
Полная версия
Охотничья башня. Серия «Семнадцатый отдел»
– Вот первая моя попытка, – с напускной небрежностью сказал он.
Диксон принял ее в руки с благоговением. Это была тетрадка с серой картонной обложкой и белой этикеткой, на которой стояло: «„Завитки“ – книга Джона Херитиджа». Диксон перелистал страницы и прочел пару строк.
– Хорошая книжка, – наконец заметил он.
– Боже правый! – услышал он раздраженный ответ. – Если это всего лишь «хорошо», то я, похоже, чертовски низко пал!
Диксон принялся читать внимательнее, и был немало озадачен. Понимать эти стихи оказалось труднее, чем самые сложные вещи Браунинга. Он нашел одно стихотворение о цветочном саде, называвшееся «Ревю». Оно начиналось строкой «Багровый, набатом звенящий рассвет», затем поэт описывал полдень: «Подсолнух, худой гренадер, взирай на балет красных роз в аромате амброзий, сокрытых в юбчонках тугих лепестков, что сводят с ума, опьяняя, пчелу». Такой взгляд на садоводство показался мистеру Макканну странным; особенно удивила его «женоподобная лилия». Затем в стихотворении наступал вечер и, по мнению мистера Херитиджа, на «складках сумрачного крепа повисла звезд цветная кисея», а весь сад оказался «осыпан бледной перхотью Луны».
Диксон перевернул пару страниц и обратился к другим стихам, которые, по-видимому, были навеяны воспоминаниями о жизни в окопах. В основном они состояли из клятв и проклятий, порой ужасных, при этом поэт любовно задерживался на описании таких зрелищ и запахов, которые нормальный человек постарался бы как можно скорее забыть. Эти стихи Диксону не понравились. Наконец он прочитал стихотворение о девушке, превратившейся в птицу, причем этот процесс описывался с таким количеством интимных анатомических подробностей, которые способны были отпугнуть даже искушенного читателя.
Он смотрел на книгу и молчал, потому что не знал, что и сказать. Казалось, поэт ставил перед собой задачу описать природу, используя метафоры, заимствованные из номеров мюзик-холлов и реклам галантерейных магазинов, а когда у него это не получалось, то на помощь приходили проклятия. Откровенно говоря, Диксон находил эти стихи чрезвычайно плохими, и теперь старался отыскать такие слова, в которых сочетались бы и вежливость, и честность.
– Так что? – спросил его поэт.
– Здесь много хороших вещей, но… размер кое-где нарушен.
Мистер Херитидж желчно рассмеялся.
– Теперь я могу классифицировать вас точно. Вам нравятся прямая рифма и привычный эпитет. Ну нет! Мир вышел за рамки простого украшательства! Вы хотите, чтобы луна описывалась как Диана-охотница, или серебряный диск, или цветок – а я говорю вам, что она чаще всего похожа на донышко пивного бочонка или на головку сыра. Вам нужно множество возвышенных слов, а реальные, приземленные вещи вы считаете непригодными для поэзии. Я же говорю, что для поэзии ничего непригодного нет! Нету, мистер Канкан! Поэзия жизни – она повсюду, в любом мусоре, а настоящие вещи чаще встречаются среди унылых трущоб, горшков и помоек, чем в этих ваших воскресных салонах. Задача поэта в том, чтобы очистить мир от гнили и показать, что всё вокруг – это тот самый дух, что удерживает на своих местах сами звезды! Я хотел назвать свою первую книгу «Стоки», ибо канализационные стоки, поток дерьма – это самая настоящая поэзия, уносящая отходы человеческой жизнедеятельности на поля, чтобы они зеленели, и там росла кукуруза. Но издатели воспротивились. Тогда я назвал книгу «Завитки», чтобы выразить свое отношение к изысканной энволюции всех вещей. Поэзия – это четвертое измерение души. Что ж, мистер Канкан, хватит о стихах, теперь давайте послушаем, что вы думаете о прозе.
Мистер Макканн был сильно сбит с толку этой тирадой и даже немного рассердился. Ему не нравилось, что собеседник называл его Канканом – это казалось ему злоупотреблением дружеским доверием. Но привычка к вежливости победила, и Диксон довольно неуверенно озвучил свои предпочтения в прозе. Мистер Херитидж слушал его, сдвинув брови.
– Вы погрязли в дерьме даже еще больше, чем я ожидал, – заметил он, когда Диксон закончил. – Вы живете в мире раскрашенного картона и теней. Вся эта страсть к живописному! Она такой же мусор, мой дорогой, как и герои рассказов, которые пишут школьницы. Вы сочиняете романтические повести о цыганах, матросах или о тех мерзавцах, которых вы называете первопроходцами, но вы ничего о них не знаете. Если бы вы посмотрели внимательно, вы бы обнаружили, что в них и на мизинец нет той позолоты и блеска, которые вы себе насочиняли. Но мало того, вы еще и игнорируете то великое, что роднит их со всем человечеством. Это как воспевать ячменную лепешку за то, что она похожа на Луну, не понимая, что она вкусная и ее можно просто съесть.
В этот момент в курительную комнату вошел австралиец, чтобы разжечь свою трубку. Он был одет в мотоциклетную куртку и, по-видимому, собирался куда-то отправиться на ночь глядя. Он пожелал джентльменам доброй ночи, и Диксону показалось, что лицо его в отблеске огня было напряженным и тревожным – совсем не похожим на лицо приятного собеседника за ужином.
– Вот, возьмите хоть его для примера, – сказал мистер Херитидж, кивнув вослед уходящей фигуре. – Уверен, вы уже сочинили для себя целую историю про этого парня: о его жизни в буше, занятии скотоводством и всем таком прочем. Но он вполне может оказаться кассиром в банке Мельбурна. Ваш романтизм – это сплошной самообман, и он не позволяет вам разглядеть правду жизни. С ним надо разобраться раз и навсегда, покончить с этим проклятием, которое литература унаследовала от лживых кельтов.
Мистер Макканн, который всегда считал, что романтизм изобрели французы, был несколько озадачен.
– Вы хотите сказать, от галлов?
Но его собеседник, увлеченный потоком собственного красноречия, проигнорировал это замечание.
– Вот в чем ценность войны, – продолжал он. – Она разрушила все отжившие условности, и на освободившемся месте теперь мы сможем построить что-нибудь новое. То же самое и с литературой, религией, обществом и политикой. «С топором на них!» – говорю я. В новом мире попы и педанты нам не нужны, как не нужны и все эти аристократы и средний класс. Есть только один класс, который имеет значение: это простые люди, рабочие, которые живут простой, настоящей жизнью.
– С такими взглядами вам самое место в России, среди большевиков, – сухо заметил Диксон.
– Они неплохие ребята, – одобрил его предложение мистер Херитидж. – По-своему, они делают большую и нужную работу. Конечно, нам не следует подражать их методам – они несколько грубоваты, да и евреев среди большевиков чересчур уж много, – но они ухватились за правильный конец палки. Они ищут истину и реальность.
Мистер Макканн медленно закипал.
– Что привело вас в наши края? – отрывисто спросил он.
– Туризм, – было ему ответом. – Всю зиму я слишком напряженно трудился, и теперь мне требуются тишина и покой, чтобы привести мысли в порядок.
– Что ж, привести мысли в порядок вам определенно требуется. Вы вообще как, образованный человек, джентльмен?
– Девять потраченных впустую лет – пять в Харроу и четыре в Кембридже.
– Тогда послушайте меня. Вы верите в рабочий класс и знать не желаете никакого другого. Но что, черт возьми, вы знаете о рабочих? Я сам происхожу из них и всю жизнь живу рядом с ними. Так или иначе, среди них есть люди разного сорта: и хорошие, и плохие, как и все мы. Но существуют глупцы, готовые возводить всех их без разбора на пьедестал – и только потому, что они якобы «близки к истине и реальности», как выразились вы. Это происходит исключительно из-за невежества, поскольку вы знакомы с настоящими рабочими примерно так же, как и с царем Соломоном. Вы стыдите меня, что я сочиняю романтические истории о моряках и цыганах, о которых ничего не знаю. Возможно, это правда. Но вы сами занимаетесь точно тем же. Вы идеализируете рабочего человека, вы и подобные вам, но это только потому, что вы невежественны. Вы утверждаете, что он ищет истины, тогда как он ищет только выпивки и повышения заработной платы. Вы говорите, что он близок к реальности, но я могу вас уверить, что его представление о реальности сводится к короткому рабочему дню и походу на футбольный матч по субботам. И когда вы желаете избавиться от среднего класса, который выполняет три четверти созидательного труда в мире, заставляет машины крутиться и платит рабочим, вы хотите избавиться от тех, на ком держится экономика. Экономика!
И мистер Макканн, защитив таким образом класс буржуазии, резко поднялся и отправился в свою комнату. Он чувствовал себя раздраженным и даже потрясенным. Можно сказать, его палисадник с цветами был безжалостно растоптан случайно забредшим на него быком-поэтом. Но уже лежа в постели, он решил, перед тем как задуть свечу, отвлечь мысли Уолтоном и нашел в книге абзац, на котором, словно на мягкой подушке, смог задремать:
«Когда я покинул это место и перешел на следующее поле, я увидел прелестную картину, доставившую мне немалое удовольствие: это была симпатичная молодая доярка, которая еще не достигла того возраста мудрости, когда разум сгибается под тяжестью страхов, которые, возможно, вовсе и не осуществятся. Многие из мужчин часто грешат этим, но эта дщерь отбросила все заботы и пела, словно соловей; голос ее был хорош, да и песенка была ему под стать – это была беззаботная песня, которую написал Кит Марлоу, кажется, уже с полвека тому назад. И мать юной доярки пропела ей в ответ несколько строф, сложенных сэром Уолтером Рэли в годы ее юности; это были пусть и старомодные стихи, но чудо какие хорошие – думаю, намного лучше тех рубленых топором строк, которые в моде в наши беспокойные дни».
КАК ЧАЙЛД РОЛАНД (И С НИМ ЕЩЕ ОДИН ДЖЕНТЛЬМЕН) К ТЕМНОЙ БАШНЕ ПРИШЕЛ
Диксон проснулся в таком же раздражении, с каким он прошлым вечером отправился в постель. По мере того как в голове всплывали воспоминания о вчерашнем разговоре, перед его мысленным взором возникал весьма неприятный образ мистера Херитиджа. Поэт, можно сказать, сбросил с пьедестала всех его кумиров, и теперь они, поверженные, лежали у ног толпы. По природе своей мистер Макканн был человеком беспристрастным и при необходимости был готов пересмотреть свои взгляды, но этот бунтарь нисколько не убедил его, а лишь привел в раздражение. «И это он называет поэзией!» – пробормотал он себе под нос, содрогнувшись от холодной воды, которой умывался (не потому, что в гостинице не было горячей, а чтобы дополнительно закалить свое здоровье во время отпуска). «Да что ты знаешь о рабочих?!» – добавил он, намыливая щеки перед бритьем. Побрившись, он быстро позавтракал в одиночестве, управившись еще даже ранее рыбаков.
После завтрака мысли его пришли в больший порядок. Диксон уважал молодость, но считал, что вседозволенность только вредит молодежи. «Этот юноша – еще сущий ребенок, не желающий взрослеть, – подумал он. – Ребенок, лишь подражающий в разговоре взрослым. И к тому же не чувствующий, что переходит черту», – заключил он, вспомнив, как Херитидж называл его Канканом. Одно Диксон со всей отчетливостью понимал: никогда больше он не желает видеть мистера Херитиджа и разговаривать с ним. Собственно, именно это соображение и явилось причиной его столь раннего и поспешного завтрака. Отдав себе в этом отчет, он почувствовал себя лучше. Диксон оплатил счет, дружески попрощался с хозяином гостиницы и ровно в семь тридцать вышел в сияющее утро.
Только в Шотландии и только в апреле бывают такие дни: мощеные улочки Киркмайкла еще блестели после ночного дождя, но грозовые тучи уже унесло легким южным ветерком, и небосвод был нежно-голубым, а воздух прозрачным. От пекарни тянуло восхитительным запахом свежего хлеба; вопли младенца из окна звучали свидетельством пробуждения природы, этакой городской версией пения птиц; и даже санитарный фургон у здания больницы выглядел живописно и жизнеутверждающе. Мистер Макканн купил свою ежедневную порцию булочек и имбирного печенья в пекарне (возле которой околачивалась банда мальчишек-посыльных, готовых доставить выпечку в дома состоятельных горожан) и, почти с сожалением оставив за спиной столь приятный городок, направился вверх по склону холма Гэллоу-хилл в направлении равнины Бург-Мьюир.
Как учит пословица, когда пьешь выдержанное вино, не стоит разбавлять его слабым пивом. Поэтому я не буду останавливаться на описании неторопливой прогулки Диксона по зеленым лугам, на его обеде под сенью молодых елей или на его мыслях, которые вскоре снова стали вполне идиллическими. В своем повествовании я хочу перепрыгнуть сразу к трем часам дня и показать вам мистера Макканна, когда он сидит на придорожном камне и внимательно изучает карту. Потому что именно в этот момент его стопы – и наша история – свернули на совершенно другую, неожиданную дорогу.
Место, где он сейчас находился, являлось возвышенностью среди протяженных болот: далеко справа среди сосен была видна белая стена какого-то жилья, а чуть в стороне, за зелеными кустами у подножия склона, еще что-то, похожее на сарай – и больше никаких следов присутствия человека не наблюдалось. Слева от него, на востоке, за поросшим вереском невысоким гребнем холма, испачканного кляксами болотистых участков, возвышалась голубоватая стена большой горы. Дорога впереди Диксона скоро скрывалась в лесочке, но потом, на значительном расстоянии, появлялась и была видна снова; дальше, почти у горизонта, она взбегала на холмистую возвышенность, казавшуюся отсюда непреодолимым нагромождением холодных скал. Судя по карте, именно там был проход на Галлоуэй, которым Диксон и собирался воспользоваться. Но теперь, когда он увидел дорогу собственными глазами, его вдруг охватили сомнения: он подумал, что к западу от себя он найдет больше красот и достопримечательностей. Вспомним при этом, что мистер Макканн жаждал встречи не с торфяными болотами и замшелыми пнями, а с зеленью и весной.
На запад от него далеко в море выдавался большой полуостров в форме равнобедренного треугольника, а дорога, на которой стоял Диксон, была чем-то вроде его основания. На расстоянии мили или около того параллельно ей шла железная дорога, и возле маленькой станции, затерявшейся среди болот, стоял и дымил паровозик. Далее болото сменялось лугом и рощицей, над которой висела легкая копоть от каминных труб невидимой отсюда деревушки. Еще ближе к горизонту зеленел лес, но не еловый, а из старых лиственных деревьев, а рядом поблескивали на солнце устья двух речушек. Самую дальнюю точку мыса с того места, где он стоял, Диксон различить не мог, но видел сверкающее в лучах заходящего солнца море за ним и совсем уже на пределе видимости – рыбачий баркас с обвисшими без ветра парусами.
Разглядывая этот идиллический пейзаж, он вспомнил что-то полузабытое, снова развернул карту и отыскал на ней названия. Сам полуостров назывался Крув, и мистер Макканн подумал, что это слово имеет какое-то отношение к рыбной ловле – несомненно, в одной из замеченных им речушек. Первую из них, судя по карте, он пересек совсем недавно: Лэйвер – с чистой водой, текущей с зеленых холмов. Вторая, под названием Гарпл, спускалась с более суровых гор к югу. Деревня за рощей носила название Далкхартер, и звуки этого слова снова что-то напомнили Диксону. Карта показывала еще большое поместье среди лиственного леса: Хантингтауэр, Охотничья башня.
Это название настолько очаровало Диксона, что он отбросил всякие сомнения насчет дальнейшего пути. Он представил себе древнюю крепость на берегу моря, защищенную сходящимися речными руслами, которую старый лорд Джон Комин Галлоуэйский построил, чтобы контролировать дорогу и побережье, и откуда он отправлялся охотиться на склонах диких холмов, где вереск спускается к зеленым лугам и таинственным темным лесам за ними. Диксону захотелось пройти по берегам Гарпла и Лэйвера до их устьев и посмотреть, как они вливаются в это странное мерцающее море и исчезают в нем. Необычные имена речушек, деревни и поместья звучали для него музыкой. Почему бы ему не переночевать в Далкхартере, если уж карта определенно показывала, что в деревушке есть гостиница? Но решение Диксону требовалось принять незамедлительно, ведь поворот дороги с указателем «Далкхартер и Хантингтауэр» был уже прямо перед ним.
Будучи человеком осторожным и набожным, мистер Макканн сначала испросил благословения Небес, для чего подбросил монету: если она упадет решкой вверх, то он свернет к западу. Выпала решка.
Только Диксон ступил на новый свой путь, как сердце его преисполнилось радости – ему вдруг показалось, что он только что принял одно из важнейших решений в своей жизни. Пейзаж впереди был точно таким, который он рисовал себе в мечтах: покрытый лесом мыс между ручьями, луга и вереск и длинный спуск к далекому морю. Диксон вспомнил себя ребенком, как он сидел в зале кукольного театра и с нетерпением ждал, когда же поднимется занавес и начнется пьеса – то же чувство сладостного предвкушения переполняло его и в этот момент. Настроение его жаворонком взлетело к небесам, и Диксон принялся весело насвистывать. Он подумал, что если еще и гостиница в Далкхартере окажется уютной и пустой, то это будет самый удачный его день в году. Диксон бодро шагал по неровной, заросшей травой дороге; скоро он пересек железнодорожную колею и добрался до того участка пути, где вереск начинал переходить в огороженные невысокими каменными стенами пастбища, и тут темп его шагов замедлился и мелодия замерла на устах: в ста ярдах слева от него по тропинке шел Поэт.
Херитидж тоже заметил его и приветливо взмахнул рукой. Несмотря на охватившую Диксона досаду, он не смог не признать, что накануне вечером неверно оценил физическую подготовку своего критика. Сейчас Херитидж со здоровым румянцем на щеках широко и энергично шагал по тропе, его расстегнутую куртку и спутанную шевелюру трепал ветер, и вообще, он казался куда более спортивным и сильным, чем в курительной комнате гостиницы. Похоже, и настроение его тоже изменилось с желчного на дружелюбное, поскольку он был явно рад снова увидеть Диксона.
– Добрый день! – воскликнул он, подходя ближе. – Как хорошо, что я снова повстречал вас! Вчера вечером вы, должно быть, подумали, что я довольно наглый щенок, не так ли?
– Было такое, – сухо ответил Диксон.
– Что ж, тогда я хочу перед вами извиниться. Бог знает, чего это мне взбрело в голову прочитать вам курс лекций по повышению читательской квалификации. Возможно, я и не согласен с вами, но каждый человек имеет право на собственные взгляды, и с моей стороны было ужасно невежливо читать вам нравоучения.
Будучи по природе человеком отходчивым, мистер Макканн был рад принять эти извинения.
– Все в порядке, забудем это, – сказал он. – Но мне хотелось бы узнать, как вы оказались здесь, вдалеке от дороги?
– Каприз, чистый каприз путешественника, – было ему ответом. – Мне понравился вид этого скального выступа в никуда.
– И мне тоже. Я даже подумал, что есть что-то восхитительно красивое в этом треугольном полуострове позади двух округлых холмов и с деревней в низине.
– Хм, вы открываетесь для меня с новой стороны, – усмехнулся Херитидж. – Похоже, вы одержимы ландшафтами определенной формы. Вы знакомы с работами Зигмунда Фрейда?
Диксон покачал головой.
– Ну, какой-то странный комплекс у вас все-таки есть. Интересно только, как его истолковать. Мыс, лес, две реки, между ними влажная низина… Вы были когда-нибудь влюблены, мистер Канкан?
Мистер Макканн был шокирован. Слово «любовь» в его кругах можно было услышать только из уст священника у одра умирающего больного: что-нибудь вроде «возлюбленное чадо мое, упокойся с миром».
– Я женат уже тридцать лет, – поспешил сказать он.
– Это тут ни при чем, – отмахнулся Херитидж. – Возможно, этот ландшафт пробуждает в вас воспоминания о безответной любви: последний взгляд на отказавшую вам леди – на речном берегу, с водой с трех сторон… Или что-то подобное могло случиться с вашим предком, хотя вы и не похожи на плод отвергнутой любви. Скорее всего, когда-то давным-давно какой-то мерзкий старый Канкан нашел себе прибежище в таком вот месте. Оно снится вам по ночам?
– Не сказал бы.
– А вот мне снится. Странно, что у меня такой же комплекс, как и у вас. Как только сегодня утром я заметил на карте этот мыс Крув, я подумал: это именно то, что я так долго искал! А когда увидел его воочию, то чуть не закричал. Я редко вижу сны, но уж когда вижу – то почти всегда это место. Странно, не правда ли?
Мистер Макканн был тронут его доверительным тоном и этим внезапным проявлением романтизма.
– Может быть, это вы влюблены, – смело заметил он.
– Я не подвержен обычным сантиментам, – возразил поэт. – Такое объяснение подходит вашему случаю, а не моему. В глубине же моего личного комплекса наверняка скрыто что-то ужасное – какое-то мрачное старинное преступление, вопиющее к нам из глубины веков. Видите ли, это место вызывает у меня не восторг, а страх!
По мнению Диксона, в постепенно открывающемся перед ними ландшафте не было ровно ничего страшного. Впереди, между березок и кустов рябины уже была видна деревенская околица. Дорога перед ними перешла в зеленеющий общинный луг, на котором паслись коровы и овцы. Вересковые кусты почти исчезли, а вдалеке, где в низине текла речушка, был виден костер и какие-то силуэты рядом с ним. Мистеру Херитиджу они не понравились.
– Они что, сбежали из ада, или это бойскауты? – пробормотал он. – Терпеть их не могу! Они только оскверняют собой природу. И почему только «публикус вульгарис» не в состоянии держаться подальше от подобного райского местечка?
Диксон, более демократичный и не находивший ничего неприемлемого в обществе других отдыхающих, уже обдумывал, как бы дать Херитиджу суровую отповедь, как тон мистера Поэта вдруг изменился:
– О боги, что за милейшая деревня! – воскликнул тот, устремляясь вперед.
Действительно, деревенька была очень живописной: в ней насчитывалось не более дюжины побеленных домиков, прятавшихся в маленьких садах, усыпанных желтофиолью, нарциссами и прочими ранними цветами. Дома группировались вокруг треугольной площади, где среди зеленой травы был виден старинный водяной насос. Не имелось ни здания школы, ни колокольни церкви, отсутствовала даже почта – ее заменял красный почтовый ящик на одном из коттеджей. За деревней начинался огороженный высокой стеной парк – там была уже территория поместья; а справа от нее, чуть дальше по дороге стояло двухэтажное здание с надписью «Таверна Крув».
– Наконец-то я нашел деревеньку моей мечты! – сообщил Диксону поэт, сделавшись вдруг донельзя лиричным. – Никаких тебе признаков капитализма или опиума для народа! Ни магазина, ни церкви, ни школы, ни какого-нибудь вам чертова променада с купальней для шикарной публики! Ничего, кроме этих божественных домиков да старого трактира! Канкан, я вас предупреждаю: я собираюсь немедленно отправиться туда и выпить целый чертов чайник их чая.
И он провозгласил нараспев:
«Услышишь песню ты, которой боги
Не слышали, но дай певцу бокал и подожди,
Пока не утолит он жажду. Ведь поэты,
Кузнечики и соловьи тогда поют,
Когда их горло влажно!»
Диксону тоже очень хотелось чаю. Но по мере их приближения к трактиру тот постепенно утрачивал свою привлекательность: вблизи стало заметно, что мощеный двор зарос сорняками, стекло в одном окне было разбито, а многие ставни висели криво. Сад представлял собой засохшую пустыню, а крыльцо явно уже много недель не мыли. Но у этой гостиницы имелся хозяин – он издалека заметил новых гостей и сейчас ожидал их у порога, чтобы поприветствовать.
Это был рослый здоровяк в рубашке с закатанными рукавами, бриджах до колен и в тяжелых сапогах пахаря; толстые икры его были частично прикрыты вязаными носками. Лицо трактирщика было широким и грубым, шея толстой, а подбородок давно требовал бритвы. Это был типаж, хорошо известный людям со знанием света: не книжный трактирщик, воспитанный и утонченный, а такой персонаж, которого с недавних пор можно отыскать не только в лондонском Сити и Палате общин, но даже и в Палате лордов. Среди руководства Лейбористской партии он тоже не редок; словом, его можно охарактеризовать как Лицензированного Поставщика Выпивки.
Сморщив лицо в гримасе, должной означать приветливую улыбку, он пожелал нашим путешественникам доброго утра.
– Мы хотели бы остановиться у вас на ночь. Это возможно? – спросил Диксон.
Трактирщик пристально посмотрел на него, и маска фальшивого радушия сменилась на его лице выражением такого же неискреннего сожаления.
– Невозможно, джентльмены, абсолютно невозможно! – проговорил он, обращаясь почему-то не к спрашивающему, а к его спутнику. – Вы не могли явиться в худшее время. Я и сам-то всего две недели здесь хозяйничаю и даже еще не распаковался. Ладно бы это, но у нас в доме болезнь, говорю вам совершенно открыто! У меня просто сердце кровью обливается, когда мне приходится отказывать гостям, но что поделать! – и он энергично сплюнул на пол, словно желая подчеркнуть этим всю безвыходность своего положения.