Полная версия
Трудное время для попугаев (сборник)
Он вспомнил, что надо позвонить родителям. В Осветове на платформе стоял телефон-автомат. Был один способ звонить без жетона, который, впрочем, не всегда срабатывал. Пошарив по карманам, он нашел кое-какую мелочь – иногда жетоны продавали в билетной кассе. Надо дозвониться. Он же не идиот и прекрасно представляет, что сейчас закручивается по его милости. Так что из Осветова самое время крякнуть. Там он уже, считай, на месте – полдела сделано, и он просто ставит их в известность, чтоб без паники чистили зубы и ложились спать. «Ма, все нормально: завтра буду, целую!» «Целую» – обязательно, это успокоит… Тут он подумал: стоит ли объявлять, что он в Осветове? Даже если машина в ремонте, отцу ничто не помешает взять тачку и прикатить на дядькину дачу прежде, чем он дотопает туда на своих двоих. И мать, конечно, в своем депрессивном бежевом берете: «Я всегда надеялась, была уверена – ты тонкий и умный…» – а потом крик до кольцевой дороги. Это как взять человека за руку и тут же засветить ведром по башке. Может, и не разорутся, обсудят по дороге педагогический приемчик и обрадуются, что успели-таки, перехватили, спасли, хоть и неизвестно от чего. Вообще-то они честно стараются его понять, и не их вина, что, прежде чем они доберутся до своих гениальных решений, он двадцать раз сделает все по-своему. В конце концов, даже в худшем варианте провала и неудачи надо уважать результат: человек имеет право на собственные ошибки и глупости хотя бы для равновесия ума.
Он поерзал на сиденье и оглянулся. Какой-то тип от нечего делать пялился из полутемного тамбура. Поезд набрал ход и летел теперь без остановок. Двери то разъезжались, то снова счмокивались посредине. В вагоне воняло пылью. Привстав и высунув голову в окно, он увидел ночь. Она начиналась сразу за железнодорожной насыпью темнотой и тишиной. Эту тишину он поймал сквозь стук и лязганье механизмов, потому что она – настоящая, своевременная, потому что ее много и она – основной звук уснувшего мира. Ему захотелось поскорее выскочить наружу, оказаться в самой середине тишины и, уже принятым ею, стоять и слушать напоследок, как уносит электричка свой бессильный грохот на юг.
Но он все ехал и ехал. Платформы, блеснув, со свистом пролетали мимо, словно неслись с такой же скоростью, только в обратном направлении. Бабуля уже не читала – спала, и мужик сбоку, оттопырив губу, тоже глубоко и ровно сопел, вздрагивая во сне бровями. И те, двое, в конце вагона, склонив друг к другу купидонистые головы, качали ими в такт, бесконечно с чем-то соглашаясь… Казалось, и машинист там у себя давно спит, и беспризорный поезд мчится сам по себе, передоверив маршрут сговорчивым рельсам. Еще бы немного – и он, набрав побольше воздуха, гаркнул бы: «Вдоль по Питерской…» или что-то в этом роде. Нелепо бодрствовать одному, нарываясь на выблескивающие из темноты, в дикой скачке проносящиеся мимо платформы. Он представил, как от его недозрелого баритона пассажиры все сразу в испуге вылупят сонные глаза, и ему стало их жаль – никого он не хотел будить, пусть себе спят, если хочется. Но где они едут, неплохо было бы знать.
Оглянувшись, он понадеялся спросить у того, что околачивался в тамбуре, но там его не оказалось. Неожиданно зацепила простая и грубая очевидность. Он опомнился, что тащится в Осветово без ключей и совершенно не может быть уверен, что в этот раз дядька оставил их в угольном сарае, как оставлял иногда на случай приезда своих приятелей. Даже скорее всего не оставил. Сам же рассказывал маме с отцом, будто в поселке одна за другой кражи: метут всё – от квашеной капусты до алюминиевых кружек. Так что глупо вешать на окна ставни, а ключи бросать где попало. Тем более дядька перешел на другую работу и стал почти недоступен для бывших сослуживцев, регулярно навещавших дачку, иногда даже без ведома хозяев. Ключей наверняка нет. Он понял это и тут же успокоился.
Теперь ему казалось даже вполне нормально: что-то судьба подкидывает так – за здорово живешь, а что-то приходится выдирать у нее самому. Кроме того, отсутствие ключей вполне под стать ситуации: этот его приезд отнюдь не заурядное посещение отчих мест. Он впервые ехал туда с НЕЙ, с НИМИ, вез их в себе, и ему было жизненно важно, как ОНИ с этим домом сойдутся. Ему хотелось совместить их прежде, чем он явится с чемоданами, коляской и прочим семейным скарбом… Хотелось еще раз взглянуть на допотопные сонные диваны, столы и буфеты, к которым он привык с детства, но которые для городского, окруженного комфортом человека могли выглядеть примерно как чучела вымерших животных из палеонтологического музея. Вообще он был уверен, что им понравится дом. То есть он не ждал никаких таких всплесков, ахов и восторгов: не тот случай. Для него главное, чтоб здесь не исчезло, но длилось то, что было в ее комнате, когда он задернул штору. И сейчас он понимал, что готов ради этого на многое, даже на все. То, что ключей не было и не могло быть, лишний раз подтверждало, что привычные пути для него напрочь перекрыты, что началась иная, ни на что прежнее не похожая полоса: все двери теперь для него открывались в другую сторону. Его успокоила и развеселила правильность и какая-то утонченная справедливость ситуации, о которой он вовремя догадался.
Он заметил, себе-то уж мог признаться, что за последние дни как бы превратился в другого человека, лучшее, что пряталось где-то в области солнечного сплетения – где же еще прятаться этому лучшему, как не в таком замечательном месте? – вдруг поперло из него наружу прямо-таки с неуправляемой энергией. Как в той навязчивой песенке: «…души моей распахнутый сундук…» Правда, он любил теперь всех-всех – какой-то проломной, всепрощающей любовью. Он раскалывал старые обиды, легко отшвыривая их трухлявую скорлупу. Многие из тех, кого он прощал, даже не догадывались об этом. Ни Герка Семин, ни Пупок. Эти придурки сорвали ему прошлой зимой поездку в Финляндию.
Филиппок договорился где-то с кем-то там, подыскал спонсоров для каникулярных обменов, вообще – класс: тридцать пять процентов платят родители, остальные – какие-то добрые дяди. Но всего пятнадцать мест. Ну и началось! Мамаши все переругались: «Почему по успеваемости, надо жеребьевку, троечник – тоже человек», что вполне логично. Сделали жеребьевку – опять он попал!! И тогда тихий Пупок тихо набрал номер телефона учительской, и через три секунды вся школа уже знала, кто топчется в клозете на втором с «колесами» и «промокашками». Наркодельца словили, обступили, вытряхнули эти самые «колеса» из сумки прямо на подоконник… А к нему еще утром подошел Семин и сунул пакетик, попросил подержать день-другой: какие-то у него проблемы. Он и не заглядывал. Просил человек, трудно, что ли! Притом когда высыпали, сразу было ясно, что никакие это не «колеса»! Тоже, спутали крокодила с трамваем! Смагин им даже сказал: мол, хотите эксперимент? Но гвалт поднялся страшный, дело-то, по сути, было не в этом. Таблетки действительно, потом выяснилось, оказались обычным пиперазином, от глистов. Но пока вся эта жуть разматывалась, документы на поездку успели оформить без него – ну и всё! Да черт с ними, он больше не вспомнит об этой истории. Трудно поверить, но он даже без отвращения думал теперь о Бисюриной…
Поезд содрогнулся, словно на ходу отпрыгнул в сторону, продолжая, однако, бежать вперед. Внезапно вытряхнутые из сна пассажиры оторопело уставились в окна, но, не разглядев там ничего, кроме своих бледных отражений, так же устало и быстро успокоились, готовые опять нырнуть в дорожную тряскую дрему. Он смотрел на них и по их лицам понимал, что они прекрасно знают, где сейчас едут и когда им выходить. Похоже, все это повторялось у них изо дня в день или, во всяком случае, слишком часто. Наверняка если каждого из них, ну к примеру, без обид, засунуть в мешок и завязать веревкой, они зашевелятся и возопят именно на своей остановке. Если честно, он обрадовался им, хоть и чужим, но проснувшимся! Электричка как будто подслушала его желание, исполнив на свой манер.
Он ехал, и ему было хорошо с этими людьми. С каждым из них он сейчас мог бы долго и с удовольствием говорить, они были ему интересны и небезразличны. Ему даже казалось, что он сам о них что-то знает, и если им про это рассказать, они здорово удивятся, потому что многое совпадет. Навстречу просифонил скорый. Вагоны мелькнули совсем близко. Пойманные его взглядом, но мгновенно сдутые скоростью лица все же успели его обрадовать. Было приятно осознавать, что ночь живая и что при этом она не подавляет и никого не крадет своей темнотой, что при желании она всегда отпустит и даст немножко света добраться до дома.
Двери опять разбежались в стороны. Он оглянулся и увидел того, который пялился, а потом исчез. Тот сидел теперь на корточках, привалившись спиной к стенке тамбура, кисти его рук, свешиваясь с коленей, болтались в такт движению, перелистывая пустоту.
«И тебя я знаю! – подумал он о тамбурном. – Живешь в общаге, торчишь помаленьку, бабки карман не жмут…»
Тамбурный, словно откликнувшись, поднял голову. Глаза его были полуприкрыты, но лицо не выглядело сонным, оно, скорее, было напряжено, как у вспоминающего что-то срочное и важное.
По вагону тем временем пронеслось некоторое шевеление. Пригладив пятерней волосы, застегнул плащ мужик, двое сняли с крючка раздутый пакет… Электричка, повизгивая, останавливалась. «Какая?» – спросил он у идущих к выходу, но сам увидел название станции. Следующая была как раз его.
В опустевшем вагоне стало неуютно. За несколько секунд пришлось растерять всех, с кем успел свыкнуться за час пути. Он поднялся и поплелся вперед, к головному вагону, тем более что в Осветове телефонная будка в начале платформы, у лестницы.
Лучше бы снял трубку отец. С ним можно не распространяться: жив, все в порядке, подробности завтра. Отец сам не болтун, для него главное – суть. Хорошо б подошел отец, но подойдет мать. Наверняка сидит на диване и держит аппарат на коленках. Тут самому важно не размочалиться – две-три фразы, и всё.
Ночные пассажиры и правда скучились в первом вагоне: человек десять – двенадцать держались таборком. Захотелось присоединиться, побыть и с ними, но рассиживаться было некогда. Он пошел к выходу. Поезд стал сворачивать, дал легкий крен, и он, как боевой петух, двумя боковыми подскоками стремительно вклинился между сидящими напротив друг друга женщинами, наступив одной из них на ногу. Но никто не заорал на него, не взвизгнул, не чертыхнулся! И когда он извинился, женщина подняла на него серое, плоское, непонимающее лицо, будто нога, на которую только что наступили, была ненастоящей. Откуда их, измотанных до бесчувствия, тащит этот поезд и куда? Ему сразу как-то передалась часть их усталости, словно прикоснувшись к неживому, к какой-то псевдоноге, он снял усталость на себя, тут же ощутив ее как большую тяжелую шубу, наброшенную кем-то сзади.
Поезд уже подбирался к Осветову. Выглянув в узкое дверное окошко, он увидел пристанционные огни и слабо освещенный сиреневый кусок шоссе. Но выходить здесь, кроме него, видно, никто не собирался. Замедлив ход, уже у самой станции, электричка вдруг, как в нечестной игре, рванула вперед и понеслась мимо безлюдной платформы с ее лавочками и телефонной будкой, мимо знакомых заборов и облезлого теремка поселковой аптеки… Она тащила его теперь куда-то с такой непоколебимой уверенностью, будто лучше него знала, что ему надо, когда и зачем. А ему оставалось только довериться ей и не суетиться по пустякам.
Он и не суетился. Прислонившись лбом к холодной двери, проживал подцепленную на ходу чужую усталость, стараясь не смешивать ее с тем, что принадлежало только ему. Потом он заметил, как просквозила мимо еще одна платформа, с такими же лавочками и телефонной будкой и полузапавшими в темноту тополями… Так много на свете похожего! Для чего? Может, для прочности мира, иначе – для чего же? Какие-то рваные куски запахов влетали на ходу в тамбур и сразу же валились в невидимую кучу за его спиной. Сейчас ему казалось, что внутри у него свое время, своя протяженность его единиц, несогласная с протяженностью внешнего, несовершенного общего времени. Поэтому так бесконечно долго идет поезд, так бесконечно долго он без НЕЕ, без НИХ. Он больше не хотел, больше не мог и сейчас же должен был вернуться к ним, хотя бы внутри себя. Он должен был вернуться и поэтому не удивился, когда из темноты – так быстро, что, пожалуй, и минуты не прошло, – выскочила новая платформа, подсунутая как бы специально для него; не удивился, когда поезд легко и бережно затормозил, как бы повиснув в воздухе; и не удивился, когда остался на платформе один, а тишина, в которую он рвался, была теперь везде, как она везде для глухого.
Он поискал глазами телефонную будку. Ее не оказалось. Тогда он вспомнил, что они еще бывают рядом с кассой. Перемахнув через пути на противоположную сторону, он действительно увидел два телефона. У одного не было трубки. Он стал звонить по другому, целому, торопливо набирая цифры, не позволяя себе останавливаться. Неприятные вещи надо делать с разгону – это он усвоил давно, – самому не страдать и других не мучить! И между прочим, иногда все обходилось гораздо проще, чем представлялось ДО. В трубке загудело, но безжетонный метод не сработал – зачастили короткие гудки. Он подергал рычаг, стал набирать номер медленней, приглядываясь к темному циферблату. С первой неудачей напряженность возросла. Он подумал, что они там, дома, как на старте – готовность номер один, ждут звонка от него или, не дай бог, о нем… Ему стало их жаль, остро, как никогда до этого, и захотелось услышать их голоса. Знали б они, как он любил их сейчас и как был счастлив сам, но, скажи он им это так запросто во втором часу ночи, продираясь сквозь трескотню и шум на линии явно из каких-то медвежьих углов, они бы, чего доброго, восприняли это как прощание с миром, не исключено. На этот раз из трубки один за другим вытянулись два терпеливых длинных гудка – и снова щелчок, мелкая, писклявая дробь…
Ругнувшись, он пошарил в заднем кармане и пошел к кассе. Хотя в такое время билетерша спит, скорее всего, на родном диване. На всякий случай он постучал в глубокое окошко, прислушался. И снова постучал, и снова. Ему, как ни странно, отворили, нацедив на руки и лицо немного живого домашнего света. Он заметил угол кассового аппарата и мокрые, свисающие на лицо волосы кассирши. Наверное, не открывали, потому что мыли голову, – днем такая мысль показалась бы идиотской. Спросив, нет ли жетончика – надо позвонить домой, – он удивился молниеносности мелькнувших пальцев, склевавших с черного блюдца монеты и тут же опустивших вслед жетон, эту единственную возможность что-то там прокричать своим, разуверить их в самодельных кошмарах. Окошко закрылось не сразу, как бы извиняясь за то, что все же вынуждено закрыться. Он постоял секунду-другую, подкинул жетон, но не стал рисковать, решив, что позвонит по пути к Осветову со следующей станции, до которой минут двадцать пять или тридцать. Оглянувшись, он спрыгнул с платформы и потопал, примеряя шаг к частым шпалам. Но семенить было не с ноги, и тогда он пошел между путями, похрустывая щебенкой и думая: как здорово, даже на этой призрачной станции есть обычные люди, до которых не так уж трудно достучаться и которые тебе, может быть, даже рады, как и ты им.
Здесь, за городом, было холоднее, чем в городе, или так казалось. По крайней мере, куртка бы не помешала. И где он посеял ее, да еще с паспортом! Теперь возня – таскайся, объясняйся, плати штраф. Батя подумает: да-а, мол, все ясно! И кстати, ничего такого ему не скажет, просто посмотрит, как он это умеет, – откинув голову, как бы узнавая издалека. Но не повторишь, вот ведь! Он тренировался перед зеркалом – не то, одна натуга, индюк какающий.
Да ладно, чего сейчас об этом. Все же здорово, что так может быть! Рывок – и ты уже вне всего привычного, вне всех этих жердочек-кормушек. Он выгреб из памяти мельком услышанный кусок стинговской «Канатной дороги», хотел насвистеть и расхохотался, вспомнив недавний случай в метро. Они с Пенней Годуновым топали из Чертанова со дня рождения там одного, ну, в общем, не важно. Ну и Паша младенчески задремал, сконтачившись с розовой макушкой бабули, все порывавшейся отсесть, но мест свободных не было. А он сам балдел, слушая «Кислород» Джерри, кажется да, или его же «Равноденствие», – в общем, очнулся от каких-то странных пассов, завихряющих воздух возле самого его носа. Он открыл глаза и увидел старушкины пальцы, мельтешащие перед ним со страстью насекомых, исполняющих брачный танец. Он понял, что нужен, и откупорил уши, хотя тут же пожалел: не стоило узнавать о себе так много сразу – и дебилы, и тунеядцы, и наркоманы… вот они в свое время, мол! И тут вдруг:
Ныне исчезла та сила, что в гибких была моих членах.Если б мне снова расцвесть, если б силой исполнитьсякрепкойПрежних тех дней, когда распря возникла средь наси элеянИз-за угона волов!..Способность Паши гасить житейские недоразумения высоким гекзаметром сработала и на этот раз. Старушка, завянув на полуслове, уставилась на все еще якобы дремавшего Пашу, рот которого, как бы отдельно от владельца, в автоматическом режиме выдавал столь непредвиденные речи. Гомера тут явно не ждали… Так что на следующей остановке старушка беззвучно вытекла из вагона, унося свою нежную макушку и богатую коллекцию непристроенных определений.
Паша, Паша! Этот тоже ничего не знал. Да никто еще не знал. Он продолжал идти, думая о всякой ерунде. Несостоявшийся звонок домой не подпускал его к главному, он не хотел дробить это главное, сознательно отвлекаясь на первое попавшееся, что лезло в голову. Густой карамельный звук потревоженной щебенки зависал в темноте где-то чуть впереди, словно одновременное эхо его шагов. Это нелепое расслоение звука занимало его некоторое время. Где-то выше головы гулял ветер, шуршали листья. Далеко лаяла собака – немного странно, ненатурально, будто кто-то дурачился, передразнивая лай… Теперь тишина вкрапляла в себя множество самостоятельных звуков и была совсем непохожа на ту, которую он угадывал, высунувшись из вагона. Видно, ее, настоящую, можно услышать только из грохота: оттуда она слышней.
А впрочем, далась ему эта тишина! Было б совсем неплохо послушать сейчас того же Стинга: этот вмиг отвязал бы его от вынужденных «км» до следующей платформы, он просто не заметил бы их. «Да ладно, все нормально!» – сказал он себе и стал думать, где достать денег. На первое время можно в общем-то кое-что загнать: горные лыжи с ботинками – они совсем новые, ботинки классные, «Техника», дядька подарил на день рождения, тренажеры, видеокамеру… Но лучше сразу искать работу. Где, какую? Раньше ему никогда не приходилось размышлять об этих вещах всерьез. То есть ему, как и всем, нужны были бабки, но ведь не на жизнь, как сейчас, а так, на всякое дерьмо, без которого, в сущности, можно было обойтись. Сейчас деньги стали нужны на жизнь – им, троим, и это здорово, что они потребовались, это здорово, что действительно нужно об этом заботиться. Что он может? Да что угодно! Во всяком случае, многое: ремонтировать машины, стричь собак, вскапывать огороды, чинить будильники, белить потолки… Он мог играть на скрипке где-нибудь в подземном переходе. Из него вышел бы репетитор – хоть по математике, хоть по физике. Или рекламный агент по продаже воздухоочистителей, тонизирующих лосьонов или противоугонных устройств. Мать признаёт, что у него дар убеждения, но дело не только в этом. Просто по-настоящему увлеченный чем-то человек может втянуть в свою орбиту массу других людей. Даже старушке, далеко ушедшей в покой и дряхлость, можно при желании всучить ролики «Сан-Франциско», не для катания, конечно, а, ну, к примеру, как символ остаточных надежд на возрождение. Катался же его дедушка на лыжах в восемьдесят два года – после инфаркта, кстати.
В общем, можно найти, надо побегать, поспрашивать, посмотреть в газетах – там полно объявлений. В городе можно найти работу. Но ему бы не хотелось оставлять ИХ одних на целый день до позднего вечера. Осветово – дачный поселок, на зиму вымирающий, – два аборигена на четыре улицы. А ведь в Кобзеве – это сорок минут пешком, за банями и кладбищем, – какой-то комбинат народных промыслов! Стоит попробовать… Конечно, там своих хватает, поселковых. Но можно явиться со своими идеями-затеями, ноу-хау, одним словом… Завтра же можно и явиться.
А что там завтра в школе? Да, контрольная по химии с утра пораньше. Вообще химичка, Котик рыженький, молодец – всегда все эти контрольные, зачеты и прочую муру проводит на первых уроках, понимает, что пятый, шестой – это уже безнадега, все тупые, опять же – впечатления дня, планы на вечер, всем, чем надо, уже поменялись, все, что надо, прикупили, кто-то уже «закинулся». А утренний полусонный человек – он как клубок шерсти, еще не размотался, из него что-нибудь да вытянешь.
«Как же, братцы, без вас век доживать? – подумал он. – С первого класса в одном загоне! Да уж как-нибудь… Чего там осталось учиться – каких-то несколько месяцев. Для этого есть экстерн. Кто знал, что так получится?» Он сам не знал, не предполагал даже, что такое – и вдруг именно с ним! Может, это наследственное? Интересно бы знать, как это все закрутилось у отца с мамой, никогда не рассказывают, хоть он и спрашивал. Во всяком случае, как бы там у них ни было, а поженились в семнадцать. Что они смогут сказать ему? Ха-ха! Нет примеров в ближайшей округе. Так что должны понять. А не поймут, то почувствуют, во всяком случае, что отговаривать и приводить самые дальнобойные аргументы бессмысленно.
Это еще с Бисюриной они могли бы, если б до этого дело дошло… Но с Бисюриной не дошло бы никогда! Что-то, конечно, она с ним сделала, эта Катька, после того дурацкого Нового года. И зачем он пошел встречать его к ней? Ему она не нравилась никогда, раздражало, когда она пялилась на уроках. Однако пригласила – и пошел. Елка, свечи, тосты, салатики… Заперся с ней в ванной, туман какой-то. В темноте все было как-то само собой нормально, как во сне, чего-то там порасстегивал, частично раздел, но в это время снаружи стали дергать дверь и включили свет. Стосвечовая лампа, не меньше, произвела эффект пробуждения на операционном столе, когда больной открывает глаза и видит то, что положено видеть только хирургам. С тех пор он запомнил эту Бисюрину, на свою голову, как-то ненужно и глупо запомнил, и никак не мог отвязаться от этого, хоть и не хотел с ней ничего. Именно с ней не хотел. Но когда накатывало среди ночи и он не спал, она появлялась, как единственная.
Он начинал обо всем жалеть, миллион раз хотел вернуться в ту ванную, вывернуть подлую лампочку и не выходить оттуда веки вечные. Но даже в эти минуты что-то внутри него орало на все голоса: «Не то, не та!..» Однако, насмехаясь над этим монастырским хором, он продолжал крепко держать видение при себе, полный надежд и хитроумных планов на завтра. Но утро стирало все. Просыпался разбитым, будто всю ночь бесцельно шатался по огромному топкому болоту, оскальзываясь на кочках и увязая по пояс… Зайдя в класс и нарвавшись на всегдашний тягучий взгляд Бисюриной, он брезгливо отталкивал его от себя, если же она о чем-то спрашивала, не отвечал или же мямлил что-то невразумительное. И каждый раз его поражало очевидное несоответствие ночного видения тому, что было перед ним теперь. Ему давно надоело раскачиваться на этих странных качелях, но никак не удавалось избавиться от этого. И вдруг он смог! Вдруг оказалось, что вообще ни от чего избавляться не надо. Бисюрина легкой кометой исчезла где-то там, за миллиарды световых лет, мелькнула и исчезла, такая маленькая, глупая, несчастная. Пусть ей повезет наконец, как повезло ему…
Большая птица, может ворона, спросонок свалившаяся с ветки, прошлепала крыльями над самой его головой. Очень далекие огоньки – то ли осевшие звезды, то ли выпихнутые с земли, отлученные за какую-то провинность фонари – путали небо с землей, из-за этого даже отсюда, с высокой насыпи, земля казалась вогнутой. Темнота затекала в нее тяжело, непроницаемо, будто навсегда. Почему-то – глупость несусветная! – ему вдруг показалось, что позади ничего нет: или плотная стена, или обрыв, или же дорога со всеми своими рельсами-шпалами, свернувшись ковровым рулоном, катится за ним по пятам… Он оглянулся – придет же в голову! – и увидел свое отражение, вертикальную тень метрах в ста от себя. Темный силуэт был почти неподвижен или, во всяком случае, приближался очень медленно, неуловимо. И тогда он, резко отвернувшись, пошел быстрее, не желая знать, что там и почему оно там, сзади него, так далеко и так близко, стоит и движется одновременно… Он пошел, ни о чем не думая, как-то сразу научившись беззвучно ступать и в этой беззвучности почти исчезнув и для себя, и для того, кто был сзади. И лишь его собственная спина, став в момент какой-то несуразно огромной, чуткой и напряженной, не исчезла и тащилась за ним, неуязвимым, как неуклюжий и медлительный зверь. Не в состоянии из-за этой спины исчезнуть окончательно, притормозив под ее тяжестью, он остановился и опять оглянулся. Никого не было. Он видел: теперь никого нет, как будто никогда и не было. И он понял, что действительно не было: померещилось! Детские дары ночи – наивные пугалки, слепленные обостренным воображением из подручного материала памяти и всего, что вокруг…