Полная версия
ГрошЕвые родственники
– Есть хотите? – вот и все, что сказала Летиция.
Только сейчас я понял, как я голоден. Я не ел с утра, после раннего обеда у краеведов, я гнал машину, как сумасшедший. Я злился и даже не заметил, что наступил вечер. Я очень хотел есть, но не мог сказать ей ничего, только кивнул головой, а пройдя в квартиру, смутился, что опять буду у нее есть, опять ничего не принес.
– Простите, я с пустыми руками, – хрипло выдавил я. – Здравствуйте, Летиция.
– У вас же все руки заняты. Почему же с пустыми?
Она звонко засмеялся, и тут же за ее спиной появился Сашка в пижаме. А она все еще смеялась, убирая рукой челку со лба, Сашка тоже смеялся, и тут я понял, что держу под мышкой погребец, а в руке саблю, это было нелепо и смешно. И я тоже засмеялся, ко мне вернулся голос, слезы отступили, я их только сглотнул, они были солоноваты. Я протянул Сашке саблю:
– Гусаров Радецкого, только ее почистить нужно, но мы с тобой это сделаем. А это вам, – она взяла серебряный погребец, не ожидая, что он окажется таким тяжелым, чуть не уронила, поставила на пол.
– Что там? – спросил любопытный Сашка, уже пытаясь его открыть, но замок был хитрым.
А я и сам не знал, что там внутри, как-то не спросил у Чукина, не полюбопытствовал, не выяснил. Вместе мы справились с хитроумным механизмом, открывавшимся кнопкой и рычажком, и погребец распахнулся, отбросив створки в две стороны. Нам открылось содержимое: маленький самоварчик, серебряные стаканчики, жестянки под чай, вилки, ложки, кастрюлька с крышкой, сахарница, молочник, две тарелочки, какие-то загадочные вещицы, назначения которых я не знал, но наверное, они были необходимы в путешествии.
– Это походный погребец наших предков, – объяснил я.
– Вещь, – оценил Сашка, – только тяжело тащить.
– Вещь, – я попытался сдвинуть погребец, – ехала в карете.
– Тогда ладно.
Летиция молчала, ожидая моих объяснений, но я пока не знал, что говорить, потому брякнул глупость:
– А где руки помыть? И умыться бы с дороги.
Пока я умывался, она сварила макароны, слегка присыпав их сыром и украсив тонким ломтиком ветчины, это было очень вкусно. Я наслаждался каждой макарониной, а Сашка принялся чистить саблю салфеткой, но ржавчина не сходила.
– Лета, я хотел бы, с вашего позволения, – так церемонно я никогда не объяснялся, – временно оставить вещи у вас, а потом с оказией я их непременно заберу, если вас, конечно, это не обременит.
– Заберешь?! – Сашка сжал эфес.
Я пожалел, что сжег все бумаги. Но я знал, как и где их раздобыть снова, есть же архивы, где хранятся эти никому не нужные и необходимые документы на всех и каждого. Где все описано и учтено, каждый выданный из казны рубль и каждое новое звание, и дети, что уже крещены, и те, кто ушел, снявшись с довольствия. Я вспомнил, что еще есть один Гроше, в Хотьково, адрес его толком не знал, но точно помнил, что это улица Щорса. Найду, решил я, и пригласил Летицию с сыном на загородную прогулку в первые же выходные. Но она отказалась, так как у нее в этот день были ученики. Сашка смотрел на меня преданно, но она не отпустила его со мной. Верно, кто я им, странный брат, который всегда является вечером с какой-то чушью.
Глава 19, где я знакомлюсь с сильно пьющим братом художником и его несчастной дочерью
В Хотьково я все же отправился, в субботу, попав в пробку, созданную гражданами рвущимися на дачи. Впрочем, я никуда не спешил и спокойно пропускал их. Я не знал, как объяснить тем, к кому ехал, кто я и зачем явился, тем более, что я дал себе слово прекратить поиски и забыть тех, кто приходит ко мне в кошмарных снах и пьяном бреду. Последний раз и все, говорил я себе, еле продвигаясь по Ярославскому шоссе, поворачивать назад было поздно. Через два с половиной часа я въехал в дачный поселок с домиками постройки 30-х годов со штакетниками, крашеными в зеленый цвет, за которыми стеной стояли старая, уже выродившаяся сирень, корявые яблони и обязательный жасмин.
Нужный мне дом стоял на краю огромной лужи, которую невозможно было обойти ни с какой стороны, и я беспощадно промочил ноги. Хорошо, калитка оказалась открытой. На дорожке к дому валялся эмалированный таз, покрывшийся трещинами, будто он тут уже десятилетиями лежит, набирая дождь весной и листву осенью. На крыльцо вышел мужик с трубкой в руке и в красном шарфе, он живописно смотрелся.
– Брат, – начал я.
– Мы ничего не покупаем и свидетелей Иеговы не ждем, – равнодушно ответил он и повернулся ко мне спиной.
– Я брат твой, я Викентий Гроше, а ты Виктор Гроше, художник, и мой троюродный брат.
– Художник, – кивнул он головой, обернувшись, – а водка у тебя есть? Магазин там, на Чапаева.
Я побежал в сельпо, купил водки, хлеб, какие-то шпроты и круг краковской колбасы, которая пахла чесноком и копченой шкуркой, как в детстве. Я оторвал хвостик и стал жевать, а потом отщипнул кусочек горбушки влажного непропеченного ржаного хлеба, так вкусно мне не было давно.
С таким набором Виктор принял меня более радушно. На веранде, где протекал потолок и криво закрывались трухлявые рамы, он накрыл стол, поставив разнокалиберные рюмки, щербатую тарелку. На деревянной доске лежал укроп и зеленый лучок. В углу сидела девушка или женщина, я не понял, возраст было не определить по одутловатому лицу и приоткрытому рту, могло быть и тридцать, а могло и пятьдесят, не понять. Она даже не моргнула, когда я вошел.
– Дочь, племянница твоя, – он разлил водку по рюмкам. – За знакомство, брат. Значит, Викентий ты. А она Анечка, ты не смотри косо, она у меня молодец, в Абрамцевском музее билетики проверяет, зарплату получает. Меня-то из журнала давно поперли, за пьянку, и закон этот горбачевский уже забыли, да кому я в семьдесят нужен. А ты что хотел?
Я сбивчиво объяснял про наш род, про тех, кого я нашел, про триста лет истории. Анечка равнодушно ела бутерброд с колбасой, но вдруг она улыбнулась, встала, погладила меня по плечу:
– А если все соберутся, то у нас чашек не хватит, у нас их пять штук, – она открыла старый буфет, показала разнокалиберные чашки. – Только одна колотая, но она не треснула, почти целая. Тоже поставить можно. Чай будем пить.
Виктор поперхнулся, закашлялся, слезы выступили на глазах. Было видно, что кашлял он нарочно, чтобы слезы скрыть. Я старался не смотреть на него, замолчал.
– Я тебя нарисую, – сказал он хриплым голосом, – ты Анечке понравился, она людей чует, ее не обмануть.
– А, – я не знал, как спросить, но он понял меня.
– Маменька нас покинула, когда Анечкин диагноз прояснился. Зачем мы ей? У нее карьера, широкие горизонты, новая семья. Только фамилию мою оставила – Гроше, ей кажется, что красиво, и Анечка у меня Гроше, настоящий мой грошик.
Его история была проста, он рассказал ее при Ане. Она слушала и кивала, иногда улыбалась чему-то своему. Девочка родилась с олигофренией… Заплатила за все прегрешения семьи. Жена предложила сдать ее в дом малютки, он воспротивился, жена ушла. С тех пор они вдвоем с Анечкой, она хорошая, добрая, послушная. Только приходится квартиру на Водном стадионе сдавать, а самим на даче жить. Но они уже привыкли, у них печка хорошая, на зиму мансарду они закладывают фанерой, и внизу получается вполне тепло. Только вот во время дождя крыша течет, но он к осени купит железо и перекроет, и они еще одну зиму перезимуют.
– А почему род проклятый?
– Так вот, дед мой с белогвардейцами уходил в Крым, но был ранен, его оставили в станице, какая-то тетка в Крыму его выходила. Он обещал ей любовь до гроба, она не сдала его красным. А когда те еще раз пришли, он прикинулся раненным красноармейцем, с ними дальше и пошел Врангеля гнать. А там в армии остался, прижился. А бабу ту, само собой, бросил. Другую себе нашел, покраше, бабку мою, она по профсоюзной линии служила. Та еще стерва была, навещала редко, у нее было много дел, а на Анечку, правнучку свою, даже и взглянуть не приехала. Зачем она ей такая?
Анечка пила чай и жадно смотрела на колбасу, но Виктор убрал еду в старый пузатый холодильник, с грохотом защелкивающийся на замок.
– Она все может съесть, а потом страдать от обжорства, – объяснил он свой поступок. – Ты не думай, я ее нормально кормлю, у нее пенсия и зарплата, у меня пенсия, мы не нуждаемся.
Я не знал, как предложить ему помощь, вероятно, он бы взял, но мог и обидеться. Я обещал заехать еще, с документами, которые мне предстояло восстановить. Он равнодушно кивнул. Анечка принесла из погреба два яблока и дала мне с собой. Спросила, внимательно глядя на отца и стараясь говорить четко, когда я еще приеду. Ответ ее не интересовал, она ушла в мокрый сад.
Я обещал вернуться, но брат Виктор смотрел на меня грустно. Я и сам не верил своим словам, мне казалось все нереальным: и придурочная девочка, и старые яблони, и пьяный художник в сгнившем доме, и все эти истории Гроше, и я сам в мокрых ботинках, за которые придется отвечать перед Маришкой, объясняя, где я был. И тогда я решил рассказать жене все, всю правду, тем более, что она уже видела нашу неожиданную родню.
Глава 20, где я решил найти всех Гроше и принять их без осуждения и сомнения
Я признался Маришке во всем. Я не ожидал от жены такой реакции, я думал, что она назовет меня полным и окончательным придурком, фантазером, еще как-то обидно. А она заплакала от жалости к Анечке и от страха, что наши еще несуществующие внуки могут нести этот ген и платить по счетам предков. Потом она сложила целый чемодан теплых курток и свитеров, из которых мы, как она говорит, «выросли», чтобы не произносить дурное слово «раздались». Мы верили, что похудеем, потому неношеные вещи висели в шкафу в ожидании чуда, которое все не наступало. И сейчас Маришка предложила отвезти это брату и его несчастной дочери.
Хотя почему она несчастна, не понял я, ей хорошо на старой даче с любящим отцом. Она даже не осуждает его беспробудное пьянство, ибо не знает, что это грех, и все остальное для нее лишь обстоятельства жизни, как дождь, зима или лето. Только колотые чашки ее расстраивают, потому как в музее, где она служит, такого не держат, а там точно все правильно организовано. Я не знал, стоит ли мне к ним еще раз ехать, нарушая их мирную жизнь, смущая их покой и заставляя вспомнить про грехи отцов, за которые платят потомки.
Утром, еще до работы, я отправился на вторую Бауманскую, чтобы заказать в военно-историческом архиве справки на всех Гроше, каких найдут. Я больше не верил тем ребятам, что втюхали мне родословную. И решил начать свои поиски – со служивых, на них все есть, я даже помнил имена Осипа, Викентия, Евстафия и их детей, правда, потом нас оказалось больше. По именам и анкетам, которые я читал, я не мог понять, как сюда мой папашка покойный вписывается, чей он внук, чей правнук. Одно радовало, что меня назвали не Евстафием.
Архивный юноша объяснил мне, что работа с документами требует времени и серьезных исследований, и они мне, конечно, помогут, но не сразу, я должен запастись терпением. Я был готов на все, включая отдельное материальное вознаграждение юноши, что его сразу вдохновило. Он даже предложил мне розыск не только в военно-историческом архиве, но и в Питерских центральном и областном архивах. Через четыре дня он передал мне флэшку с первой партией фотографий документов. Присев на фундамент забора Лефортова дворца, я раскрыл ноутбук и стал жадно читать документы с флэшки.
Прежде всего меня поразило, что дед Станислава по матери Гроше и впрямь был кавалером всех Георгиев, что совершенно не вязалось с пьяным бредом моего дальнего родственника и Джеком Лондоном. Но факт оставался фактом, как и рассказы Викентия, все они были педантично точны, до даты и до каждой полученной копейки.
У Стасика, Ростика и Летиции рисовались вполне внятные линии, а я был почти приблудным. Точнее, с пра-пра-прадедом Викентием, которого я видел в Лиде, было все понятно, с его сыном Иосифом и внуком Виктором тоже, а судьба моего прадеда Евгения была неизвестна, ни в каких списках он не значился. Он канул, будто помер в младенчестве. Но я же откуда-то явился с такой дурацкой фамилией и не менее странным, хотя и родовым, именем? Я решил раскопать правду о своем происхождении, кто-то же должен это сделать. Заодно и про других узнаю. Всем остальным Гроше на род было по фигу или у них не хватало сил и времени, получалось, остаюсь только я. Больше некому, грошики мои Грошевые.
Наконец, мне стало все равно, сколь славными окажутся мои предки. Мне было плевать, даже окажись они отчаянные негодяи и подлецы, важно было отыскать всех, до единого, никого не пропустив, чтобы понять себя и свое место в этой длинной череде поколений. И не буду я, как пугал меня Пиотр, всматриваться в лицо сына, а позже своих внуков, ища следы проклятий и чего-то еще. Я просто расскажу им все, как есть, и как было, не скрывая и не умалчивая, если мне что-то не нравится.
Я со многим не согласен в истории моей страны, но это моя страна с ее восстаниями, революциями, террором, захватническими войнами, которые называли просто расширением границ и присоединением земель, войнами на других полушариях с поддержкой братских народов. Можно называть как угодно, но суть события не меняется. Каждая новая власть оценивает все по-новому, распоряжаясь, чем гордиться, а что лучше и вовсе забыть. Вон сколько историй России понаписали. При каждом правителе свою ваяли. А Россия остается, несмотря на все их старания. И мы остаемся. Какие есть.
Мне не нравились польские корни рода, не хотелось быть поляком, приятнее было считать себя итальянцем. Но без Польши явно не обошлось: служба Августу, восстание Костюшко, Лидское имение. А еще фамильные черты: хвастливость и спесь, и гордыня, и гонор. Я тоже иногда любил прихвастнуть.
Меня осенило, вдруг, именно осенило, будто тенью накрыло, темной, предгрозовой, от чего и разум погружается во мрак, страх сковывает. Я понял, почему мой дед ничего не помнил, ничего не говорил, будто он один сам по себе в чистом поле. Будто ни братьев, ни родителей у него не было отродясь, он даже не рассказывал, где глаз потерял, а уж тем более, кто его дед и прадед. Я только сейчас узнал, что в сорок четвертом в боях под Нарвой осколок в глаз ему попал, а дед деда, якобы из крестьян крестьянских сапожник, но в одном полку с Толстым Львом Николаевичем прапорщиком в артиллерии служил. А папашка его тихо адвокатом работал. Я все бумажки проверил, все сошлось – и бои на Черной речке, и оборона Севастополя. Но это я сейчас узнал, а деда давно в живых нет. Я понял, что они сотворили с историей: они спасали детей своих в первые революционные годы, чтобы никаким краем не всплыло и не мелькнуло происхождение. Себя спасали, сознательно забыв, кто они и где их предки. Все верно, главное – выжить, сберечь щенков своих, плоть от плоти, безродных ныне.
И страна была утеряна, утрачена, забыть ее остается и начать с нуля, с новой отметки. Так и случилось, и все мы потеряшки, не знавшие ограничений сословных, не ведавшие правил и долга родового, кинулись во все тяжкие новую свою биографию творить, Бог знает, что вытворяя. Кто на трех кухарках женился последовательно или одновременно, кто присяге изменил, а кто и квартиру подломил, потому как душа приключений требовала, а тело денег. Все потом исправились и раскаялись, не до конца, само собой, как Раскольников на Сенной площади на колени не падали. Не просили прощения у всех прохожих, перехожих, а так вежливо, по-светски, в храме Божьем, с пожертвованиями и покаянием, исповедью и молитовкой, все чин по чину, отпустило их, бедолаг, и все наладилось. Только детки неприкаянные в недодуманных случайных семьях остались и род понесли дальше. Видно, не простили обиженные ими. А что делать нынче? Как дальше жить?
– Нельзя от рода отрекаться, – сказал я громко сам себе. Тетка, случайно проходящая мимо, оглянулась, сумку к себе прижала и шаг ускорила. Может, что-то поняла, может, про себя вспомнила, может, про сына своего беспутного, почему-то я был уверен, что у нее сын-оболтус и муж никудышный. Она обернулась, я ей улыбнулся, а она испуганно прибавила шаг.
– Все пошло не так, все еще долго будет не так, – чтобы не пугать прохожих, я продолжил внутренний монолог. – Они, спасая жизнь детей своих, хотели прибиться к другому сословию, рабочим и крестьянам, но почему-то у них не получилось. Или сами воротили нос, чувствуя что-то чужое, а кто они, и сами не знали и понять не могли. А если бы и поняли, то еще больше бы затосковали, не могли уйти, как те, кто ушел в двадцатые годы, чтобы не остаться среди чужих и чуждых. Они частью крови уже были плоть от плоти иными, отвергая лоно, совершая безумные поступки или впадая в перманентный запой, чтобы оказаться среди своих, даже в пьяном бреду, который закончится похмельем.
Дед как-то сказал однажды, что, кабы не революция, нас бы не было. Может, он и прав, но были бы другие, пригодные, а не такие, как получились от их случайных желаний или похоти. А так все пошло и поехало, и все они размыли кровь, которая все же толкала их на дурацкие поступки или тоску вселенскую.
Вот Борька мой смылся на Неметчину, лучше быть чужим среди чужих, чем чужим среди своих, тут не пристроенным. Да и там пока у него не вышло, вроде по-немецки болтает, как на родном, но что-то у него с девчонками не клеится, пытался с аргентинкой встречаться и с португалкой, но и с ними не заладилось. То ли они принцессы, то ли он принц какой заморский вышел у меня с Маришкой.
Маришка хорошая, хотя и нервная. Есть модное слово перфекционизм, в реальности это просто припадки. Родившись в рабочей слободке, она мечтала о принцах, но принцев вокруг не являлось, а если и являлись, то только на две недели до первого поцелуя, потом лезли под юбку. Не ей, она строгих нравов, а ее подружкам, потом как порядочные люди женились. Потом пили с пацанами в гаражах, честно принося получку домой. И все подружки, которым она шила юбки годе или в складку из шотландки, быстро выскакивали замуж за Колю или Васю из соседнего подъезда. Жаловались на этих скотов, что совершенно не ценят заботы и уюта. Она сшила не одну юбку, у нее дома была машинка Подольского завода, почти «Зингер». И она могла бы быть кутюрье, слово девчонки не знали, но все выходило красиво, почти фирма. Если бы не семейная традиция, говорила она, объясняя, почему учится в скучном техническом институте, она бы пошла на пошив верхней женской одежды и была бы модельером.
– Как Зайцев! – ахали все, понимая ее трудную судьбу. Никто не одевался у Зайцева или Андреевой, но про Дом моды на Кузнецком слышали, особенно когда удавалось рвануть их выкройки, что выходили четыре раза в год. А еще лучше если «Бурда» обломится, тогда все сразу становилось заграничным, хотя и без лейбла, но можно со старой кофточки спороть и по-новой пришпандорить. Она строчила, как у Славы, а они выходили замуж, ее звали на свадьбу подружкой, есть же примета, что подружка должна быть незамужней.
За стуком швейной машинки она придумывала новые истории про себя. Как-то в детстве ее возили в Москву, там повели на елку в театр, который был прямо в доме. Огромный необыкновенно красивый, как замок, дом, с видом на Кремль, в цокольном этаже был магазин, где ей купили кулек конфет, необыкновенно вкусных. Она увидела, как красиво в подъезде, куда заходили люди, как к себе домой, – мрамор, зеркала, цветы в горшках. В подъезд они не пошли, но она поняла, что это то, чего ей хочется в жизни больше всего. Жить там, где живут эти люди, даже не люди, а небожители. И по вечерам за учебником сопромата ей мечталось об этом доме, подиуме, где первые красавицы выйдут в ее юбках. А потом будет тур в Париж, где ее примут в любом дворце, а галерею «Лафайет» украсят ее модели тех самых чудесных юбок годе.
К ней давно перестали подкатывать однокурсники и ребята ее двора, а годы шли. И хотя я не вышел ростом и лицом, к тому же еще в страшных очках в роговой оправе из пластмассы, она вышла замуж за меня. Все же после института я распределился на кафедру с перспективой защиты диссертации, что само по себе и немало, а к тому же я носил редкую фамилию Гроше и еще более дикое имя, что сразу говорило о моей необыкновенности и сказочных перспективах.
Я старался осуществить ее мечты. И в путешествие в Париж ее повез через пять лет после свадьбы, поздно, когда уже все про нас понимал. Но я привык держать слово. Ей понравилось все, кроме самого Парижа, где бродили обдолбанные негры и бомжи. Это не вписывалось в картину Парижского путешествия, да и позволить мы себе могли немного: витрины с бриллиантами оставались просто витринами, как картины в Лувре. Москву обещанную я тоже достиг, не Дом на набережной, конечно, а где-то в Черемушках, но тоже вполне неплохо.
Однако реальная действительность ее злила и раздражала, все как-то не так изящно складывалось, как ей мечталось. А как в двушке развернуться? Где фарфор, вчера купленный, выставить? Старые сервизы мы раздавали родне, с ростом благосостояния у нас вещи появлялись на класс лучше, элитнее. И все же я не походил на принца. И тут такое счастье обломилось, я вышел в бароны. Я оказался почти что принцем.
Мы – дворяне, Радецкие нам родня. Она не знала толком, кто это, но остальные, кому она сообщила, с пониманием кивали головой, значит, это приличный родственник, им можно гордиться. Я попытался рассказать про Федора Радецкого, который нам весьма косвенный родственник, про Шипку, про войну балканскую. Но Маришка заскучала, перестала слушать, тем более, что в Болгарию мы не поедем, «там совершенно нечего делать». Больше я не говорил на исторические темы, зачем тревожить ее светлый разум всякой школьной ерундой.
Она считала мое новое увлечение очень хорошим, хотя и странным, но что еще взять с потомка столь видного рода. «Виничек совершенно сошел с ума со своей родословной», оно и понятно, все же «триста пятьдесят лет истории», такое погружение в прошлое, у каждого крыша поедет. Это не на дно в Египте нырять, это посерьезнее, это же совсем другое, что – она уже забыла, только делала многозначительное лицо, кивая головой. Все должны были сразу проникнуться уважением к тремстам пятидесяти годам рода, иначе и быть не может.
Только мои папки убирались в ящик стола, неказисты они были на виду. Она уже все придумала, мы можем заказать кожаные с железными уголками и тиснением, даже фирму нашла, но дорого. Может они с Борькой к Новому Году мне подарят, там и рамки прекрасные, из хороших пород дерева. А это уже я не слушал, ибо она все одно купит и папки, и рамочки, и прочую ерунду, запакует в пакетики и коробочки и в начале декабря выложит под елкой. Чтобы я ждал подарка, гадал, спрашивал, что там. Я и спрашивал, потому что ей нравится эта игра, но точно знал, что там – или портфель, или ремень, или что еще, очень мне нужное, чему я буду радоваться, удивляясь, как она догадалась, что именно это я и мечтал получить. А она будет звонко смеяться, как тогда, когда я ее провожал домой на первых свиданиях, и она позволяла себя поцеловать, но сразу отталкивала, соблюдая все правила скромной девушки с серьезными намерениями. Ныне она смеется только после многочасового похода по супермаркету, молодеет, оживляется, радуется пустякам. Вот и родня зарубежная ее вдохновляла.
Я списался с польскими Гроше, они любезно пригласили нас в свой заграничный медвежий угол.
Глава 21, в которой я собираюсь в Польшу, где обнаружились Гроше, но меня смущает Пиотр
Я все еще сомневался: ехать или не ехать. Склонялся ехать, но что-то останавливало. И, наверное, так бы и раздумывал. Тем более, реальные родственники на время оставили меня в покое, а те, кого я не знал, как назвать, не призраки же, пришельцы что ли, давно перестали являться. Это меня радовало и огорчало одновременно. Я привык к их долгим, неспешным рассказам, раздумчивым спорам, особой манерной речи, какой-то щепетильности и спеси, мне не хватало их.
Я даже стал нервничать. На утренних прогулках, которые ввел себе в правило, и уже проходил семь километров каждое утро, оглядывался по сторонам. Но видел лишь тех, кто трусцой гонится за здоровьем или шагает за ним с лыжными палками, мне бы такие тоже стоит приобрести. Все оставили меня.
В этот день меня отправили в магазинчик за кефиром и какими-то десертами по списку. Мне не повезло, случилась очередь, два человека у кассы затеяли скандал. Я не был свидетелем начала сцены, я скромно встал со своим кефиром за ними, застав лишь финал пьесы. Высокий не очень трезвый мужик с длинными зубами кролика и двумя стопариками водки в руке сверху вниз кричал на какого-то сугубого пролетария:
– Ты кого жидовской мордой назвал?! Меня? Потомственного дворянина с 1709 года?! Наш род Кутенковых во всех гербовниках значится, – нес он пьяную околесицу.
Сам не знаю, отчего я брякнул:
– А мой с 1670.
– Из бояр что ли? – живо отозвался высокий.
– Да нет, – я уже жалел, что влез в их беседу. – Они, вроде, из Польши.