании и на побережье Балатонского моря. Во мне кровь двух народов, валашского и венгерского, которые в прошлом и настоящем сосуществуют в странных отношениях любви и ненависти, что порождено враждой их вероисповеданий: православного и католического.
Старый Мирча, мой дед, в конце прошлого столетия, в 1395 году, осознал необходимость добрых отношений с более сильным соседом и сумел подписать бумагу о мире с венгерским королем Сигизмундом из династии Люксембургов. Тот любил лесть, млел от почестей и собственных бесчисленных титулов, а на деле был слабовольным человеком, а потому удобным для дворянской знати Венгрии. Они решали, а он высказывал вслух их решения. В 1411 году его тщеславие подтянуло к себе и титул императора Святой Румынии, а за год до смерти – трон короля Богемии. Сигизмунд так и почил в убеждении своей могущественной власти над Венгрией и в окружении милостей тех, кто на самом деле правил Венгрией.
Дедовский трон зависел от расположения капризного духа Сигизмунда, и, чтобы под-твердить свою преданность ему, дед в заложники отдал ему на воспитание моего отца, то есть своего сына, еще в юном возрасте. Мой отец, Влад Дракýл, рос и мужал не в родной семье, а в Германии и Буде – резиденциях Сигизмунда, в сиропе королевских причуд, коими славился тот, а это претило его юношескому честолюбию.
В двадцатых годах этого века трон Мирчи возжелали несколько наследников. У моего отца было три брата: Михаил I, который умер в 1420 году, Раду II, его называли за глаза «убогий», и Александр I. Живые наследники рвались к власти. На нее заглядывался и кузен моего отца Дан II. Он был по вкусу венгерскому двору как более лояльный и зависимый по характеру, чем сыновья Старого Мирчи. Моего отца в венгерском заточении терзала мысль, что валашский трон будет поделен без его участия. В 1423 году он пытался бежать домой через Польшу, но королевская охрана вернула его. Трон достался Дану.
Мой век мучают войны. Европейские страны, Германия, Австрия, Польша, Италия, та же Венгрия лишь кажутся сильными и независимыми. Все они испытывают страх и дрожат от одной мысли стать турецкими вассалами. Турки, жестокие, темные и вместе с тем могущественные, хитрые держат до сих пор в страхе европейский мир. У меня сложное отношение к этому народу. Турки заменили мне родителей в детстве, любили и ненавидели меня в молодости, пытались убить и в то же время дважды возносили на трон в расцвете моих сил. Они мои враги и, вместе с тем, те, на кого иногда я мог положиться до конца.
***
ДНЕВНИК ДИНЫ
Ключ плавно вошел в замочную ямку, и при повороте его опять послышался тот нежный, мелодичный звук, который иногда наполнял квартиру. Моя комната буквально всосала меня в себя, успокоила и настроила на добрый лад. Я приоткрыла портьеру и удивилась, что лишь половина ее закрывает окно, тогда как другая – узкую, невысокую дверь. Несколько движений, и я оказалась в уютной бежевых тонов туалетной комнате с древним, под потолком, бачком и мощной цепью для смыва. Рядом располагалась металлическая раковина для умывания. Под нею на резной табуретке лежал кипятильник, накрытый кремовой вышитой крестиком салфеткой. Телевизора или приемника я не обнаружила ни в одном углу отведенной мне территории. Средствам массовой информации бабкина пустынь была не подвластна.
Снова нежные звуки тихо-тихо поплыли в дверные щели моей комнаты. Это волшебство продолжалось несколько минут. Затем верхняя клавиша рояля подхватила мелодию и повела ее по струнам старинного, судя по звуку, инструмента, как бы пробуждая их от многолетнего сна войлочными молоточками. Казалось, что играет сам рояль без помощи человеческих рук – настолько волшебно звучала та мелодия. Своеобразный ритм и мотив, скольжение музыки в основном по черным клавишам, так называемая пентатоника, – все это напоминало венгерский стиль вербункош. В курсе истории музыки, который я изучала три года в музыкальной школе, вербункош казался мне самым неподражаемым музыкальным стилем, он проник во все области музыкального искусства и стал единым языком конца 18-го и начала 19-го столетий. В вербункош были влюблены Бетховен, Берлиоз, Гайдн, Шуберт, Брамс и, по всей видимости, музыкант за стеной.
Музыка смолкла, любопытство раздирало меня, но я уже не решалась выйти из комнаты. Синяки-браслеты были лучшим предостережением. Я вспомнила о своих документах и фотографиях, которые сверлила студенистыми глазами бабка день назад, сидя за овальным столом. Документы лежали на краю стола аккуратной стопочкой, а фотографии испарились. Внизу под столом их тоже не оказалось, но сам стол меня поразил так, что мне не захотелось из-под него выбираться. Двадцать две резных, в виде атлантов, держащих вместо неба столешницу, двадцать две ножки сгрудились в кучу! Только шесть из них стояли на полу, остальные слегка не касались его поверхности, ожидая своей работы при раскладывании стола.