Полная версия
Дикая собака динго, или Повесть о первой любви
Филька, который не мог видеть ее печальной, принес к костру свой котелок с брусникой, желая порадовать ее тем немногим, что у него было. Он угостил всех товарищей по звену, но Тане выбрал ягоды самые крупные. Они были спелы и прохладны, и Таня съела их с удовольствием. А Филька, видя ее снова веселой, начал рассказывать о медведях, потому что отец его был охотник. И кто же другой мог так хорошо рассказать о них.
Но Таня прервала его.
– Я родилась здесь, в этом краю и в этом городе, и нигде не бывала в другом месте, – сказала она, – но всегда удивлялась, почему здесь так много говорят о медведях. Постоянно о медведях…
– Потому что кругом тайга, а в тайге водится много медведей, – ответила толстая девочка Женя, у которой не было никакой фантазии, но которая всему умела находить верную причину.
Таня задумчиво посмотрела на нее и спросила у Фильки, не может ли он что-нибудь рассказать об австралийской собаке динго.
Но о дикой собаке динго Филька ничего не знал. Он мог бы рассказать о злых нартовых[2] собаках, о лайках, но об австралийской собаке ему ничего не было известно. Не знали о ней и другие дети.
И толстая девочка Женя спросила:
– А скажи, пожалуйста, Таня, зачем тебе австралийская собака динго?
Но Таня ничего не ответила, потому что в самом деле ничего на это не могла сказать. Она только вздохнула.
Словно от этого тихого вздоха, березка, горевшая до того так ровно и ярко, вдруг закачалась, как живая, и рухнула, рассыпалась пеплом. В кругу, где сидела Таня, стало тесно. Мрак подступил близко. Все зашумели. И тотчас же из темноты раздался голос, которого никто не знал. Это не был голос вожатого Кости.
Он сказал:
– Ай-ай, друга, чего кричишь?
Чья-то темная большая рука пронесла над головой Фильки целую охапку сучьев и бросила их в костер. Это были еловые лапы, которые дают много света и искр, с гудением уносящихся вверх. И там, наверху, они гаснут не скоро, они горят и мерцают, точно целые горсти звезд.
Дети вскочили на ноги, а к костру подсел человек. Он был с виду мал, носил кожаные наколенники, а на голове у него была берестяная шляпа.
– Это Филькин отец, охотник! – закричала Таня. – Он ночует сегодня тут, рядом с нашим лагерем. Я его хорошо знаю.
Охотник подсел к Тане поближе, закивал ей и улыбнулся. Улыбнулся он и другим детям, показав свои широкие зубы, источенные длинным мундштуком медной трубочки, которую он крепко сжимал в руке. Каждую минуту он подносил к своей трубочке уголек и сопел ею, ничего никому не говоря. Но это сопение, этот тихий и мирный звук говорил всем, кто хотел его слушать, что в голове этого странного охотника нет никаких дурных мыслей. И поэтому, когда к костру подошел вожатый Костя и спросил, почему у них в лагере находится посторонний человек, то дети закричали все вместе:
– Не трогай его, Костя, это Филькин отец, пусть посидит у нашего костра! Нам с ним весело!
– Ага, так это Филькин отец, – сказал Костя. – Отлично! Я узнаю его. Но в таком случае я должен сообщить вам, товарищ охотник, что сын ваш Филька постоянно ест сырую рыбу и угощает ею других, например Таню Сабанееву. Это одно. А во-вторых, из своего пионерского галстука он делает себе плавки, купается возле Больших камней, что категорически было ему запрещено.
Сказав это, Костя ушел к другим кострам, которые ярко горели на поляне. А так как охотник не все понял из того, что сказал Костя, то посмотрел ему вслед с уважением и на всякий случай покачал головой.
– Филька, – сказал он, – я живу в стойбище и охочусь на зверя и плачу деньги для того, чтобы ты жил в городе и учился и был всегда сыт. Но что же из тебя выйдет, если за один только день ты сделал так много зла, что на тебя жалуются начальники? Вот тебе за это ремень, иди в лес и приведи сюда моего оленя. Он пасется близко отсюда. Я переночую у вашего костра.
И он дал Фильке ремень, сделанный из лосиной кожи, такой длинный, что его можно было закинуть на вершину самого высокого кедра.
Филька поднялся на ноги, глядя на товарищей, – не разделит ли кто-нибудь с ним его наказание. Тане стало жалко его: ведь это ее угощал он утром сырой рыбой, а вечером муравьиным соком и, может быть, ради нее купался у Больших камней.
Она вскочила с земли и сказала:
– Филька, пойдем. Мы поймаем оленя и приведем его твоему отцу.
И они побежали к лесу, который встретил их по-прежнему молчаливо. Скрещенные тени лежали на мху между елями, и волчьи ягоды на кустах блестели от света звезд. Олень стоял тут же, близко, под пихтой, и объедал мох, свисавший с ее ветвей. Олень был так смирен, что Фильке не пришлось даже развернуть аркан, чтобы набросить его на рога. Таня взяла оленя за повод и по росистой траве вывела его на опушку, а Филька привел к костру.
Охотник засмеялся, увидев детей у костра с оленем. Он предложил Тане свою трубочку, чтобы она покурила, так как он был добрый человек.
Но дети громко засмеялись. А Филька строго сказал ему:
– Отец, пионеры не курят, им нельзя курить.
Охотник был очень удивлен. Но недаром же он платит деньги за сына, недаром же сын живет в городе, ходит в школу и носит на шее красный платок. Должен же он знать такие вещи, о которых не знает отец. И охотник закурил сам, положив руку на плечо Тане. А олень его подышал ей в лицо и прикоснулся к ней рогами, которые тоже могли быть нежными, хотя уже и давно затвердели.
Таня опустилась на землю рядом с ним почти счастливая.
На поляне всюду горели костры, вокруг костров пели дети, и доктор ходил среди детей, беспокоясь об их здоровье.
И Таня с удивлением думала: «В самом деле, разве это не лучше австралийской собаки динго?»
Почему же ей все-таки хочется плыть по реке, почему все звенит в ушах голос ее струй, бьющихся о камни, и так хочется в жизни перемен?..
IIСаранки, которые Таня вчера острым сучком вырыла из земли, сохранились наутро прекрасно. Она укутала их корни мокрой травой и мхом, завернула стебли в свежую бересту и когда взяла цветы под мышку, а на спину повесила свой вещевой мешок, то сразу превратилась в путника, готового в далекую дорогу.
Перемены оказались неожиданно близки. Лагерь решили закрыть, а детей отвезти в город, потому что доктор нашел, что ночная роса очень вредная для здоровья. Как-никак ведь была уже осень.
И верно, меньше стало летних трав, и вот уже целую неделю как по утрам палатки покрывались инеем, а на листьях в лесу до полудня висели капли росы, все до одной ядовитые, точно змеи.
Однако путь, который лежал перед Таней, не был далеким путем. Собственно, это была та самая дорога, по которой вчера проехал с шумом автобус. Хотя она выбегала из лесу и убегала в лес и была совсем новая, однако на ней сегодня стояла пыль – кремнистая пыль, которую даже старые пихты, растущие вдоль обочин, не могли никак унять. Они только отмахивались от нее своими синими лапами.
Таня отлично видела это, шагая позади всех в золотистом венце из пыли. А рядом с ней шел Филька со своим отцом, и самым последним – олень. Он тоже не любил пыли и громких медных труб, в которые каждые полчаса трубили лагерные музыканты, шагавшие за возами с поклажей. И когда мимо проехали на танках красноармейцы и крикнули детям «ура», он так сильно натянул повод, что вырвал его из рук охотника и скрылся в лесу между стволами высоких сосен вместе со своим вьюком. А ведь именно в этом вьюке были самые дорогие вещи Фильки и Тани.
Оленя пришлось искать.
Они нашли его среди тонких берез, как и он, дрожавших от страха.
Долго не хотел олень выходить из лесу. Но когда наконец охотник вывел его снова на дорогу, музыки уже не было слышно и пыль улеглась обратно на те же самые камни, с каких она поднялась. И пихты больше не махали ветвями.
Лагерь ушел далеко вперед.
Не что другое, как именно это обстоятельство, послужило причиной тому, что, войдя в город с холщовой сумочкой за плечами, в тапках, разбитых об острый щебень дороги, Таня у себя дома никого не нашла.
Мать, не дождавшись, ушла на работу в больницу, как уходила она постоянно, а старая нянька полоскала на речке белье. Ворота же были открыты.
И Таня вошла в свой двор.
Но много ли путнику нужно? Напиться холодной воды, посидеть на траве, опустив руки на землю. Вот под забором трава. Она стала тоньше, верхушки ее уже сожжены ночным инеем, а все же под вечер и в ней трещат кузнечики, невесть как попавшие в город. А вот и вода. Правда, она не бежит, не струится. Она зиму и лето стоит посреди двора в бочке, прикованная к старым саням.
Таня открыла затычку и дала напиться цветам, смочив их корни, укутанные белым мхом. Потом напилась сама и подошла к деревьям, растущим направо от крыльца. Широкая ель и береза с тонкими ветвями стояли тихо рядом. Ель еще была хороша. Тени ее хватало на полдвора и больше. Но береза! Она уже начинала желтеть.
Таня потрогала ее белый ствол, весь усеянный наростами.
«Что это? Уже осень?» – подумала она.
И береза уронила сморщенный лист в ее подставленные ладони.
«Да, да, – сказала себе Таня, – это в самом деле осень. Однако ирисы под окном еще стоят. Может быть, и мои саранки постоят немного. Но где же все наши?»
В это время услышала она рядом с собой тихую возню и ворчанье. Оказалось, что это старая кошка Казак привела своих котят и заставила их попрыгать перед Таней. Потом прибежала утка, полоща в клюве червя.
Котята за лето выросли, и самый маленький из них, по кличке Орел, уже не боялся ни червей, ни утки.
Затем в калитке показалась собака. Была она ничтожна ростом, с большой головой, и было ей лет десять по меньшей мере.
Заметив Таню, она остановилась в воротах, и в старых, слезящихся глазах ее засветился стыд: ей было совестно, что не она первая узнала о возвращении Тани. Невольным ее движением было уйти назад, вовсе не заметить Тани. Ведь бывают же и такие случаи в собачьей жизни. Она повернула уже было к водовозке, не вильнув даже хвостом. Но все ее хитрые умыслы разлетелись прахом в тот самый миг, как только Таня позвала ее по имени:
– Тигр!
И тотчас же собака подпрыгнула на своих коротких ногах и бросилась к Тане, в ее зажатые колени.
Таня долго гладила ее голову, покрытую короткой жесткой шерстью, где под кожей нащупывались уже старческие бугры.
Да, всё это были уже старые и слабые существа, хотя имена их были грозны.
Таня смотрела на собаку с любовью.
А когда подняла глаза, то увидела няньку, тоже старуху, с глубокими морщинками, со взором, уже потускневшим от долгой жизни.
Поставив ведро с бельем на землю, нянька поцеловала Таню и сказала:
– Какая ты черная стала, не лучше твоего Фильки. А мамы-то ведь нету дома. Ждала, ждала – не дождалась, на работу ушла. Одни, значит, мы с тобою остались. Мы завсегда одни. Хочешь, самовар поставлю? А то поешь чего? Уж не знаю, чем они вас там в лагере кормят. Поди, насилу выплюнешь.
Нет, Таня не хотела есть.
Она лишь отнесла в дом свою сумочку, походила по тихим комнатам, потрогала книги на полке.
Да, нянька была права. Как часто Таня оставалась одна хозяином своего досуга и желаний! Но только она одна знала, как эта свобода тяготила ее. В доме нет ни сестер, ни братьев. И мамы очень часто нет. Грудь стесняется чувством горьким и нежным, вызывающим слезы на глазах.
Откуда возникает оно? Запах ли это рук и лица матери, или запах ее одежды, или это ее взгляд, смягченный постоянной заботой, который Таня носит в своей памяти повсюду и всегда?
Раньше, каждый раз как мать собиралась из дому, Таня начинала плакать, но теперь только думала о ней с непрестанной нежностью.
Она не спросила у няньки, скоро ли вернется мать. Она только потрогала ее платье в шкафу, посидела на ее кровати и снова вышла во двор. Надо же было наконец как-нибудь устроить цветы, которые она вырыла в лесу, на болотце.
– Но ведь осень, Таня, – сказала нянька. – Какие теперь цветы?
– Ну какая же у нас осень! Посмотри! – ответила Таня.
Осень, как всегда, проходила над городом без тумана. Окрестные горы, как весной, были темны от хвои, и долго не склонялось над лесами солнце, и долго во дворах под окнами цвели большие, без запаха цветы.
В самом деле, может быть, и саранки постоят еще немного. И если засохнут, то все же корни их будут в земле.
И Таня широким ножом вырыла в земле несколько ямок на грядке и подперла стебли саранок палочками.
Тигр же ходил меж грядок и обнюхивал их. А обнюхав, поднял свою большую голову от земли и посмотрел вверх, на забор. Посмотрела туда и Таня.
На заборе сидел Филька. Он был уже разут, в одной майке, без галстука, и лицо его было возбужденно.
– Таня, – крикнул он, – беги скорее к нам! Отец подарил мне настоящих ездовых собак!
Но Таня не перестала копать, руки ее были черны от земли, а лицо лоснилось.
– Этого быть не может, – сказала она, – ты обманываешь меня. Когда же успел он это сделать? Ведь мы вместе пришли сегодня в город.
– Нет, это правда, – возразил Филька. – Он привел их в город еще три дня назад и держал у хозяйки в сарае. Он хотел мне сделать подарок, и он зовет тебя посмотреть.
Таня снизу еще раз внимательно поглядела на Фильку.
В конце концов, это могло быть правдой. Ведь дарят же детям вещи, о которых они мечтают. И дарят им это отцы – как часто читала об этом Таня.
Она бросила нож на грядку и вышла за ворота на улицу.
Филька жил через двор. Ворота его были закрыты.
Но он широко открыл их перед Таней, и она увидела собак.
Возле них на земле сидел Филькин отец и курил. Трубочка его хрипела так же громко, как в лесу у костра, лицо его было приветливо. Олень стоял привязанный к забору. А собаки лежали все вместе, с хвостами, скрученными на спине в кольцо, настоящие лайки. Не поднимая острых морд, протянутых на земле, они посмотрели на Таню волчьим взглядом.
Охотник закрыл ее от зверей.
– Они злые, друга, – предупредил он.
А Филька добавил:
– Это почище австралийской собаки динго!
– Я знаю этих собак отлично, – сказала Таня. – А все-таки это не дикая собака динго. Запрягите их, пожалуйста.
Охотник был озадачен немного. Запрягать собак летом? Эта забава была так неразумна! Но и сын попросил его это сделать. И охотник достал из сарая легкую нарту и упряжь и поставил собак своих на ноги. Они поднялись ворча.
А Таня любовалась их нарядной упряжью, обитой сукном и кожей. Султанчики на их головах развевались, подобно белым метелкам повейника.
– Это богатый подарок, – сказала Таня.
Охотник был рад похвале своей отцовской щедрости, хотя произнесла ее только девочка.
Они посидели на нарте, и Таня подержала каюр[3] – длинную палку из ясеня, окованную на конце железом.
Собаки всё вертелись, налегая на задние ноги, – собирались бежать, тянуть нарту по голой земле. Охотник дал им за усердие юколу, которую достал из мешка. Он вынул еще из-за пазухи две другие сушеные рыбки, две крошечные корюшки, светящиеся на солнце, протянул их сыну и Тане. Филька начал громко грызть, а Таня отказалась. Но кончилось тем, что и она съела свою рыбку.
Охотник стал собираться в дорогу. Пора было уже покинуть этот город, где олень его целый день голодал. Он загнал собак в сарай и распряг там нарту. Потом отвязал от забора оленя и дал ему на ладони соли. Вьюки же были готовы давно.
За воротами охотник попрощался с детьми.
Он подал Тане руку, одну, потом другую, как подают на прощание соседу, и просил по снегу приехать на собаках в гости.
Сына же он обнял за плечи.
– Будь, если можешь, – сказал он, – добрым охотником и ученым. – И, вспомнив, должно быть, жалобы начальника на сына, добавил в раздумье: – И носи свой платок на шее, как надо.
Вот он уже подошел к повороту, ведя оленя в поводу, и обернулся. Лицо его было смугло, сделано будто из дерева, но и издали оно казалось приветливым. И Тане было жалко, что он так скоро исчез.
– Хороший у тебя отец, Филька, – сказала она в раздумье.
– Да, я его люблю, когда он не дерется.
– Разве он дерется когда-нибудь?
– Очень редко и лишь тогда, когда бывает пьян.
– Вот как! – Таня покачала головой.
– А твой разве никогда не дрался? И где он у тебя? Я его никогда не видел.
Таня посмотрела Фильке в глаза – не заметит ли она в них любопытства или усмешки. Она, кажется, никогда не говорила с ним о своем отце. Но Филька смотрел прямо Тане в лицо, и глаза его выражали одно лишь простодушие.
– Никогда, – сказала она, – он не дрался.
– Тогда ты должна любить его.
– Нет, я не люблю его, – ответила Таня.
– Во-от как! – удивился, в свою очередь, Филька. И, помолчав немного, тронул Таню за рукав. – Почему? – спросил он.
Таня нахмурилась.
И тотчас же у Фильки все слова кончились, словно ему тут же отрезали язык. И казалось, никогда он уже больше не спросит ее ни о чем.
Но Таня внезапно покраснела:
– Я его не знаю совсем.
– Он разве умер?
Таня медленно покачала головой.
– Так где же он?
– Далеко, очень далеко. Может быть, за океаном.
– В Америке, значит?
Таня кивнула.
– Я угадал!.. В Америке? – повторил Филька.
Таня медленно повела головой справа налево.
– Так где же он? – спросил Филька.
Толстые губы Фильки были открыты. По правде сказать, Таня поразила его.
– Ты знаешь, где Алжир и Тунис? – задала она вопрос.
– Это я знаю. В Африке. Он, значит, там?
Но Таня снова отрицательно покачала головой, на этот раз более печально, чем прежде:
– Нет, Филька. Ты знаешь, есть такая страна – Маросейка.
– Маросейка? – повторил за ней Филька задумчиво. Это имя понравилось ему. – Должно быть, красивая страна Маросейка.
– Да, Маросейка, – тихо сказала Таня, – дом номер сорок, квартира пятьдесят три. Он там.
И она исчезла в своем дворе.
А Филька остался на улице один. Он все больше удивлялся Тане. По совести говоря, он был совершенно сбит с толку.
– Маросейка, – сказал он.
Может быть, это остров, который он за это лето забыл? Эти проклятые острова никогда не держались в его памяти. В конце концов, он был лишь простой школьник, мальчик, родившийся в глухом лесу, в кожаном шалаше зверолова. И к чему ему острова!
IIIВода лилась из бочки в жестяную лейку с таким славным шумом, будто это была вовсе не старая вода, запертая в гнилой бочке, а маленький водопад, только что родившийся высоко в горах под камнями.
Голос его был свеж и полон благодарности к этой девочке, которая одним движением руки освободила его и предоставила возможность бежать куда угодно. Он громко звенел ей в уши и так красиво сворачивал в воздухе свою струю, может быть, из одного только желания обратить ее внимание на себя.
А Таня вовсе не слышала, не замечала его.
Держа деревянную затычку в руке, она думала об отце. Разговор с Филькой сильно встревожил ее память.
Но трудно думать о человеке, которого никогда не видела и о котором ничего не помнишь, кроме того, что он твой отец и живет где-то далеко, в Москве, на Маросейке, дом номер сорок, квартира пятьдесят три. В таком случае можно думать только о себе. А что касается себя, то Таня давно уже пришла к заключению, что она не любит его, не может любить да и не должна. Ах, она знает все отлично! Он полюбил другую женщину, он оставил мать, он ушел от них много лет назад, и, может быть, у него есть уже другая дочь, другие дети. Что же он тогда для Тани? И пусть мать не говорит о нем только одно хорошее. Это ведь гордость, не больше. Но и ей, Тане, доступна она. Разве не из гордости она всегда молчит о нем? А если и приходится вымолвить несколько слов, то разве сердце ее при этом не разрывается на части?
Так думала Таня, а вода из бочки все текла, текла, маленький водопад все шумел и прыгал, оставленный безо всякого внимания. Давно наполнил он жестяную лейку Тани и бежал по земле, теперь уже никого не боясь. И, добежав до Тани, притронулся к ее ногам. Но это не заставило ее обратить на него внимание. Тогда он побежал дальше, к грядке с цветами, сердясь и шелестя по-змеиному меж черных камешков, валявшихся повсюду на дорожке. И лишь крики няньки вывели Таню из раздумья.
Старуха стояла на крыльце и кричала:
– Чего балуешься? Всю воду выпустила! И сама вымокла. Посмотри только на себя! Или не жалко тебе маминых денег? Ведь мы за воду деньги платим!
Таня посмотрела на себя. В самом деле, руки ее были в земле, тапочки изорваны камнями, а чулки мокры от воды.
Она показала их няне. И старуха перестала кричать, а только всплеснула руками. Она принесла ей из колодца свежей воды, чтобы помыться.
Вода была холодная. И пока Таня смывала пыль и грязь, нянька помаленьку ворчала.
– Растешь ты, как я погляжу, быстро. Вот уж пятнадцатый идет, – говорила она, – а все никак в свое положение не придешь. Думная ты уж очень.
– Это что же значит? – спросила Таня. – Умная?
– Да не умная, а думаешь много, отчего и подуравей выходишь. Иди, иди, сухие чулки надень.
У нее был свой особый язык, у этой старухи с жилистой спиной и твердыми, жилистыми руками, которыми она так часто умывала Таню в детстве.
Сняв на пороге мокрую обувь, Таня вошла в свой дом босиком.
Она пригрела ноги на ковре матери, на дешевом коврике из оленьей шкуры, вытертой в разных местах, и засунула руки под подушку, чтобы пригреть и их. Вода из колодца была действительно холодная. Но еще холодней показалась Тане твердая бумага, захрустевшая под ее пальцами.
Она вынула из-под подушки письмо. Оно было немного измято, с разорванным краем – читанное уже несколько раз письмо.
Что это?
Мать никогда не прятала под подушку своих писем.
Таня посмотрела на конверт. Письмо было к матери от отца. Таня узнала это по тому, как сильно стукнуло ее сердце, и еще по тому, что внизу прочла она адрес отца. Значит, он очень боялся, что письмо не дойдет, если на самом краю написал так старательно: «Маросейка, дом № 40, квартира 53».
Таня положила письмо на постель и, босая, прошлась по комнате. Потом спрятала его обратно под подушку и снова прошлась по комнате. Потом взяла и прочла.
«Дорогая Маша, я писал тебе уже несколько раз, но, должно быть, письма мои не доходят, ведь вы так далеко живете – совсем на другом краю света. Моя давнишняя мечта наконец исполняется: меня назначили на Дальний Восток. Буду служить как раз в вашем городе. Вылетаем на самолете втроем: с Надеждой Петровной и Колей. Его уже приняли в вашу школу, в тот же самый класс, где учится Таня. Ты ведь знаешь, как дорог нам с Надей этот мальчик. Во Владивостоке сядем на пароход. Ждите нас первого числа. Подготовь, прошу тебя, Таню. Мне страшно тебе признаться, Маша, как я виноват перед ней. Не в том, что мы с тобой разошлись, что все так случилось в жизни – у тебя, у меня, у Нади, – не в этом я виноват перед Таней. Хотя заботы о ней никогда не покидали меня, с первого дня ее рождения, но я так редко писал ей, так часто о ней забывал. Да и она мне тоже очень редко писала. И даже в тех редких письмах, когда она только научилась писать, когда рука ее с трудом выводила по три слова на одной странице, я находил как бы осуждение себе. Она меня совсем не знает. Как мы с ней встретимся – вот что меня немного страшит. Ведь ей было только восемь месяцев, когда мы с тобой расстались. У нее были такие беспомощные ноги, и пальцы на них были не больше горошин, и руки с красными ладонями. Я так хорошо это помню…»
А Таня ничего не помнила. Она посмотрела на свои босые ноги, смуглые до самых колен, с гладкой кожей, с крутым сводом, подпирающим легкую ступню. На них так удобно стоять!
Посмотрела на руки, еще тонкие в кистях, но с крепкими пальцами, с сильной ладонью. Но кто, кроме матери, радовался их росту и силе! Ведь даже посеяв горох близ дороги, человек приходит проведать его по утрам и ликует, видя всходы поднявшимися хоть на самую малость.
Таня горько заплакала.
А поплакав, ощутила успокоение, и радость пришла к ней сама, как приходит голод и жажда.
Ведь это же отец приезжает!
Таня вскочила на кровать, расшвыряла подушки на пол. Потом легла ничком и так лежала долго, смеясь потихоньку и плача, пока не вспомнила вдруг, что вовсе не любит отца. Куда же исчезла ее гордость? Не этот ли мальчик Коля отнял у нее отцовскую любовь?
– А все-таки я ненавижу их, – сказала она.
И снова, то отливая, то приливая, овладевала ее сердцем обида.
Таня вскочила на колени и с силой стукнула кулаком по раме.
Окно раскрылось под ее ударом, и Таня снова увидела Фильку – в третий раз за этот день.
Нет, видно, в сердце его ни тумана, ни обиды, какую ощущала в себе Таня.
Он сидел на завалинке и держал на коленях атлас.
– Нет такой страны Маросейки, – сказал он. – Есть далекая страна Марокко, есть остров Майорка. А Маросейка – это не остров, не полуостров, не материк. Зачем ты обманываешь меня?