bannerbanner
Трудное время для попугаев (сборник)
Трудное время для попугаев (сборник)

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Он постоял немного и легко пошел дальше, не сомневаясь больше в доброжелательности сонного, замкнутого на себе мира. Когда-нибудь он спросит – знает ли ОНА, что такое ночь? И расскажет, как шел в Осветово. Почему не рассказать? Ему, например, интересно о НЕЙ все, до последней, самой незначительной мелочи, только откуда у НЕЕ этот ребенок, ему неинтересно, все равно.

В первый же день он увидел ИХ вместе, когда зашел за кассетой к Дронову. ОНА открыла дверь, кивнула и сказала: «Заходи, брат скоро вернется», не Валерка, а именно «брат». Он снял кроссовки и носки тоже, потому что на левом была дырка, прошел в комнату, уселся в кресло. И тут же впился в кроссворд из потрепанного журнала, свесившего крылья страниц по обеим сторонам подлокотника. Припав к исчирканному, полуразгаданному кроссворду, как измученный паломник к долгожданной святыне, он в каком-то пароксизме всезнайства стал вдруг отгадывать все подряд – жаль, не было карандаша или ручки, вот бы Дроня удивился, да разве в этом дело! Просто надо было куда-то себя деть. Он пожалел тогда, что не сообразил еще у двери сразу уйти. Сидел теперь как замурованный в чужом кресле, с чужим журналом, и вдруг ребенок, все это время надсадно, не переставая кричавший, резко, на полузвуке замолк – так замолкают только вырубленные из электросети приемники.



От внезапности он поднял голову и тут же наткнулся взглядом на НИХ. И стал смотреть на то, на что постороннему смотреть не полагается. ОНА заметила его взгляд, но не шевельнулась, не смутилась, продолжая кормить, и он смотрел на НЕЕ вначале, словно ОНА была на экране телевизора. Такая между ними лежала пропасть, что он не мог задеть или обидеть ЕЕ этим взглядом. Он это понял сразу. Все, на что он бесцеремонно уставился, принадлежало сейчас только ребенку, и в этом своем значении было просто и естественно, как дождь среди лета и снег среди зимы. Осознав, что его здесь вообще никак не воспринимают, даже не терпят из вежливости, а именно не замечают, как старые обои или давнюю трещину в потолке, он моментально расслабился и увидел всё сразу – тысячу подробностей. И зеленый витой шнур, перехвативший на затылке ЕЕ куцый рыжеватый хвостик, и темные круги под глазами, и белесые, словно солома, прямые ресницы, и несоразмерные с тонкими запястьями крупные кисти рук, придерживающие ребенка, и какие-то очень детские маленькие уши, оттянутые грубоватыми тяжелыми серьгами с темно-красным камнем, наверное – рубином.

Он увидел кучу вещей в тесной, заставленной комнате, и ему захотелось немедленно их раздвинуть, проредить, чтоб ИМ двоим стало свободнее и легче дышалось. Он увидел стремянку, закинутую на шкаф, но целиком не уместившуюся на нем и от этого как-то слишком уж длинно и ненадежно нависающую над ЕЕ головой. Ему стало не по себе. Следовало тут же все это поправить, закрепить понадежнее или же ИХ самих пересадить в другое место. Какие-то кульки и пакеты на столе, терка на блюдце с остатками моркови, пипетка с темно-коричневой каплей внутри, бронзовый бюст Чайковского, придерживающий рецепты и квитанции, белоснежные и пышные, как библейские облака, охапки стираных пеленок, заросли алоэ в горшках… Ну и что, ну и что? Обычный, не очень чтоб развеселый быт. Чужой, абсолютно его не касающийся! Плохо, когда тесно, но наверняка со временем появится квартира побольше, и все будет в порядке, а ему надо брать кассету и быстренько топать домой – думал он тогда, в предпоследнюю секунду, перед тем как еще раз взглянуть на них, обуться и чесать куда подальше… Он хорошо помнит этот момент мимолетной острой паники, неизвестно с чего возникшей. Никто не задерживал его, не давал даже мало-мальского повода чего-то там опасаться, но возникло идиотское чувство, как будто ему шепнули на ухо, что плавать его будут учить над Марианской впадиной, сразу выбросив за борт, крикнув вдогонку, что махать руками-ногами надо не останавливаясь, так как под пузом одиннадцать тысяч метров.



Но тогда он все неправильно понял и только сейчас докумекал: было-то совсем наоборот – отчаяние, что пора уходить! Уходить к себе, где ничего этого нет и быть, по здравому смыслу, пока не может. И что, выйдя отсюда, только ступив за порог квартиры, он неминуемо все потеряет, поэтому надо задержаться хоть на сколько-нибудь. Он сидел, смотрел на НИХ, пропадая от тоски заранее, напрягаясь от каждого стука на лестнице, ведь должна же была, в конце концов, открыться входная дверь и кто-то вернуться: Дроня, родители… Он не выдержал тогда, поднялся и ушел, не сказав ей ни слова, не спросив ни о чем. Даже не представляет, как ее зовут. Не у Дрони же спрашивать, он новый человек в их классе, просто пришлось забежать вот по делу. Но это не главное… Главное то, что теперь он знает: будет ночь, дым над трубой, ребенок в теплом доме, ступеньки крыльца, ОНА сама у него на руках, завернутая в длинную лисью шубу, которую носила еще дядина прабабка… А вокруг только ночь и сугробы, изогнутые, как тюленьи спины.

Радость ломилась из него. Он шел в теплом ореоле этой радости, как само движущаяся печка. А ведь, в сущности, еще ничего не случилось, они даже не говорили друг с другом! Что же будет потом? Интересно, может человек свихнуться от счастья? Наверное, но это если просто балдеть, ничего не делая. Мать теперь подумает: ну всё, мол, университет накрылся. Да ничего подобного! Он знает себя, знает, на что способен, если нужно. Он знает наверняка, что рядом с ним и ЕЙ, и ребенку, да и всем, кому он потребуется, будет надежно и хорошо! А как уж сам он будет выкручиваться, сколько ночей не спать, это его дело…

Он услышал за спиной шорох. Оглянулся. Сзади, нагоняя его, кто-то шел – белое пятно лица сновало вверх-вниз, в то время как сам идущий сливался с темнотой, чуть выбираясь из нее справа, словно разгоняя эту темноту быстрым, размашистым движением руки. Некоторое время вглядываясь в идущего, туповато удивляясь его ненужному появлению, он повернулся и пошел дальше, но как-то нехотя, потеряв вкус к хорошей ходьбе, сорвавшись в холодную пустоту усталости…

Маленьким, лет пяти, он потерялся в ГУМе. Его не сразу нашли, потому что он забрел в подсобку, заваленную пустой тарой. Мать удивилась: ну надо же, совсем не испугался, ни одной слезинки! Но откуда ей было знать? До сих пор в памяти: сильно устав от страха, сел отдохнуть. Когда же его нашли и потащили куда-то за руку, сквозь встречную толпу, он уснул на ходу и ударился лбом о чужой чемодан. Было больно, но его еще и ругали за то, что он такой невнимательный. Этот чемодан нет-нет да всплывал в его памяти, непонятно с какой целью.

Странно, подумал он, столько времени прошло, а ни одного поезда ни туда, ни обратно, хоть бы товарняк проскочил. Он пересилил себя и не обернулся на этот раз, хотя подумал: что, собственно, за глупость – идет человек сзади, обычное дело, почему бы даже не остановиться, подождать? Может, топать в одну сторону? Но голова ногам, как видно, была уже не товарищ.

Договорившись с собой остановиться, подождать и уже весело успокоившись на этом, он тем не менее продолжал идти, чувствуя, как воздух, нарушив привычную однородность, сгущается у самой земли, становится вязким, неудобным для шага. Его раздосадовали эти неуместные эксперименты ночной природы. Сопротивляясь им, он, как мог, сосредоточился на ходьбе, прибавляя понемногу. Когда наконец налаженный ход уже не требовал внимания, он оглянулся, тут же выхватив взглядом легкое близкое колыхание идущего вслед. И узнал его – это был тамбурный. Откуда? Сошел на той же станции? Он его не видел, его там не было. Хотя, впрочем, был – не был, сейчас уже не имело значения. Как-то сама по себе, а не для него мерцала теперь уже совсем близко платформа. И все то, о чем он думал недавно, балдея от счастья, вмиг отделилось от него, спасаясь высоким полетом, мелькнуло над деревьями, оставив ему одну досаду и безразличие.

Он остановился вполоборота и стал ждать, пока тамбурный подойдет. Тамбурный тоже встал, качнув при этом бледным пятном лица, как бы призывая его сойти с насыпи вниз. Он не ответил. Тамбурный продолжал стоять, плоский в темноте, но расстояние между ними непонятным образом сжималось, скукоживалось. Он закрыл глаза, открыл и увидел тамбурного совсем близко. Открыв рот, пытаясь что-то сказать, заметил, как тамбурный пригнулся, и почувствовал, что его собственная рука нырнула куда-то вбок, тут же напоровшись на боль.

Боль была сильной, но отдельной от него всего. Он опешил и приготовился, что вот-вот она проникнет и разольется до невозможности терпеть. Пытаясь ее опередить, еще раз ткнул кулаком вперед, кулак прошел как сквозь фантом, лишь задев по касательной шею. Боль не двигалась. Это разозлило еще больше, и он кинул всего себя вперед, как с разбегу кидаются на запертые ворота, и тут увидел, как тамбурный спиной назад, сорвавшись с насыпи, катится вниз, увлекая за собой странный протяжный звук, и сам, как привязанный, потянулся за ним, за этим звуком, словно пытаясь на ходу обнаружить его природу. Влетев в какие-то заросли, продираясь сквозь них, он потерял тамбурного из виду, лишь слышал дыхание. Потом опять увидел – тот бежал, пытаясь скрыться за кустарником… И, уже сознавая, что тамбурный бежит впереди, а он сам гонится за ним непонятно для чего, ощутил, что не может остановиться, что втравился в этот бег, как в новую радость, заменяющую прежнюю, потерянную, перечеркнутую страхом. Он бежал, настигая, врастая в азарт погони, и каждая его клетка ликовала, что жива и будет жить и что эта погоня не за ней, а для нее – только так и надо: преследовать и побеждать! Тот, за кем он гнался, был уже совсем рядом, доступный, но он не спешил выбросить вперед руку, чтоб схватить его, рвануть на себя. Вдруг тамбурный споткнулся, рухнул, не успел вскочить. И он сам, налетев на него, метнулся вниз, не чувствуя ни боли, ни момента падения, лишь удивился, увидев под собой запрокинутое лицо с огромным ртом, полным живого тонкого крика. Он как-то сразу замерз от этого крика, его стало трясти, и он потерял ярость. Увидел камень в своей руке, выпустил его, встал и пошел не оглядываясь…

Было все равно, в какую сторону идти. Сдерживая тошноту, он поднялся по насыпи, прошел несколько шагов и сел на рельс. Уже светало. Лаяли далеко собаки, прокричал петух. «Я чуть не убил человека, – подумал он. – Я сам вот так просто мог убить!» Он посмотрел на свои руки, вымазанные в каком-то дерьме, вытер о гравий. Оказалось, это кровь. Ладонь была рассечена, кровь сочилась, но как-то без боли. Вообще больше не было ничего, ушло всё: отчаяние, боль, страх, желание шевелиться и куда-то трогать отсюда. Он слышал приближающийся издалека стук колес, чувствовал, как вибрирует от этого стука приросшая к рельсу задница, но не мог подняться, растрясая в себе, безразличном, ужас. Ужас перед тем неизвестным, который, оказывается, ютился в нем и о котором он раньше даже не подозревал! Но вот он есть, и ничего не изменишь. Все почти случилось. Почти. Он рванулся к себе прежнему, на которого раньше рассчитывал и которому так сильно доверял. Сейчас, сию минуту, во что бы то ни стало хотел вернуться раз и навсегда! Если, конечно, тот еще где-то существовал и такое было возможно…

Трудное время для попугаев


В то лето я учился пришивать пуговицы. Не потому, что собирался стать великим портным, а просто таким странным образом дед исправлял мой почерк. С буквами у меня не складывались отношения. Как я ни старался, из-под пера выползали такие дегенераты, что хотелось тут же вырвать страницу или выкинуть тетрадь в мусоропровод. Всему виной – травма. В два года прищемил дверью руку, был задет какой-то нерв. Родители долго таскали меня на массажи и всякие физиотерапии. Помогло, рука действовала нормально. Единственно, не получалось собирать мелкий конструктор и писать как надо эти буквы.

Да, в то лето дед последний раз забрал меня к себе. Предполагалось, что с конца мая и до сентября мы безвылазно проживем с ним вдвоем на даче. Мама собрала меня, дед погрузил вещи в старую, еще с оленем на капоте, «Волгу», и мы двинулись на Тридцать второй километр от окружной дороги. Место так и называлось. А между нами это были «Осинки». По дороге заехали в «Спорттовары», и дед купил мне велосипед.

Мы приехали поздно, в сумерках. Зажглись фонари, и мы въехали в зеленые ворота, отгораживающие вместе с высоким забором генеральские дачи от остального поселка. На самом деле за воротами начинался лес. В лесу на большом расстоянии друг от друга стояли двухэтажные деревянные дома. Среди мощных стволов и веток они едва угадывались по огонькам в окнах и на террасах, пока мы катили по «просеке» – так называл дед довольно узкую асфальтовую дорогу. Весь день пекло солнце. Машина раскалилась, но, несмотря на духоту, все окна были закрыты, чтоб в пути не просквозило. Когда я выбрался наружу, рубашка сидела на мне как приклеенная. Еще в дороге, пока мы ехали, были слышны сильные раскаты грома. Не успели мы загнать машину в гараж и донести чемодан и сумки до порога, раздался резкий сухой треск. Я оглянулся и увидел сосну: по ее стволу бежал вниз фиолетовый жидкий огонь. Дед торопливо открыл дверь и вжал меня внутрь дома своим огромным теплым животом. Свет уже не включался. Здесь так бывает: когда гроза, да еще такая сильная, свет вырубается.

В темноте, пошарив в ящике буфета, дед нашел огарок стеариновой свечи, вставил ее в банку. Так при этой свечке он разогрел на плите котлеты, вскипятил чайник. Потом вымыл меня, хотя я протестовал, уверяя, что большой и дома моюсь сам. «Ладно, большой! – намыливал дед гигантскую мочалку с петлями на конце. – В темноте расшибешься, поворачивайся, спину потру». Сверкали молнии, в баночке на табуретке догорала свечка, дед поливал меня из садовой лейки горячей водой. После мы сидели на длинном диване, таком длинном, что на нем можно было два раза перекувырнуться через голову. «Сейчас – отдыхать, завтра ознакомишься с распорядком дня, я специально составил для тебя». Он кивнул на темную стену, на которой угадывался тетрадный листок.

Утром я проснулся и увидел стакан молока на тумбочке, чистую одежду на спинке стула, а напротив кровати, над столом, большой портрет Феликса Эдмундовича Дзержинского. Дед поселил меня в заветном месте, в своем кабинете, где стоял письменный стол, – мне требовались ежедневные занятия. Для ручек и тетрадей я получил в распоряжение отдельный ящик, такой глубокий, что в нем бы спокойно разместился средних размеров чемодан. Остальные ящики закрывались на ключ, и что в них хранилось, я не знал.

Когда я спустился вниз, дед прибивал к дереву баскетбольную корзину, рядом, у ног, лежал мяч. Прибив, дед сказал: «Обновляй!» Я три раза бросил и ни одного не попал.

«Ничего. – Он вытащил из кармана карандаш и записную книжечку зеленого цвета. – Главное, все записывай. Черта вертикальная – бросок. Не попал – минус. Попал – кружок. Здесь сто страниц, как раз до конца лета».

Мы пололи грядки с клубникой, свеклой, редиской. Я – на корточках, дед – стоя на коленках. Варили обед, ремонтировали кресло, перетягивая пружины, ходили на Павну ловить плотвичку. Парились в бане, пили чай со сливками на верхней застекленной террасе, откуда были видны высокие ветки яблонь. Во время заката розовый свет падал на них, и маленькие яблоки казались почти спелыми. Мы подружились с дедом, мне даже не хотелось ходить к соседскому Игорю, так, только чтоб мультики посмотреть. Тому на дачу завезли видео и гору кассет.

Иногда дед потрясал в воздухе огромной, как будто сшитой из нескольких, тетрадью и говорил: «Если дом загорится, первым делом надо вынести это! Ты еще маленький, но пишу фактически для тебя. То, что здесь, – правда до последней буквы. Запомни, Сева. Запомни, на всякий случай, что у дедушки есть эта тетрадь и она не должна пропасть. Так, попусту об этом не болтай, не надо: дело серьезное. Понял?» – «Понял!» – отвечал я тихо, понимая: эта тайна только для нас.

Надо сказать, и пуговицы тогда пошли на пользу. «Не напрягай пальцы, не вцепляйся в иголку, не бойся, не упадет. Так, теперь ныряй в ушко, попал? Попал! Хорошо, так, под низ, не бойся, не уколешься, опять вверх вытягивай, вытягивай, плечо опусти, расслабь…»

Пуговицы пришивались на длинное кухонное полотенце, с одного конца натянутое для удобства на пяльцы. Сначала пуговицы были крупные черные – наверное, от пальто. Постепенно дед, позвякивая, вытаскивал из высокой жестяной коробки всё более мелкие и более красивые – наверное, от нарядных платьев и кофт бабушки и его второй жены, Екатерины Николаевны. Эти пришивать было труднее: конец иголки начинал суетиться, дрожать у самого входа в крошечное металлическое ушко под самой пуговичкой, но в конце концов и эти оказывались на полотенце.

Тайная зависимость хорошеющих на глазах букв от количества пришитых пуговиц была очевидной. Дед улыбался и продолжал копаться в жестяной коробке дальше, выискивая экземпляры для завтрашнего дня.

Изредка к нам заглядывали гости с соседних дач. Приходила Федосеевна мыть полы, говорила деду: «Никита Иванович, внучок – копия вы! Ваш внучок! Хороший мальчик…»

Я удивлялся: мы не были похожи – у него глаза коричневые, нос большой, картошкой, а я светлый, и глаза голубые, и нос совсем не такой. Но дед кивал Федосеевне, соглашаясь с ее наблюдениями.

В тот день мы собирались запускать воздушного змея. Два вечера клеили его на террасе, подгоняя рейки, разрисовывая и прилаживая хвост. Запускать решили на лугу, перейдя по мосту через Павну. Вот-вот мы должны были отправиться. В это время открылась калитка, и вошла мама. Я побежал к ней, думая, как кстати она приехала! Но она поцеловала меня и холодно сказала: «Иди быстро собирай свои вещи, мы уезжаем!» – «Куда?» – обалдел я. «Сева, все разговоры дома!» – отрезала мама и отвернулась от меня, ища глазами деда. Дед появился со свернутым шлангом в руке, заулыбался, шагнул было навстречу.

«Я забираю мальчика, – бросила она деду сухо и быстро. – Вгап сын – подонок. У него нет ничего святого, как, впрочем, и у вас. Безумием было доверять ребенка человеку с таким прошлым! Вы еще перевернетесь в гробу, столько раз перевернетесь, скольких людей вы загубили! Забудьте, что у вас когда-либо был внук!..»

Мать сама поднялась наверх, пошвыряла мою одежду в чемодан и так сильно поволокла меня по лестнице, что рука не оторвалась только чудом.


Это случилось семь лет назад. Но я прокручиваю в памяти все снова и снова. Надо ли, на кой черт? А я все сопоставляю и сравниваю. Одним словом, мать разошлась с отцом. Она средь бела дня застала его со своей подругой у нас дома. Пришла с работы чуть раньше – и застала. Они даже не стали оправдываться. Подруга заявила, что у них с отцом это давно и надо было быть совсем слепой, чтоб этого не замечать. В общем, родители разошлись. И мать сказала:

– Будем, Сева, жить вдвоем. Я выращу из тебя нормального мужика. Не то что твой прощелыга отец! И дед-душегуб, один его замороженный взгляд чего стоит!



Как-то пошла жизнь. Я учился, возвращался домой, готовил, как ни странно, уроки – был один дома и мог болтаться сколько влезет. Ждал мать с работы. Единственно, она все время кричала, разучилась нормально говорить. Наверное, это было от усталости. Все бы хорошо, если б не этот крик. В конце концов ее положили в клинику неврозов. После этого она стала спокойнее. Но во мне уже было постоянное опасение, что она опять сорвется, а я сам уже не мог слышать этот крик. Ну, если честно, ее еще два раза клали.

Об отце я ничего не знал, пока не появилась Эмма, наша дальняя родственница. Она навестила маму в больнице, потом заехала ко мне, рассказала, что отец давно с этой стервой расплевался, какое-то время пил, а потом тихо женился на пятидесяти двухлетней норвежке, у которой четыре магазина и протезная фабрика. Сюда он почти не приезжает, воспитывает чужих дочек, и даже отцу к Новому году прислал оттуда только открытку. Дед совсем заброшен, помешался на грядках и мемуарах, сдвиг явный – намекает, что у него в огороде закопаны такие документы, что стоит ему их поднять – все эти взлетят на воздух.

Эмма стала посещать нас. Я был рад: она хорошо действовала на маму и была между нами буферной зоной.

– Ей надо, Севка, завести какую-нибудь живность: кошку, или птичку, или рыбок – это успокаивает!

Мы поехали с Эммой на Птичий рынок и привезли оттуда клетку с двумя голубыми попугайчиками. Подарили на день рождения. Мама без восторгов посмотрела на них, и я понял, что они вряд ли будут ее успокаивать. Лучше б купили рыб.

Но через несколько дней я уже застал маму у клетки. Она смотрела так, словно впервые их увидела. Сказала мне: «Красивые!» Я ответил: «Красивые».

Все чаще и чаще я заставал ее у клетки. Она все время кормила их, подкладывала в кормушку кусочки яблок, семечки, изюм, кое-что из нашей еды, сыр например. Через месяц друг за дружкой попугаи померли, то ли от переедания, то ли заболели…

Я перепугался, что это как-то подействует на нее, вызовет обострение. Старался не расстраивать ее. И поэтому, когда она ни с того ни с сего сказала: «Надо тебе, Сева, съездить, навестить деда», я тут же согласился, хотя и ошалел от неожиданности.

– Понимаешь, он жалкий, ничтожный человек, и любить его невозможно. Но, мальчик, мы с тобой никому не нужны и должны о себе побеспокоиться сами. У деда трехкомнатная квартира в центре и дача с куском леса. Ты должен так себя повести, чтоб это стало твоим. Сына он ненавидит, считает выродком – ему он ничего не оставит. Но старику могут прийти в голову любые бредовые идеи, и это, пока не поздно, надо предотвратить…

Приехала Эмма.

Охала-ахала по поводу попугайчиков. Но она не из тех, кто опускает руки. Через неделю в нашем доме жил большой говорящий попугай, а на столе валялись брошюры по уходу за этими птицами.

Я стал ездить к деду. Первый раз, когда заявился к нему после семилетней разлуки, он даже как бы не обрадовался. На растопыренные для объятий руки не обратил внимания, похлопал меня по плечу и пропустил в дверь. Дед, насколько я его помнил, изменился – похудел и весь как-то обвис. Наружные концы век не поднимались, от этого у лица было сонное, недовольное выражение. Он ходил теперь странно вытянув вперед голову, и от этого в своих просторных одеждах был похож на пингвина.

Не зная, о чем с ним говорить, я промаялся с часок и уехал обратно. Все ушло. Это был чужой мне человек, от детской привязанности не осталось и следа.

Я вернулся, мать спросила:

– Ну как? Ты чего так быстро?

– А чего там делать? – отмахнулся я. – Спросил, как здоровье, то-се. Выпили какао.

– Какао-какао! Глупость так ездить. Он хоть обрадовался тебе?

– Может, да, а может, нет, он уже старый, не поймешь.

– И чего, так сидели и молчали? Глупость. Значит, так, к встрече в следующий раз надо готовиться. Почитать газеты – какие там у них котируются? «Правда», «Завтра», чего там еще? Я б на твоем месте не поленилась, достала бы этих классиков марксизма-ленинизма, ознакомилась бы, нашла предмет для разговора. Чего ты улыбаешься – а сидеть букой, по-твоему, лучше? Да, кстати, надо тебе полистать журналы, как их – «Сад и огород», кажется? Ты же знаешь, эти дачные копатели могут сутками говорить о рассаде, удобрениях, тыквах-свеклах. Бесконечная тема!

– Мам, но я же не сажаю все это. С чего мне интересоваться?

– Скажи, что хотел бы сажать, да негде. Уверяю, что даже не спросит, он же в маразме. Ему главное – говорить на излюбленную тему!

В библиотеке я, помирая от скуки, пересмотрел стопку замусоленных журналов «Приусадебное хозяйство». Пожилая библиотекарша очень удивилась, когда я затребовал этот вид литературы. Надо сказать, великие страсти кипели на страницах этого далекого от политики издания. Пример вождя пролетариата явно не давал покоя некоторым читателям: на узеньких полях развернулась полемика. Фразы типа «Наглая ложь!» или «В эту вашу теплицу только… ходить! Кто ж так строит?» выпархивали сплошь и рядом. Но были и восторженные отклики: «Пробовал. Большая удача!» или «Рекомендую!».

Надо же, как могут увлечься люди! Спорить из-за садового инвентаря – какие секаторы удобнее: с широким лезвием или укороченным. Или чем лучше удобрять деревья, утомленные плодоношением. Зачем-то я узнал, что личинки калинового листоеда очень неуклюжи, а перенасыщение почвы навозом ведет к жированию ботвы…

С ворохом этой чепухи в голове приплелся домой и сказал, что к деду поеду завтра, не дожидаясь выходного, пока все окончательно не повылетало из моих извилин, дольше суток мне не продержаться. Мама посмотрела отрешенным взглядом, морщина скобочкой собралась у нее над переносицей. Я тут же отступил: знаю все ее выражения.

На страницу:
3 из 5