bannerbanner
Любовь и утраты
Любовь и утраты

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

Начлаб лежал на койке, повернувшись лицом к стене. Он до дрожи боялся предстоявшей операции, но не хотел, чтобы другие видели это.

– Здравствуйте Иван Иванович, – сказал Чумаков.

Иван Иваныч повернулся на голос, на лице его появилась виноватая улыбка. Сейчас это был совсем не тот решительный, не боявшийся никаких преград и трудностей человек, которого уже не один год знал Тимофей. Перед ним лежал пациент, обуреваемый, буквально раздавленный страхом, страхом сознания, что врачи станут терзать его тело – ещё неизвестно, будет ли от этого польза, – страхом сознания, что он стоит на пороге жизни и смерти. Тимофей видел и понимал: какие бы слова он сейчас ни сказал этому, он не сможет освободить начлаба от страха, от ужаса перед тем, что завтрашний день операции может стать его последним днём. Так уж устроен человек. Не задумываясь о том, что он не вечен, что когда-то настанет и его конец, он бодро шагает по жизни, но однажды вошедшая в его мозг мысль о смерти уже не отпускает никогда, с этого момента он не может не думать об этом постоянно, не то чтобы ложится и встаёт с этой мыслью, но она постоянно присутствует в его подсознании, и освободить от страха перед смертью может только сама смерть, очень глубокая вера в бога или приверженность фатализму.

– А, это вы, Тимофей Егорыч, – слабым голосом и как бы удивившись, отозвался Иван Иваныч. – Спасибо, что навестили.

– Не нужно ли вам чего?

– А что мне сейчас может быть нужно? – каким-то потухшим голосом то ли спросил, то ли сообщил о своём положении Иван Иванович. – Последний парад наступает, – попытался он пошутить.

– Ну, что вы такое говорите. Вот завтра вас подлатают, и мы снова вместе будем делать большое и нужное дело, – попытался подбодрить Тимофей.

– Дай-то бог, дай-то бог.

– Я вас оставлю, – полушёпотом произнёс дежурный врач, словно извиняясь, – у меня там больные.

– Конечно, конечно. Спасибо вам.

Иван Иваныч перевернулся на спину и лежал с закрытыми глазами. «Делает вид, что спит», – подумал Чумаков, но он знал, что Иван Иваныч не спит, просто не может преодолеть страх и пытается спрятаться от него и спрятать страх от начальника. Говорить, по сути, было не о чем, не в том состоянии пребывал начлаб, чтобы вести сейчас долгие беседы. Надо было встать и уйти, но Тимофей, человек деликатный, не мог придумать, как это сделать, чтобы не обидеть, чтобы в его скором уходе Иван Иваныч не углядел своей безнадёжности. Всё-таки на прощанье Тимофей решил сказать по-мужски, что надо взять себя в руки, преодолеть страх, который может доконать, и тогда никакие врачебные усилия, никакие профессора не помогут. Решил сказать, но… не сделал этого. Понял: Иван Иваныч не готов принять подобные слова, они пройдут мимо его сознания.

– Что ж, отдыхайте, готовьтесь морально, Иван Иваныч, – сказал Тимофей. – Вот увидите, всё будет хорошо.

– Спасибо вам, – едва слышно проговорил Иван Иваныч и, не дожидаясь, когда Чумаков уйдёт, повернулся лицом к стене.

На лестничной площадке курил дежурный врач.

– Скажите, чего можно ждать от операции? – спросил Тимофей.

Старый доктор внимательно взглянул на Тимофея: сказать, не сказать?

– Простите, вы ему кто?

– Директор института, в котором он служит.

– Ничего хорошего, скажу я вам.

– Что, совсем никакой надежды?

– Почти никакой, – ответил врач. – Конечно, будет сделано всё, что в наших силах, для того мы здесь и обретаемся, но…

– Жаль. Хороший человек.

– Всех жаль, но это мало чему помогает.

– И всё-таки.

– Я наблюдаю за ним несколько дней и скажу вам прямо: он уже умер.

– Как так?

– Его сожрал страх. У него напрочь отсутствует воля, он не борется, а это плохой признак, уж поверьте моему опыту.

– Да, я заметил в нём этот страх. И всё-таки уповаю, – он поймал себя на том, что ни с того ни с сего заговорил словами из прошлого, – уповаю на искусство хирургов.

– Да-да, – сказал врач, но было видно, что разговор уже стал ему неинтересен.

– До свиданья. Спасибо вам.

Тимофей спустился по лестнице, взял пальто и, не надевая, пошел к выходу.

– До свидания, – сказал он «церберу», но тот уткнулся в газету, не ответил. Всё ещё злился.

4

Он вышел на Страстной бульвар и медленно направился в сторону Пушкинской площади. По ту и по другую сторону бульвара жилых домов не было, в эту пору окна оказались тёмными, и стояла такая тишина, будто во всём мире только и было, что этот бульвар и он, Тимофей. В слабом свете фонарей голые деревья казались тенями. На скамейках одеялами лежал вчерашний снег. Тимофей снял перчатку, зачерпнул рукой снег и стал его есть. Совсем как в детстве. Мама – он давно позабыл её лицо – говорила ему: не ешь снег, заболеешь. У него действительно было слабое горло, и ангина частенько донимала его, даже летом. Потом ему удалили гланды, и с возрастом это прошло. Теперь уже мама ничего не скажет. Ничего и никогда. Как давно уже никто не может ему сказать: не делай этого, не делай того. А лучше не стало. Вот ещё Иван Иваныч. Может, не нужно было к нему ходить. Ничем он ему не помог, а понимание, что человек обречён, оптимизма не прибавляет. «Хороший был человек Иван Иваныч», – подумал Тимофей и о вдруг поймал себя на том, что размышляет в прошедшем времени. В лаборатории все любили Иван Иваныча, и работник он хороший. Замена, конечно, найдётся, сколько их, молодых, подпирают «стариков», пора давать им дорогу.

Так, размышляя, шёл он под тихо падающим снегом с каким-то новым, томящим чувством в груди. Нет, не только Иван Иваныч и предстоящая ему операция, что-то ещё, другое, беспокоило его. Что? И вспомнилось: Маша. Она же совсем девочка, только в прошлом году окончила школу. Почему-то никуда не поступила. Почему? Троечница? Посредственность? Не хватило баллов? Нет, так о ней не скажешь. У неё довольно живой ум, она находчива, за словом в карман не лезет. Какие-то домашние обстоятельства? Но внешне у них всё благополучно. Надо будет спросить. Маша. Задела она его сердце, эта юная особа. Давно с ним такого не случалось. Была когда-то, как говорят, первая любовь, но, раз обманувшись, он не стал повторять ошибок и сторонился женщин, хотя замечал: имеет успех. И вот эта девочка. Ему уже тридцать пять, ещё немного – и старость. А она совсем ребёнок. Её жизнь только начинается: лёд и пламень. Лёд и пламень – глуповатые романтические красивости. Не жизненно. А жизненно то, что вот идёт он ночью по бульвару и думает об этой девочке. И ему приятно думать о ней. И он знает, что в любой день, хоть завтра, он может пойти в Хлебный переулок и увидеть её, говорить с ней, может быть, взять её руку в свои и ощутить тепло её молодости. От этой мысли ему стало хорошо. Мороз крепчал. Зябко передёрнув плечами и подняв воротник пальто, Тимофей зашагал быстрее. Решил: завтра он непременно побывает в Хлебном переулке.

5

Но в Хлебном переулке ему не довелось быть ни на следующий день, ни в какой другой на этой неделе. Случился сбой при очередном испытании «изделия», и Сергей Павлович установил круглосуточный рабочий день, отменив выходные, отгулы и отпуска. Декабрь был на исходе. До срока, назначенного самим Королёвым в ответ на заданный ему на Старой площади вопрос «когда?», оставалось всего ничего, и то, что он так круто закрутил гайки, можно было понять. Если бы срок был ему назначен, Сергея Павловича озаботила бы, но не вывела из равновесия задержка, но здесь другое дело: тут срок назначил он сам, и срыв был бы знаком его, Королёва, несостоятельности. А этого он допустить не мог. Никто и не возмущался, скорее, каждый чувствовал себя в чём-то виноватым, что-то недоделавшим. И если действительно такое ощущение и возникало у тех, от кого зависели и сроки, и успех, то это ощущение было ложным, просто гипертрофированным чувством ответственности. Это был коллектив, не только спаянный трудовой дисциплиной, но коллектив единомышленников, готовых отказаться от всего личного ради главного дела их жизни. А главным делом был Космос, и даже не столько Космос, сколь человек в Космосе.

Тимофей снова и снова проверял и перепроверял свои расчеты. В них всё было правильно. А сбой произошёл. И следовало понять причину. Без этого нельзя двигаться дальше, потому что, не выявив причину сбоя, они становились заложниками повторения сбоя в будущем, на орбите, что куда опаснее и чревато жертвами. В конце концов, он договорился о встрече с Келдышем, чтобы и тот ещё раз перепроверил расчеты. Мстислав Всеволодович, пожурив Чумакова за неоправданные сомнения, лишь подтвердил их правильность. Но это не значило, что можно успокоиться, сбой-то был.

Обстоятельства складывались так, что, опередив на шаг, а то и на два, американцев в создании пилотируемых космических аппаратов, страна стала отставать по искусственным спутникам. А это и разведка, и связь, и в недалёком будущем космическое оружие. Что-то не пошло. На каждый наш запуск американцы отвечали целой серией. Строчили, как из пулемёта. Вот и опять; стоило нам 10-го декабря запустить «Космос-51», как американцы тут же в ответ выстрелили десятью; один из них будет висеть в космосе целых тридцать лет, а ещё два – аж сто. Мы же «Космос-52» сможем запустить лишь в конце первой декады. Это угнетало, но выпускать не готовую продукцию было смерти подобно.

Тимофей понимал, что в этой запарке он всё время должен быть где-то рядом с Сергеем Павловичем. Эту готовность Тимофея разделить ответственность Главный конструктор ценил. Хотя, кто с Чумакова спросит? Его ТАМ – палец в вверх; с некоторых пор всем понятный жест – даже не знают толком. Отвечать ему, Королёву. Ему всё время, даже несмотря на успехи последних лет, приходилось отбиваться от нападок конкурентов – и не столько от них, сколько от тех, кто поддерживал их позицию на самом верху. На Сергее Павловиче, как ни крути, до сих пор лежала печать ГУЛАГа. Не так много было людей, с которыми можно разделить и радости успеха, и огорчения провала. Тимофей же был безоговорочно предан ему и верил в его звезду. Только один раз они не поняли друг друга. Это случилось во время создания первого отряда космонавтов. Тимофей Чумаков тоже подал заявление на зачисление в отряд. Туда набирали только лётчиков, но у него был шанс: за плечами аэроклуб и удостоверение пилота. Но тогда Королёв сказал «нет» и объяснил это коротко и просто: «Если кто-то из отряда не подойдёт, мы в авиационных полках всегда найдём замену, а тебе замены нет, на твоих плечах успех большого дела. Не полетишь никогда. Точка!» Недолго держал Тимофей обиду на шефа, очень скоро понял: Сергей Павлович прав. Да и работы было выше крыши – не до обид.


Когда, наконец, Тимофей появился в Хлебном переулке с цветами, коробкой конфет и бутылкой шампанского, его там уже не ждали. После некоторой суеты с устройством стола каждый занял своё место, пробка «выстрелила» в потолок – он сделал это так ловко, что не пролилось ни капли пенистой влаги, – и Тимофей разлил вино по бокалам. Галина Матвеевна обратила внимание, какие у него сильные руки. Обычно, если шампанское хорошо остыло, пробка не так-то легко давалась, её приходилось раскачивать и с натугой извлекать из горлышка; а их гость проделал это так, словно и не прилагал к тому усилий.

– За что пьём? – спросила Галина Матвеевна.

– Да, за что? – подхватила Маша.

– Последнее время мне пришлось выполнять трудную и важную работу…

– И как, сделали? – не утерпела Маша.

– Да сделал, но если ты будешь перебивать, мы никогда не доберёмся до шампанского. Так вот. Важная и трудная работа завершилась успехом. Это не только мой успех, это успех большого коллектива учёных, конструкторов, инженеров, наконец, рабочих. Тут нет главных и второстепенных, тут талант и трудолюбие многих слились в одно общее дело. Вот это я и хотел бы сегодня отметить с вами.

Дамы были несколько удивлены такой торжественностью, но Тимофей поднял бокал, и они последовали его примеру. Соприкоснувшись, бокалы прозвенели торжественным салютом.

– Тимофей Егорыч, а расскажите нам, что же это за работа, о которой вы так выспренно говорите? – полюбопытствовала Маша, ставя пустой бокал на стол.

– Жаль, но как раз этого я вам сказать не могу.

– Это что же, государственная тайна?

– Именно так.

– Представляешь, мама, с кем мы сидим за столом? – повернулась она к Галине Матвеевне, делая испуганное лицо. – И правильно, Тимофей Егорыч, ничего не говорите, кругом рыскают шпионы.

И, окинув взглядом комнату, она приподняла скатерть и заглянула под стол.

– Нет, к счастью, не обнаружила ни одного.

– Не ёрничай, Машка, – одёрнула её Галина Матвеевна, – веди себя скромнее.

Они пили ещё, пока не опорожнили бутылку, потом был чай, опять каким-то необычным способом заваренный, правда, на этот раз оказалось, что Галина Матвеевна, специально побывав в знаменитом магазине на улице Кирова, купила хороший кофе: «Так, на всякий случай», – сказала она, и это было ему приятно: значит, его здесь ждали. Желая сделать приятное хозяйке, так гордившейся умением заваривать чай, от кофе он отказался. Сегодня он вместе со всеми пил чай. И заметил: это порадовало хозяйку; а он-то опасался огорчить её отказом от кофе. Чай и впрямь был необычайно хорош, вкусный и ароматный. И когда на вопрос Галины Матвеевны, нравится ли ему чай, он ответил утвердительно и даже сказал, что он только теперь понял, что этот напиток может быть так хорош, Галина Матвеевна стала подробно и длинно рассказывать о различных способах заваривания, так что Маша, невольно выпавшая из общего разговора, заскучала. Тимофей слушал и не слышал. Он пришёл в этот дом совсем не ради чая, а вежливость требовала, чтобы он, изображая неподдельный интерес, выслушивал повесть о напитке, к которому не испытывал пиетета. Когда Тимофей стал собираться, Маша оживилась, решив непременно его проводить. Был поздний вечер, Галина Матвеевна возражала, но было очевидно, что с дочерью она не справлялась, что в этом доме настоящая хозяйка Маша, и делает она только то, что сама считает нужным. Галине Матвеевне было тяжело, да и не хотелось спорить с дочерью в присутствии гостя, она только и могла сказать:

– Тогда хотя бы оденься теплее. И где это видано, чтобы дама провожала кавалера?

Они вышли на улицу и направились в сторону бульвара. Было совсем не холодно, но она всё время прятала лицо в воротник, стараясь плотнее запахнуть его. Разговора не было, говорил только он. Рассказывал о своём детстве, о студенческих годах, о встречах с интересными людьми. Она внимательно слушала, изредка заглядывая ему в лицо. Вдруг он остановился, сказал:

– Вот мой дом.

– Так близко? – почему-то удивилась она. – А мы можем зайти к тебе? – и он отметил про себя так легко давшийся ей переход на «ты». – Я немножко озябла, – произнесла Маша извиняющимся тоном.

И так хорошо прозвучало это редко употребляемое нынче слово «озябла», что стало сладко до слёз.

– Нет, Маша, сегодня я тебя к себе не приглашаю. Как-нибудь в другой раз мы придём сюда с тобой днём, и я покажу тебе свою берлогу.

– У тебя кто-то есть?

Он понял, о чём она, ответил:

– Нет, в том смысле, как ты спрашиваешь, у меня никого нет, но зато в подъезде у нас есть очень строгие консьержки, и мне не хотелось бы, чтобы они плохо подумали о тебе.

– Пусть себе думают. Ты их боишься?

– Да, боюсь. Боюсь, что тебя примут не за ту, что ты есть на самом деле.

– А ты уже знаешь, что я есть на самом деле?

– Да, знаю, – сказал он уверенно.

– Смотрите, засекреченный человек, как бы вам не ошибиться. Ты проводишь меня?

– Конечно.

Обратно они шли молча. Каждый думал о своём.

Мария размышляла о том, что вот встретился на её жизненном пути красивый, сильный и, кажется, добрый человек, которому – она по-женски чувствовала это – она нравится, и даже, может быть, это и есть тот самый единственный, о котором она грезила ночами, но это ещё ничего не значит. Да, он много старше её, но разве это препятствие? И сама же ответила себе: конечно, нет, если любишь. А кто сказал, что он её любит? Да и она ещё толком в себе не разобралась, хотя, когда он так долго не шёл, ждала и немного тосковала. Конечно, Тимофей очень нравится, прежде не встречала таких, но это ещё совсем ничего не значит.

А Тимофей думал о ней. Такая милая девочка, сосем чистая, ещё не соприкоснувшаяся со всеми неприятностями, а порой и грязью, жизни, ещё вся распахнутая навстречу жизни счастливой, без обид и горя, и вправе ли он, уже многое познавший, возмущать её покой, возбуждать в ней надежды, которые могут потом не оправдаться, и это тяжёлом рубцом пройдёт по её сердцу, а может, и поломает всю её жизнь. Может ли, имеет ли он право это юное, наивное существо увлечь, позвать за собой? Сумеет ли он сделать её счастливой? Сумеет ли дать ей то, чего она может ожидать от него?

Они простились у парадного её дома. На какой-то миг Маша прижалась к нему – казалась, она вот-вот скажет что-то очень важное, – но тут же отстранилась, приложила руку в перчатке к своим, а потом к его губам и, сказав: «Бай-бай», – скрылась за дверью.

Он шёл домой и нёс в себе непривычно тёплое чувство, боясь расплескать его, в то же время пытаясь вспомнить что-то такое, что его то ли удивило, то ли встревожило. Что-то касающееся Маши. Но что? И лишь у своего парадного вспомнил: во время прогулки Маша всё время слегка покашливала. «Видно, простудилась, а я и не сообразил, разгуливал с ней по бульвару», – упрекнул себя Тимофей.

6

На службе его ждало известие о том, что операция не привела к положительному результату и Иван Иванович скончался. При дефиците времени нужно было организовывать похороны и всё, что с этим связано. Похорон Тимофей не любил. Да вряд ли и найдётся человек, кому доставляет удовольствие скорбного прощания с покойным, разве что старухи-плакальщицы, которые вечно толкутся у кладбищенских церквей. Вся эта процедура с речами, с каким-то древним, нелепым ритуалом, с рисовой кутьёй, которую Тимофей терпеть не мог, с поминками, где произносят бесполезные и натужные, часто фальшивые слова по кем-то когда-то придуманному правилу: о покойном или хорошо, или ничего. Конечно, не Тимофею приходилось заниматься всеми этими делами, но на душе лежало тягостное чувство потери хорошего, умного человека, с которым много вместе пришлось трудиться в новой, непознанной ещё до конца области, в самом начале пути, и вот теперь этого человека нет. Он подумал, что у них, коллег Иван Иваныча, со временем минуют горестные воспоминания, и портрет покойного, перетянутый траурной лентой, уберут куда-нибудь в дальнюю кладовку, а то и выбросят как мусор; постепенно всё реже станут вспоминать и, наконец, забудут. «Так будет и со всеми нами, – отчего-то подумал он, – и с хорошими, и с не очень хорошими, со знаменитыми и с теми, кто всегда был в тени, ничем в жизни не отличившись. А потом приходят новые люди, молодые, рьяные, и они даже не будут знать, что был такой Иван Иванович, и что это он когда-то создал то, от чего они начинают прокладывать новые пути».

Судьба исполнила то, что когда-то, ещё в момент зачатия определила Иван Иванычу, и вот теперь его хоронили. В больнице, на Страстном бульваре, своего ритуального зала не было, и прощание организовали в Доме учёных. Хоронили на Николо-Архангельском кладбище, за МКАД, где семья Иван Иваныча имела родовое захоронение. Это было далеко, траурный кортеж тянулся долго. На кладбище оказалось не всё готово, пришлось долго ждать. Было холодно, и погода продолжала портиться. Снег валил крупными хлопьями, и провожающие Иван Иваныча всё время охлопывались, сбивая снег. Потом стояли у могилы, ждали, кто скажет последнее слово, но все молчали: то ли устали, то ли уже не было таких слов, которые затронули бы сердца провожающих товарищей и родственников, то ли замёрзли и уже про себя жалели, что пришли на эти похороны, не чаяли конца затянувшейся процедуры. Понимая несуразность создавшегося положения, Тимофей взошёл на песчаный, вперемешку со снегом, бугорок, сказал несколько слов. Они были искренними. Не один час, день и ночь довелось провести ему с Иваном Ивановичем в расчётном центре, на стендах и различных испытательных пунктах, и, пожалуй, никто не знал Иван Иваныча с этой стороны лучше, чем Чумаков. Речь его была короткой, но он видел, что все с нетерпением ждут её конца. Когда он сказал то, что считал нужным, присутствующие в душе поблагодарили его за краткость. Гроб опустили при непотребных звуках и восклицаниях гробовщиков. Каждый бросил на гроб по комочку песка со снегом, гробовщики дружно взялись за лопаты, и мёрзлый песок глухо застучал по крышке гроба.

Поминки устраивались дома. Вместе со всеми Тимофей доехал до самого подъезда, где жил, а теперь уже не будет жить Иван Иваныч, посмотрел, как дружно замёрзшая, уставшая и проголодавшая толпа провожавших товарища в последний путь повалила в подъезд, представил себе, что, как бы ни велико было горе, сейчас все усядутся за стол, станут есть, пить, говорить ненужные уже Иван Иванычу слова, и, надеясь, что его отсутствие в этой сутолоке не будет замечено, уехал.

7

Это было сложное время, работа шла днём и ночью. С октября новых запусков не проводилось. В середине октября опробовали новый аппарат, названный «Восход», и не просто опробовали: это был первый космический экипаж, и впервые целые сутки космонавты находились в полёте без скафандров.

Теперь предстояло решить новую задачу, благополучный исход которой никто гарантировать не мог. Это должно было быть совершенно новое слово в освоении космоса. Тимофей почти не бывал дома. Редко выдавался день, который он мог посвятить личным делам. Когда же случалось, он радовался как мальчишка и бежал в Хлебный переулок к своим новым знакомым. Порой он даже одёргивал себя: нельзя так явно проявлять радость. В Хлебном переулке его давно признали за своего и принимали без церемоний. Правда, Галину Матвеевну несколько смущало, что не было случая, когда бы Тимофей явился без цветов и гостинцев, а у них – случая ответить тем же, но это было приятно. За столом Маша всегда сидела рядом с Тимофеем. Каждый раз, дав матери время выговориться, она увлекала его в свою комнату и непременно закрывала дверь. Галине Матвеевне это не нравилось, тревожило: мало ли что, девочка-то уже почти взрослая, а ум детский, может и глупостей натворить. Но она старалась не выдать своей тревоги, полушёпотом прося дочь оставлять дверь открытой: ей ведь тоже интересно послушать, о чём рассказывает Тимофей Егорович.

– У нас свои дела с Тимофеем, – она называла его только по имени, не обращая внимания на замечания матери, – ничего интересного для себя ты не услышишь.

Подслушивать Галина Матвеевна стыдилась. Да и невозможно это было, потому что и Маша, и Тимофей, оба любители симфонической музыки, уединившись, включали проигрыватель с каким-нибудь нравившимся им произведением, чаще всего это были Рахманинов и Мендельсон. Маша болезненно любила музыку, у неё был неплохой проигрыватель и много пластинок. Чтобы сделать ей приятное, Тимофей почти в каждый свой приход приносил ей одну-две редких пластинки, за которыми чуть ли не сутками любители стояли в очереди в магазин «Мелодия», а спекулянты продавали с рук за бешеные деньги. Маша, сколько бы ни расспрашивала её Галина Матвеевна, о чём был разговор за закрытой дверью, отговаривалась лишь тем, что это их личные с Тимофеем дела, и матери знать об этом вовсе не обязательно. Это получалось грубо. Галина Матвеевна обижалась, но Маша была так увлечена, что грубости своей не замечала. «Мне интересно всё, что касается тебя», – говорила Галина Матвеевна, в ответ на что Маша только фыркала по-кошачьи и смеялась. Но ничего того, что по-настоящему могло бы встревожить Галину Матвеевну, за закрытой дверью не происходило.

Машина комната была почти зеркальным отражением той, в которой располагалась её мать, только меньше. Так же у окна стояла покрытая ковром тахта, в углу примостилась этажерка с любимыми книгами, на верхней полке другой этажерки стоял проигрыватель, а ниже разместились пластинки. У дальней стены – пианино. Маша когда-то училась в музыкальной школе и довольно уверенно и неплохо играла. В душе Тимофея под музыку и тихий разговор поднималось и ширилось новое чувство, которое ещё не решился бы он назвать любовью, но беспокоившее его, заставлявшее думать о ней, всё время помнить о ней. Иной раз и за серьёзными занятиями он ловил себя на том, что думает не о деле, а о Маше. Он видел, что и в ней постепенно что-то меняется. Она, забираясь с ногами на тахту, садилась поближе к нему, тесно прижимаясь, словно бы пытаясь согреться. Она всё время куталась в шерстяные вязаные кофты или в большой пуховый платок, словно ей не хватало тепла. Ему хотелось согреть её, защитить, но он не знал, от чего и от кого: в комнате было тепло, а на подступах к Хлебному переулку врагов не наблюдалось. Вскоре он заметил, что она перестала его стесняться. Если бы его спросили, в чём это выражается, он не нашёлся бы, что ответить. Разве что с некоторых пор она стала без стеснения переодеваться при нём. Нет, не то чтобы она совершенно обнажалась, такого не случалось, но переменить на скорую руку юбку или блузку в его присутствии ей ничего не стоило. Он бы так не смог. Во всяком случае, пока бы не смог. Тимофей понимал, что Галина Матвеевна может ревновать к нему дочь, да и неловко оттого, что они с Машей общаются при закрытых дверях, но протестовать было бесполезно. Когда ей что-то было нужно, она умела просить об этом с таким выражением наивной хитрости на лице, что устоять просто невозможно. Когда выдавался вечер, свободный от неотложных дел, он стал брать билеты в консерваторию или в театр. Билеты брал на троих, тем самым как бы компенсируя доставленную Галине Матвеевне дочерью обиду. Это было правильное решение; он видел, как в такие дни Галина Матвеевна буквально расцветала, была весела, остроумна, подвижна, разговорчива, красива. Он представлял, какой она была прелестной женщиной ещё совсем недавно и как могли ею увлекаться мужчины. Напротив, Маше, как он скоро заметил, вылазки втроём не нравились, она всё время стремилась остаться с ним наедине. Приходилось как-то лавировать, сглаживать, что называется, острые углы.

На страницу:
2 из 7