Полная версия
Дорога навстречу вечернему солнцу
А вскоре гостей забрал, заскрипев колесами, лязгнув дверью и натужно взревев, городской автобус. Саша торопливо шла по хрумкающему снегу к своей больничке – она опаздывала на дежурство.
В общежитии вечером Андрею сказали, что Людмила ушла куда-то с Глебом, красногубым блондином с соседнего курса.
Что там было дальше, могла бы луна рассказать, да кончилось её время, до следующего месяца: устала она, похудела, выдохлась и утратила любопытство.
Только и можно сказать, что недели через три после Нового года Саша получила по почте голубоватый конверт, и так разволновалась, увидев имя отправителя, что уронила конверт на пол и не сразу сумела поймать его дрожащей рукой. А когда пробежала глазами по коротким, явно написанным мужской рукой строчкам, подумала, что, похоже, загаданное ею на Новый год тайное желание начинает сбываться…
Синбат
Утром сорвала несколько листочков малины, чтобы добавить в чай. Дело к осени, и веточки не такие серебристо-зеленые, как в начале лета, да и колючки стали твёрже. Хотя, конечно, эти колючки не сравнить со свирепыми шипами роз. Да, лепестки роз тоже прекрасно годятся для чая, как и листья земляничника, кипрея и курильского чая, которые Синбат принял за акацию.
Листы малины упруго топорщатся в ладони. Они чётко жилкованные, тёмно-зелёные и бугристые, словно спинка жабы. Скоро совсем «пожабеют», станут буро-зелёными. А Синбата на самом деле зовут Анатолием, он – мой бывший одноклассник. Более упрямого человека я в жизни не встречала. Упрётся, как осел, и ни с места, не слушает никаких доводов, стоит на своём. В классе шестом, сентябрьским днём, он затеял с другом спуститься по нашей речушке на плотике. Что-то у плота развязалось или переломилось, и оба путешественника, в намокших телогрейках, едва выбрались на берег. Директор нашей маленькой школы-восьмилетки распекала их на линейке и сгоряча назвала Синдбадами-мореходами. Почему-то к Тольке прозвище приросло намертво. Школьные языки обкатали словечко, и стал наш Толя Синбатом.
Анатолия, после окончания восьмилетки, я не видела лет десять. А узнали друг друга и поговорили при встрече благодаря тому, что автобус сломался. Пассажиры высыпали на жухлый пригорок у трассы. Тут-то мы и столкнулись с Толей нос к носу. У возмужавшего Синбата были бледно-жёлтые, переходящие в рыжие бакенбарды, волосы. Они топорщились на висках, а на макушке валялись неровными прядями. Такую же прическу видела у одного эстрадного певца, над ней долго работали стилисты. Не знаю, подозревал ли Толя, какую звёздно-эстрадную причёску носит. Глаза его, голубые, выпуклые, с любопытством и самоуверенностью взирали на мир. Облик самодостаточного человека заканчивали округлый нос, щётка желто-рыжих усов, красные губы, нижняя из которых оттопыреннее верхней, и по-детски пухлый подбородок. Тогда, у автобуса, он заявил мне, показывая на низкорослые кустики с пятилепестковыми жёлтыми цветочками:
– Акация!
И весь наш разговор ушел на выяснение истины. Я твердила, что это курильский чай, он упрямо держался своего мнения. Я, уже с досадливой злостью, говорила, что акацию иначе называют «гороховым деревом», у неё другие листья и цветки. Что вон там – розово-белые, пенистые цветки спиреи, а вот это – мятлик. Синбат смотрел на меня со снисходительным презрением: ему эти слова ничего не говорят, а я какой была задавакой, такой и осталась.
– Все равно, это – акация, – поставил он в разговоре точку. Я рассмеялась. Автобус зачихал, закашлял, и все мы поспешили садиться.
Позже я узнала, что Синбат к тому времени был председателем полуживого совхоза, прочно восседал в председательском кресле и щедро сыпал пепел мимо пепельницы на полированный, в трещинках, стол.
В жизни своей он пережил немало кораблекрушений. У него была девушка, которая от него сбежала. Была знакомая мне женщина-разведёнка с ребенком, которая его бросила. Он всем говорил: «выгнал», но я встретила как-то её, красивую, с гривой чёрных волос, но худую, словно кляча, на городской остановке. От неё и узнала, что он приезжает к ней и донимает настырными просьбами вернуться.
В последний раз я разговаривала с ним через сельсоветский штакетник. Я приезжала в родную деревню и была рада всем знакомым лицам. Он говорил со мной весело, показывая жёлтые прокуренные зубы, и оживленным было лицо чернявой усатой секретарши, что пялилась в окно. Одно было непонятно, чего это нервно носится туда-сюда сельсоветская уборщица тетя Зина, суматошная, с мальчишечьим острым личиком, имеющая, как я помнила, пятерых детей от мужа-алкоголика. Разгадку её волнения я узнала в ближайшем магазине. Смуглая продавщица Вера, с прекрасным, словно выточенным из тёмного дерева лицом, обронила мне «упреждающе», чтобы я не слишком улыбалась Синбату через штакетник, так как мать-героиня Зина теперь его жена.
Зинин бывший муж «гусей погнал», «съехал с крыши», распевает похабные песни, ходит из дома в дом, ищет, чего не терял, и запросто может помочиться посреди деревенской улицы. И, показав уже не жёлтые, а чёрные зубы курильщицы со стажем, Вера добавила, что живут, мол, Синбат и Зинка хорошо.
– Пьют они хорошо, – вздохнула незнакомая мне молодая женщина.
Вечером мы с дочкой и сыном пошли искупаться на протоку, и за кустами, где копошились люди у костерка, услышала я Зинин хрипловатый говорок с очень характерными для неё матами-прибаутками. На берегу никакой Зины не оказалось, зато обнаружились два белоголовых, посиневших от холода пацана. Они, накупавшись до гусиной кожи, грелись, постукивая зубами, у костра, и переговаривались абсолютно Зиниными, с её интонацией и ненормативной лексикой, голосами. Они, лёгкие и драчливые, подпрыгивали у костра, и мне представилось вдруг, что, проулыбайся я Синбату лишнюю минуту, Зина, сиганув с крыльца, в припадке ревности запросто могла бы вцепиться мне в волосы.
Мальчишки с презрением поглядывали на «городских», какими нас считали, сплевывали сквозь зубы. А потом появилась ватага рослых девчат, и они, натянув штаны, исчезли в кустах. Спустя минуту уже шли по горе, маленькие, худенькие, сутулясь, как старички.
Лет пять спустя меня ранило известие, что Синбата убили. Вонзили, мол, нож под лопатку. Говорили, он ушел от Зинаиды, и не хотел возвращаться, упрямый, как всегда. Сказали, что приёмные сыновья таким образом отомстили за мать. Тот, кто мог стать романтиком-мореходом, пропал в родном болоте.
Через год после того скорбного события заехал в гости односельчанин, и сообщил, что Синбат жив и здоров, и нас ещё переживет. Зина пить бросила, помолодела, внешне возрастом сравнялась с мужем. И живут, мол, они – хорошо.
Китайка
1999 год. Денег – всего сто двадцать рублей. В магазине за эти деньги только полпортфеля можно купить. В наших деревенских магазинах только дорогая синтетика пылится, яркая и никчемная. Того же детского бельишка – днём с огнём не найдёшь. Выход один – ехать на «китайку», рынок, где китайцы торгуют.
В городе отправились мы за покупками с сестрой. Она в милиции работает, ходит в синей форме, красные корочки всегда при ней, билета в троллейбусе брать не нужно, и на рынок вход свободный. А меня сразу два дюжих русских молодца выловили и отправили к кассе, билет покупать. Стоил он аж четыре рублика. Приобрела я билет, а милиционершу свою потеряла. Стою, озираюсь. Потом она как из-под земли откуда-то выскочила. Учат их, что ли, таким штукам? Ну, отправились по торговым рядам. Я, на всякий случай, сестру за хлястик держу. Или сама держусь, что одно и то же.
А китайцы, надо сказать, как в обустроенные ряды перебрались, цивилизации хватили, так наглеть начали. Раньше, бывало, они товар на парусине затоптанной разбросают – падай на коленки, копайся и торгуйся до хрипоты, к обоюдному удовольствию. А сейчас не за товаром, а перед ним расхаживают, нахохленные, головами настроженно туда-сюда вертят. Еще кое-где рядом с ними русские продавщицы стоят, с теми вообще не поторгуешься. Всё чинно-благородно, никакого азарта, сплошная суровая правда жизни. А в кармане – всего сто двадцать рублей минус четыре.
Ну, помаленьку начали. Там несколько пар детских носков выторговала, здесь – пару футболок, зелёную водолазку дочке, куртку на синтепоне сыну, и тут неожиданно деньги закончились. Как назло – то тапки дешёвые на глаза попадутся, то сумка приличного вида, почти задаром, вылезет… Ох… Прошли по рядам, собрались отчаливать. Сунула руку в карман, а там – рубль десять копеек. А на троллейбус нужно два рублика. И контролёрша неумолима, не лучше камуфляжных молодцев на входе, и сестринские корочки не помогут. Что делать? Сестра по карманам шарит, а я знаю – дело дохлое, нужно с какой-нибудь вещью расставаться.
Ладно, прощай, водолазка. Хотя я уж мысленно видела, как дочь в ладоши хлопает, тебя примеряя, ну да переживём. Во сколько мне эта водолазочка обошлась? Так, просили двадцать пять, я выторговала за четырнадцать. Китайскую продавщицу я хорошо запомнила, жаркие были торги. Протягиваю зелёный пакетик с водолазкой, говорю:
– Бери обратно.
Так, мол, и так, по-деревенски обстоятельно толкую, что мне на троллейбусе через весь город пилить надо, идти пешком в такую даль совсем невозможно, а денег – один несчастный рубль. Торговка моя, так бойко говорившая по-русски, вдруг совсем меня понимать перестала:
– Не понимай, – и всё…
Я уже иссякла, в горле пересохло, соображаю: где это мы носки брали? Там на одном носке дырка аккуратная красуется, попробую пару вернуть. Но тут моя сестра, ласково улыбаясь, достаёт своё красное удостоверение и говорит загадочно:
– Мы права-то свои зна-аем…
Тут к торговке речь русская сразу вернулась, кричит:
– Четырнацать-тринацать! Кака разница! – и кидает обратно знакомый мне зелёный пакетик, сверху – рубль. Сестра всё это одной рукой подхватывает, другой меня тянет:
– Пошли!
Быстро они друг дружку поняли, до меня позже дошло. Идём. Зажимаю в потной ладошке два рубля, сестра по пути еще сапожки успевает рассматривать, объясняет мне, что к синей форме только чёрного цвета обувь положена. Вид у неё решительный, и торговцы не смеют рыкнуть:
– Не берешь – нечего и в руки брать! – так они крикнули одной женщине.
Как же мы, однако, надоели им, такие, со ста двадцатью рублями в кармане. Хоте те, у кого приличные деньги, сюда не ходят. Да и то сказать, товар-то – бросовый…
Критическая точка
– Всё! Уезжаю! Сил никаких нет. Я Бориса уже не ненавижу, просто видеть не могу, быть рядом не могу…
После таких речей героиня обычно нервно закуривает, но Тамара некурящая, Люба тоже. Они идут пить чай. Осень, в стеклянных вазочках красуется разноцветное варенье. Люба, полная, веснушчатая, разливает чай, вздыхает сокрушенно:
– Ну и куда ты, на зиму глядя?
– Сил никаких нет, – как заведённая, повторяет Тамара, черная, худая, с карими раскосыми глазами.
Люба ее понимает. Сама несколько раз задумывала побег. Даже принималась укладывать бельё в коробки. До посуды, правда, дело не доходило. Размолвка с мужем катилась до критической точки, и оба, вдруг осознав опасность, круто меняли поведение.
Медленно затянутая пружина обиды, остановившись, начинала, ускоряясь, раскручиваться в другую сторону, до полного примирения и умиротворения. Такого убедительного, что не верилось, что когда-нибудь снова захочется бежать друг от друга куда подальше.
– Знаешь, – уже спокойно прихлебывая горячий чай, говорит Тамара, – Я читала, есть такие браки, романтические. Люди встречаются – праздник сплошной. А вместе им жить противопоказано. Только в гости ходить.
– Как это, – у Любы круглятся глаза, – в гости ходить? А кто ему стирать-варить будет?
– Мамочка ты наша, – Тамара тянет рот в улыбке, – ты другой любви и не знаешь, только материнскую. Для тебя твой Толя – один из твоих детей.
– Да, – Люба сводит брови, – самый капризный ребёнок, великовозрастный. И к детям меня ревнует.
– Я и говорю, у нас другой случай. Я с этим, – Тамара пристально и мрачно глядит в одну точку, как будто видит «этого» в углу у холодильника, – живу, как на пороховой бочке. В любой момент – взрыв. Веришь ли, когда он уходит в запой и сваливает к своей мамаше, мы с Димкой отдыхаем. Вот и сейчас пьёт. Пропьётся, придёт, три дня будет тише травы. А потом начнется. Надо убегать, пока ему не до нас. Да, я Димке недавно игровую приставку купила. Ты ваучер бережешь, а я никому не верю. Обменяла на деньги, взяла приставку и антенну к телевизору. Теперь все Димкины одноклассники у нас толпятся. Пока отца нет, а то явится – всех пацанов из дома выгонит.
…Тамара и вправду собралась, наняла машину, и со всем накопленным добром скрылась в неизвестном направлении. Муж её протрезвел, и с досады перебил стёкла в доме.
Прошло семь лет. До Любы доносились редкие слухи, что Тамара снова вышла замуж, родила сына, со вторым мужем рассталась.
И вдруг в магазине услышала, как горластая Любина соседка спешит поделиться с односельчанами горячей новостью:
– Тамарка к мужу вернулась! Добра у ей – цельный камаз. И двое пацанов с ей. Второй-то Борьке неродной будет.
Следующий поход в магазин ещё больше прояснил ситуацию. Теперь перед сельчанами выступала сама Тамарина свекровь:
– Димка-то всё энто время писал отцу, тайком от матери, значит. Вот и выпросился – согласилась она вернуться. Боря и младшего принял как родного, не пьёт теперя, закодировался, городить стайку взялся, корову покупают. Тамарка с деньгами приехала.
… Раздался телефонный звонок и Тамарин голос, слегка измененный мембраной, прокричал в трубку:
– Любк, приходи в гости. Я не могу к тебе, обстоятельство одно есть.
Едва Люба переступила порог Тамариного дома, как тут же узрела «обстоятельство» – оно красовалось, сине-фиолетовое, у Тамары в пол-лица.
– Ничё он тебя приложил!
– Я на ночь мочу привязываю (Люба поморщилась), сойдёт скоро. Но в люди, сама наш народ знаешь, не покажешься.
Люба поставила на стол банку со сметаной. Тамара тут же эту сметану вывернула в вазу, поставила сахарницу, коробку с шоколадными конфетами.
– Во, больше угощать нечем. Щас чай налью.
– Да не суетись ты, – Люба вертела головой, – гарнитур новый, а ручки из чего? Блестят. Шторы красивые. Прибарахлилась.
– Ой, не говори, из-за этой рухляди теперь не знаю, как и уехать отсюда.
Люба хотела было сказать, зачем, мол, уезжать, но запнулась взглядом о синяк и промолчала. Скрипнула дверь, что вела в спальню, выглянул темноволосый малыш лет пяти, с Тамариными раскосыми глазками.
– Иди сюда, солнце, – Тамара посадила сына на колени, – видишь, запугал Юрасика, гад. Теперь маленький боится из комнаты выходить. Всё разваливается. Димка заладил – поехали к папке, поехали, он хороший, мне письма пишет, зовёт к себе. А тот недавно избил сына, Дима кричал «Ненавижу!»
Тамара наклонила голову, коснулась губами макушки Юрасика. Тот сосредоточенно высвобождал конфету из золотистой упаковки.
– Боря совсем психом стал. Я-то, дура, обрадовалась – закодировался… А он… Лучше бы пил… Озверел совсем. Ссорились раньше, но рук-то не распускал. Ему нравится, когда я нервничаю, злюсь. Видишь, – Тамара протянула красные, в волдырях, расчесанные руки – это всё на нервной почве! Я закрылась от него в спальне, а он кулаком разбил матовое стекло, ворвался, изнасиловал меня. Димка грозится, что убьет его.
Люба боялась глядеть в Тамарино лицо, молча помешивала чай. Наконец выдавила:
– Димка где?
– К приятелю ушел ночевать. Отпустила. Ему с чужими людьми лучше, чем с отцом. Родным. Знаешь, на Борю ещё эта влияет… Он же тут жил с какой-то хмарой. Она теперь его подкарауливает везде, науськивает на меня.
Да, маховик Тамариной жизни, по Любиным понятиям, давно переместился за все критические точки, за грань дозволенного. Измены, побои, насилие. Жизнь «на пороховой бочке», похоже, перешла в военные действия, необратимые и страшные. Слушать откровения подруги было невыносимо.
– Беги, Тамарочка! Тебе не привыкать собираться, переезжать. Может быть, ты и ошиблась, что уехала первый раз – лишила Димку отца, а Бориса – сына. Но теперь-то ты точно сделала ошибку, что вернулась. Барахла тебе жалко? Денег, в корову вложенных? Из-за этого тут торчишь?
– Да, как сказать…
– Вот и беги. Так жить нельзя. Это уже за гранью нормального.
Ещё раз Люба встретила Тамару в больнице – та пришла на приём с перебинтованными руками.
И, наконец, донеслась новость – Тамара уехала. Почти налегке, взяла детей, кое-какую одежду – и… спаслась.
Вернулась через два года, когда узнала о смерти мужа. Не торопясь, собрала всё, что осталось. Продала дом и коров, и уехала из родного села, в третий раз. Уже – навсегда.
Перья
Пока не приехал художник, студенты, будущие учителя начальных классов, на занятиях по изобразительному искусству просто-напросто разбирали учебные картинки из папок и срисовывали их, кто как может, на альбомные листы.
Художник оказался пожилым, грузным, с густой седоватой шевелюрой и усталым породистым лицом. На лацкане мешковатого пиджака краснел значок, на котором была эмблема – лира, перекрещённая кистью и пером.
Художник творил чудеса. Он подходил к избитой мелками доске, и.…
С шорохом и стуком из-под кусочка мела рождались линии, белая пыльца щедро сыпалась вниз. Линии оживали, казалось, что стремительные, уверенные штрихи проявляли, в негативе, то, что уже давно было нарисовано на доске. Это могло быть, например, изображение коня. Поначалу бестелесный, конь обретал плоть. Играли мышцы, развевалась грива, глаза посвёркивали из-под чёлки…
Но чудеса происходили редко. Обычно художник был вял и скучен. Он, наскоро объяснив тему, давал задание, и замирал над столом. Неподвижно смотрел в окно и был похож на большую старую собаку.
Болен он был, апатия месяцами гостила в его сумеречной душе. Да и жаль было тратить силы – рисование здесь считалось далеко не главным предметом.
Оживился он лишь однажды, увидев среди вороха бумаг рисунок Маши. Рисунок был неумелый, измучивший Машу. Комната в перспективе: окно, шкаф, железная кровать, дверь и стул рядом.
Маша билась над рисунком три дня. Делала наброски тонкими, мелкими штришочками, как учил в детстве отец. Угадывала соразмерность интуитивно, и будто наяву была в той комнате, что выходила из-под карандаша. Предметы казались ей живыми, они вместе с нею мучительно переживали искажения и нарушение гармонии.
– Неплохо, весьма недурно, – задумчиво протянул художник.
Рисунки одногруппников были чистыми, ясными: Маша не раз видела, как в ход беззастенчиво шла линейка.
По сравнению с их творениями, Машин был расплывчат и грязноват. Художник долго держал его в руках, а потом отложил в сторону. В этот день он был оживлённее, чем обычно, и глаза его посинели, он даже шутил и балагурил.
Выполняя следующее задание, окрыленная Маша старалась изо всех сил. Но занятие отменили, художник куда-то уехал. Не появился он и через неделю. На столах снова возникли потрепанные папки.
… Соседка по столу срисовывала кувшин. Нажимала на карандаш так, что линии отпечатывались на двух листах снизу. Ей хотелось, чтобы рисунок ничем не отличался от учебной картинки.
Маша выбрала картинку с перьями. Дымчатые, пушистые, невесомые…
Она представила себе, что эти перья лежат на земле, и удивилась: они, нарядные, не теряются ни на зеленом, ни на рыжем, ни на черном фоне, и, в то же время, ничем не нарушают гармонию природных цветов.
На тех немногих занятиях, которые оставались до конца сессии, Маша рисовала перья. Они снились ей ночью: розово-палевые, золотистые, жемчужно-серые… Во снах они превращались в облака и пушистых кошек.
В школе вести уроки рисования ей не пришлось – учила детей выпускница художественного училища.
И репродукции, которые Маша собирала много лет, пригождались разве что на уроке чтения.
… «Сыну пригодятся!» – думает она, и отбирает у него, пятилетнего, карандаш, которым он изо всех сил нажимает на грифель.
– Не так! Линии должны быть лёгкими, как… перышки! Смотри… – и увлекается, не слышит, как сын просит:
– Дай, я сам!
Волшебство появления линий завораживает её, и она не хочет останавливаться…
Зимние самоцветы
В детстве у меня была книжка о том, как два мальчика искали сокровища. И картинка в ней: пещера, а там – самоцветы! Сияние от них, блеск, горят всеми цветами радуги…
«Вот она, настоящая красота!» – думала я тогда. А с годами поняла, что красота может быть в самом неприметном: льдинке, ракушке, радужном переливе крыла бабочки…
– Пойдём, Алёнка, сокровища искать, – говорю я второкласснице дочке.
– Пойдём! – радуется она, – А куда?
– В лес, зимний лес, – отвечаю я, и мы с Алёнкой отправляемся на прогулку.
Вот некоторые из наших драгоценных находок.
*****
Лёд на речушке Смолке отливает желтизной. Он лаково поблёскивает, в нём отражаются берёзки, что стоят, сгрудившись, в низине. Это – барышни в бело-розовых платьях, что пришли на бал и отражаются в сверкающем паркете.
*****
Вдоль берега лёд матовый, усыпан, будто солью, мелкими и крупными кристаллами инея. По нему распластались причудливые снежные перья. Они то собираются в тончайшей работы кружевные воланы, то изгибаются нитями стеклянной новогодней мишуры.
*****
На песчаном откосе желтеет ноздреватый хрупкий снег. Он лежит волнами, припорошен золотистой пылью, и кажется, что это не снег, а застывшая пена.
*****
Сосны на взгорке – крепкие, тяжёлые. Издали они похожи на неровные пирамидки с тупой верхушкой. Эти закаленные сосны мужественно стоят на самом краю откоса, и уверенность, спокойствие исходит от их могучих корней и неровных стволов. Ветки – что огромные медные щётки с перевернутой вверх густой щетиной. На одних соснах иглы светло-зелёные, короткие, на других – длинные, с голубовато-изумрудным оттенком.
*****
Рядом с богатырскими соснами тонкие берёзки кажутся ещё более хрупкими и беззащитными. Они толпятся боязливыми кучками, не приближаются к обрывистому краю. Мы заглянули в дупло одной берёзы. Там оказался лёд, необычайно чистый и прозрачный, как слеза.
*****
Снег в лесу расчерчен на неровные полосы – тёмно-голубые и ослепительно-жёлтые. Замшелые пеньки горбятся в лесу, словно бездомные кошки. На спину толстой скрюченной берёзы накинут короткий плюшевый плащ из мха лягушачьего жёлто-зеленого цвета с коричневыми крапинками.
*****
На опушке доживает свой век трухлявая берёза, снизу доверху облепленная грибами-трутовиками. Внизу они сидят густо, белыми ракушками. Повыше – разбегаются по всей берёзе, похожи на пластинчатые половинки сухих рыжиков. На самой макушке превратились в неровные кусочки чёрного бархата.
*****
Открытое, слепящее солнцем пространство. Белое полотно, на которое «не ступала нога человека», а только чуть видны машинные колеи, доверху заметённые снегом. Мы идем, и наст ломается с вафельным хрустом. Кусочки его, плотные сверху, с изнанки усыпаны пушистыми кристаллами, колючими и сладкими на вкус.
*****
Алёнка напоминает: а чёрное гнездо? А ступеньки из корней? А макушки моховинок, торчащие из снега, похожие на крошечный лес? А как кубарем скатились с горки в обнимку с кусачим Бимкой?
…Да, когда на обратном пути перешли Смолку, увидели на берегу сухие веточки полыни, в бубенчиках семян, снизу доверху опушённые инеем. Красота.
Сан Сеич
Дети зовут его Сан Сеичем. Хотя на самом деле он – Александр Алексеевич. Дети любят сглаживать языковые углы. А имена бывают – язык сломаешь.
Что до внешности, то я знала одного врача, по прозвищу «Угрюмый слон». Сан Сеич из той же породы. Невысокий, плотно сбитый, чуть сутулый, с большими лепешками ушей и обвислым носом, с мешками под маленькими печальными глазами.
Оба, и врач, и Сан Сеич – в халатах. Только первый в халате снежно-белом, из-под которого торчат черные, со стрелочками, брюки и дорогие кожаные туфли. Второй – в халате сером, штаны мешковаты, а башмаки невесть какого цвета, вечно обсыпаны опилками.
Сан Сеич – учитель труда. Скипидарный дух сопровождает его, как облако. Скипидаром и лаком пропах класс с ученическими верстаками. Между окнами в классе развешаны разноцветные таблицы, вдоль стены стоят стеллажи с инструментами. Напильники белеют самодельными ручками. Вровень с подоконниками тянутся полки, где дети хранят работы. Сан Сеич потом выберет из готовых изделий – что на продажу, что – на выставку, остальное раздаст авторам: авось, в хозяйстве сгодится.
Журнал и планы у Сан Сеича всегда в полном порядке. Но он, человек увлекающийся, сам себе программа. То с детьми скамеечки сколачивает, то на стареньком станке вытачивает матрёшки и солонки, то жестяными работами займется. И всегда его «заносит». Например, затеет доски разделочные мастерить – перепробует делать их различной конфигурации. Картонные шаблоны складывает в папку, до следующей «доскомании». А из другой папки бережно достаются рисунки и копировальная бумага. Целый месяц в это время не выветривается из мастерской запах жжёного дерева. Это трудятся под детскими руками два выжигателя, выводится контур рисунка, а после – узор по краю доски. Плывут слабые запахи акварели и гуаши. Просохшие дощечки покрываются олифой или нитролаком. От пахучего запаха щиплет глаза, и работать приходится или при открытых дверях, или вообще на улице. Но это один из самых прекрасных моментов в работе: краски под лаком мгновенно меняются, становятся яркими, насыщенными. Сквозь акварель проступает текстура дерева, по-новому оживают нарисованные листья и цветы. Готовые доски лежат на уличном столе, на лавке под окном и веселят глаз. Все рады, а учитель рассматривает работы придирчиво-внимательно, но видно, что доволен.