bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

А сама вызвала повариху и велела ей кормить моряка по особому рациону, чтобы каждый день были блины, пироги и беляши.

Она ему показывала новый дом и всё новое оборудование, и инвентарь. Ему всё нравилось, он расхваливал, а сам спрашивал, простила ли она его.

Ну, она, конечно, ответила, что если и было за что прощать, то уж, конечно, давно она простила и надо ли к этому возвращаться.

Тогда он пришел к ее младшим сыновьям и стал уговаривать их, чтобы не шалили, чтобы не расстраивали мать. Они сказали, что и так не шалят, пусть лучше он научит их сигналить флажками. Тогда он встал в коридоре на табурет и стал учить их, как желать друг другу и матери спокойной ночи на сон.

А она в это время купила ему чемодан персиков и две бутылки вина, потому что на другой день ему надо было уезжать на корабль.

Он сказал ей «прощай» и спросил, простила ли она его.

Она ответила, что вот две бутылки вина – это командиру корабля от матери, а персики – на угощение морякам.

Тогда он поцеловал ее и уехал к себе на корабль.

Вот какие выросли

Когда фашист повесил Витькиного отца и засёк его мать, он подумал своими коричневыми мозгами:

– Капут! Амба! Этого рода больше нет.

А Витька-то Глебский подполковником стал!

Когда Тамара сидела в углу, спрятав лицо меж грязными коленками, казалось, что погиб в ней нормальный жизнерадостный человек.

А сегодня-то Тамаре Юнусовой рукоплещет весь мир!

Когда они все плакали или играли в карты на вшивых одеялах, или переставали говорить от тоски, или крали колбасу, можно было задуматься: что станет с этими чумазыми, выйдет ли толк?

А вот оно как обернулось: Булат Нугматов – инженер, Лена с Надей Кононовы – педагоги, Игорь Матвеев – архитектор, и еще много-много выросло хороших и важных людей.

А всё мать, которая вовремя дала им хлеба, руку на голову положила или поддала шлепка.

Какие же ей теперь сказать слова, как всю нежность к ней выразить?

А вот как: народим-ка ей внуков, пусть понимает, что род наш, хлебушкинский, на этом не кончается, а только начинается, и радость от него еще людям вся впереди.

Сказали – и сделали. И достался матери в подарок сто восемьдесят один внук.

Внуки

Вот дети теперь пошли! Нет, чтобы вечером дома посидеть, – всё на веселье их тянет. А маленького куда? К бабке! Бабка накормит, бабка последит, бабка уложит.

Расплакался утром Павлик Алышев: «Не пойду в ясельки, пойду к бабуле». Мать уговаривает, бабка ворчит:

– Ладно, хватит ребенка мучать, давай сюда.

Прибежала однажды Любушка Глебская:

– Бабушка, хочу балериной стать, как тетя Тамара Юнусова. Научи!

Отец морщится:

– Выдумывает, не слушай.

– Эх, много ты понимаешь, Витя! – говорит бабка. – Хорошо ли было бы, если бы тогда Тамару учиться не отдала?

Обижается Бохдырчик Юнусов:

– Бабуля, когда наш автобус едет, я кричу-кричу, а он не слышит!

– Ладно, – говорит строгая бабка. – Я ему наподдаю.

И гудит, гудит теперь автобус, проезжая мимо Бохадыра Юнусова, а из окон ему школьники машут, младшие бабкины сыновья.

Но один раз крепко задумалась бабка. Поставили ее внуки в тупик. Прибежали:

– Бабуля, – говорят, – купи нам дедушку большого-пребольшого, у других есть!

Думала-думала, а потом отвернулась.

– Полно вам, – говорит. – Чем вам не дедушка мой заместитель по хозяйственной части, Абдурахман?

Два дня передышки

рассказ

Что же там было такого, у этого озера, если и через несколько лет при воспоминании о нем во мне загорается какое-то экстренное освещение, – и щупает, и высвечивает в памяти самые дальние уголки, вызывая отзвуки то ли тоскливой радости, то ли теплой печали? Самая струнка щемящая – где?

Вот мы идем, два незадачливых путешественника, я и Второй. Прошлым вечером, уже в сумерках мы соорудили шалаш, не углядев муравьиных дорожек, и теперь тело болит – и от сырости, и от укусов, и от жестких постелей. Одежду мы на утреннем холодке вытрясли, да нет-нет где-нибудь в паху или на спине зашевелится заблудившийся муравей и пойдет строчить кислотой, пока не найдешь его и не выбросишь с дрожью и отвращением. Костра мы не разводили ни утром, ни вечером, потому что в лесу всё так намокло, что дотронуться ни до чего нельзя было, а дождь не то чтобы перестал, а временно притаился, и тучи ползли из-за озера, наискосок, совсем низко над лесом. Озеро было темным, свинцовым, всё в гребешках и даже у берегов выглядело зловещей пучиной. К нему и подходить не хотелось.

Ну, лесная дорога – известное дело, она и в жаркие месяцы не бывала твердой, потому что солнцу не удавалось пробить заросли и высушить эти глубокие рытвины, колеи, оставшиеся, может быть, от телег прошлого века. Бог мой, какие лужи нам встречались, да это, пожалуй, уже и не лужи были, а маленькие пруды со своей растительностью, с лягушками, пиявками, разными водоплавающими жуками. Кое-где был возле них объезд – по кустам, по пенькам и корягам – кое-где не было, так что идти в дождь по такой дороге в обуви не имело никакого смысла, и мы шли босиком.

Вот мы идем, справа озеро, слева чаща, и вдруг дорога твердеет, подымается вверх, и, взойдя на пригорок, мы видим березовый лес, ослепительно белый, с влажными черными прочерками, мы входим в него, в глазах рябит, голова кружится, под березами россыпи ярких лисичек и мокрые ягоды костяники, а дорога с двумя неглубокими колеями где-то в глубине рощи делает классический поворот… Может быть, это?..

Ну, деревня. Деревня, каких много нам попадалось: одна улица вдоль дороги, другая, вырастая из середины ее, уходит к воде, и там, среди зарослей тростника – мостки, лодки. Чисто всё, темные словно разбухли от влаги, тропинки разрыты дождевыми червями, трава блестит. Ни кур, ни собак, ни людей. Мы в одно окно постучали, старуха вышла на порог и рукою – к озеру:

– Там, там… туды идите, там Тамарка, она принимает.

Встретили женщину с ведром отрубей. Губы сжала, головой покачала:

– Н-не-ет… У меня дочки. Вон к Тамарке пойдите, третий дом отсюдова, она вас возьмет.

А тут снова дождь пошел, да нам уже было все равно. Тропинка к дому совсем ушла под воду, и мы шлепали по шелковистой траве.

Дом был открыт, никто не выходил на наши призывы, мы заглянули в кухню, в комнату, оставив на полу мокрые отпечатки. Печь была вытоплена, пахло жареной рыбой и разваренной кашей, и сразу захотелось посидеть возле этой печи, в ее теплом облаке, на лавке, возле целлулоидной куклы.

По ступенькам мы спустились в крытый двор, высокий, с обнаженными стропилами, наполовину занятый сеновалом, вспугнули кур, потревожили поросенка и через воротца вышли снова в дождь, в огород, в заросли сочной зелени.

И сразу в глаза – в глубине, возле бани – блестящее от воды тело, темные руки, ноги, загорелые до колен, и всё остальное – неестественно белое. Нагнулась над кадкой, зачерпнула воды и крикнула кому-то в маленькое окошко:

– Танечка, ты держи ее, держи, не отпускай!

Выпрямилась во весь рост и тут увидела нас. Вскрикнула, вбежала в баню, бросив ведро. Всё это в доли секунды, мы не успели даже отступить, спрятаться.

– Что вам нужно-то, дьяволы? – спросила из-за двери.

– Да мы уйдем, уйдем, – сказал я одеревеневшими губами.

– Кого надо?

– Обсушиться! – крикнул Второй.

– Ну… посидите где-нибудь там, я скоро.

Мы вышли тем же путем на крыльцо, охватив взглядом всю домовитость чужого хозяйства: поленницу дров, кирпичи, грабли… всякие колышки, скляночки… Дождь был косым, и сухой оставалась лишь половина крыльца, брызги долетали до нас. С водостока в переполненную кадку с треском и бульканьем падала вода. А в окне напротив уже появилось бледное пятно лица, и в другом доме, и в третьем.

Идти было некуда. И мне вдруг стало радостно оттого, что льёт дождь, в лужах лопаются пузыри, а у нас есть надежда никуда не уходить от этого теплого, меченого соседями дома.

Потом парились в бане, прогрелись до самых костей. И, как бы приобщившись уже к тайнам этого дома, выбегали, в чем мать родила, за холодной водой в огород.

И вот, распаренные, прилизанные, с шелушащимися носами, сидим в кухне в сухих шерстяных носках.

Старшая Таня, смуглая девочка лет десяти со вздернутым носиком на тонко очерченном, совсем не деревенском лице, кормит маленькую. Тамара с непросохшими еще волосами, ухмыляясь, отворачивается то к буфету, то к печке, а потом, вдруг отвлекшись от нас, запевает:

– Ириночка любит кашку? Лю-юбит!..

Она ставит на стол сковородку жареных лещей, миску каши, кувшин молока.

– Кушайте, говорит, – чего смотрите, кушайте!

Мой спутник вопросительно взглядывает на меня и, порывшись в недрах отсырелого рюкзака, выставляет на стол флакон спирту.

– Мужик-то есть в доме? – весело спрашивает он. Так, на всякий случай, с тайной поддевкой.

– Мужик-то? Есть, – спокойно отвечает Тамара.

– Где же?

– А рыбу ловит.

Таня говорит, чтобы нам было яснее:

– Он рыбу на озере ловит. И эту он наловил.

Тамара сыплет угли в самовар, смахивает тряпкой сор, упруго нагибаясь и разгибаясь.

– Какая же рыба в такую непогоду, – тусклым голосом говорит Второй. – Рыба сейчас сытая.

– А ему всё нипочем!

– Так, может, мы подождем? – говорю я.

– Да нет, ждать нечего, – усмехаясь, отвечает Тамара. – Кушайте. Он когда еще придет. Да он и непьющий.

Мы тычем вилками в рыбу.

– А ты с нами не сядешь?

– Сяду. Вот сейчас с самоваром управлюсь.

«Лучше бы она не садилась, – думаю я. – Поедим наскоро, как случайные путники, переждем дождь где-нибудь на лавке, а сядет, так это уже гулянье, три рюмки, дым, разговоры всякие, как это рыбаку покажется, кто знает». Но она достает из буфета лафитничек и, мазнув по нему пальцем, ставит на стол.

– Мне тю-ютельку, – говорит. – После бани можно.

И едва подносим стопки к губам, – в такую тихую, всегда слегка церемонную минуту, – как на крыльце слышится топанье, шарканье.

– Ну вот, – говорит Тамара. – Пришел.

Мы замираем и, пока в сенях стучат сапоги, сидим со своими стопками в пальцах в неловком оцепенении.

А в распахнувшейся двери стоит в брезентовом капюшоне мальчишка лет двенадцати с куканом рыбы. И с плаща его, и с рыбы стекает вода.

– Вот он, наш мужик, – говорит Тамара и смеется над нами не то укоризненно, не то зло, но не слишком зло, а оставляя надежду на взаимное дружелюбие. – Валерка, поздоровайся.

– Здрасть… – бурчит Валерка и смотрит на нас исподлобья.

– Сперва мыться или кушать будешь?

– Кушать…

– А вы-то правда подумали, что мой мужик идет? – уже миролюбиво сказала Тамара. – не-ет, мой мужик не войдет. Он далеко.

– Служит?

– Сидит.

– За что, если не секрет?

Ответила не без гордости:

– За драку.

– Ну… – с видимым облегчением говорит Второй, – в таком случае… за плавающих и путешествующих!

И как бы закрепляя тему собственного достоинства, Тамара кивает на старших детей:

– Москвичи! Из самой Москвы. Сестрины дети.

– Из Москвы? Где там живете?

– На Бутырском валу, – говорит Валерка.

– Дом девятнадцать! – скоренько добавляет Таня.

У нее густая шапка волос, живые глаза, и в облике ее уже прорисовывается девушка, на которую скоро будут пялиться москвичи в вагонах метро и в троллейбусах.

Какое-то время еще продолжается неловкость, пустоты, потом пошел вольный разговор, ладный и неукротимый, как пробивающий себе путь весенний ручей. Тамара рассказывала, как недавно ночевали у нее туристы – сорок человек, ступить было негде! – и чего они ей оставили: масла килограмма два, три пачки сахару, мясных консервов, крупы всякой…

– А еще жених с невестой до этого были! – подхватила Таня.

– Те одну ночь ночевали. Женя и Лена.

А мы рассказали про муравьев, и они все смеялись.

– А вы надолго пришли? – спросила Таня и уставилась на меня.

– Вот отогреемся, высохнем…

– Поживите, – сказала Тамара. – Всё веселей. Торопиться некуда, дождик этот надолго. Вот сейчас чаю напьемся, в карты сыграем, потом уху будем варить…

И потом, за картами, когда мы вчетвером резались, каждый за себя, в подкидного на щелбаны, когда с окон стекали капли, а на их место тут же шлепались новые, когда ходики мерно щелкали и ошалелые мухи звенели где-то под абажуром, когда слева от меня, положив руку на мое плечо, стояла босоногая Таня и всё мне подсказывала, а я шлёпал её по лапке, чтобы не кусала ногти, я вдруг подумал, что это, может быть, самые счастливые минуты нашего путешествия.

И всё-таки я не об этом.

Другой день начался хозяйственными заботами. Мы пилили дрова, Валерка колол, держась независимо и молчаливо. Иногда к нам во двор прибегала Таня, по лестнице взбиралась на сеновал, всё кричала сверху: посмотрите, где я! Посмотрите! – веселилась сама с собой, приглашая и нас разделить ее веселье.

Перед обедом, когда мы умывались, поливая друг другу, пришла соседка в полиэтиленовой накидке и, остро глядя на нас, спросила:

– Тамара, соды немного у тебя не найдется?

Тамара дала ей соды.

– А эти кто ж такие?

– Да просто туристы, дождик пережидают.

– А-а!.. – Веселое возбуждение нашло на соседку. – А то я думаю – идут в дом, а ты с детьми в бане, думаю – что там у них выйдет?..

– Так это ж вчера было, теть Поль!.. – сказала Тамара.

Соседка ушла, и в доме снова не стало тревоги и недоверия, все занялись своим делом. Я чинил Танину куклу, она сидела на лавке, обхватив мою руку, Валерка и мой спутник сооружали, присев у порога, еще одну удочку. Тамара накрывала на стол, одновременно развлекая Иринку. И вдруг в окна ударило солнце, засверкали капли, в комнате обозначились свет и тень.

– Солнышко, солнышко! – захлопала в ладоши Таня.

– Ну вот, на погоду идет, – сказала Тамара. – Садитесь обедать.

Потом окно стало затухать, меркнуть, но тут же снова озарилось.

Валерка спросил:

– Рыбу пойдете ловить?

– Может, дела какие есть? – спросил я Тамару.

– Пойдите, нет никаких дел.

– И я, и я! – закричала Таня, снова схватив меня за руку.

Что-то стало тревожить меня в этой милой, слегка капризной привязанности. В том, как она неотступно следовала за мной, ловила мой взгляд, слегка позировала, если знала, что за ней наблюдают, я увидел какую-то для нее угрозу: ведь мы должны были скоро уйти. Я сказал об этом Тамаре. Она ответила:

– Безотцовские они. Безотцовские всегда привязчивые.

И вот берег озера, деловитый Валерка и мой спутник, а мы с Таней праздные, ну что ты будешь делать – держит меня за руку, не отпускает.

Кричит:

– Мы червей вам будем искать! Валерка, тебе личинка нужна? Валерка, а я знаю, где шитики!

– Ничего мне не надо, шла бы лучше домой, всё равно в лодку четверых не возьму.

– Ну и не бери! Мы с берега будем ловить, правда? – Это ко мне. – Я одно место знаю, там вот такие серебряные рыбки… И золотые.

– Вон туда поплывем, говорит Валерка, вставив уключины. – Ну, поедете?

Таня сжимает мою руку, почти виснет на ней, шепчет:

– Я тебе покажу, где шитики…

Не поеду я, пока можно. Не поеду.

– Оставьте мне, – говорю, – одну удочку. С берега побросаю.

– Как хотите. Тут сплошная треста. – В голосе Валеркином слышится осуждение. А Второй уже весь в азарте, весь в деле, ничего вокруг себя не видит.

– Счастливо вам! – кричим с Таней. – Щуку с руку! Ни пуха, ни пера!

Облака плывут, отражаясь в утихшем озере, в ноздри бьёт крепкий запах луговых испарений. В прибрежных зарослях носятся, внезапно замирая, голубые стрекозки. Чмокая веслами, медленно движется лодка. А на кромке песка стоит девочка в черном пальтишке с поднятым воротником и поет что-то невнятное, почти без мелодии:

– Маленький глупый дельфин!..

Устроили праздник. Тамара нажарила рыбы, накрошила луку с яйцами, я в хозяйских галошах сходил в магазин. Она кофточку надела розовую, хорошие туфли, вынула из шкафа патефон. Я бросился рассматривать все подробности – боже мой, как давно это было: ручки, зажимы, рычажки. А пластинки, святые реликвии, – «Кукарачча», «Брызги шампанского», «Тайна». Если во время игры сдвинуть рычажок в левом переднем углу, чтобы нормальное пение вдруг превратилось в идиотскую скороговорку: («Уменяестьсердце! Аусердцатайна!»), а потом увести его в обратную сторону, до сплошного мычания, то получится полная иллюзия детства.

Тане этот эксперимент очень понравился, и она повторила его несколько раз.

Но детей, наградив конфетами, отправили спать в чулан. Сами выпили. Тамара, положив локти на стол, спрашивала:

– Может, уехать, а?.. Я ведь из-под Вышнего Волочка. Мать у меня там, тетка. А он отговаривает…

Из-под клеенки достала письмо.

«Дорогая жена Тамара! – писал хозяин дома. – Сроку мне остался ровно год, перебейся как-нибудь, картошки посади побольше, рыбу, которую Валерка поймает, можно частично посолить, повялить. Грибов можно насушить, за брусникой пусть сходят. Но дом не оставляй и к матери не уезжай. Получил я от добрых людей на тебя письмо, будто ты сблядовалась, если всё правда, как они пишут, то смотри, Тамара, кровь мне к глазам приливает… Но я не верю, они, суки, меня на суде оговаривали и тебя хотят оговорить».

Дальше снова шли советы по ведению хозяйства.

Тамара всплакнула.

Потом были танцы. Мне и танцевать-то не хотелось, но она сама меняла пластинки и подходила то к одному, то к другому, соблюдая очередь. Танцевать с ней было нелегко, она не слушалась, а вцепившись крепкими негнущимися руками, ходила по-своему, с отсутствующим выражением на лице, следуя какому-то только ей известному ритуалу.

Так мы, расщедрившись, не жалея себя, веселили ее, чтобы ей осталось немного и впрок веселья.

Улеглись спать: мы с моим Вторым в комнате, на высокой кровати, она – в загородке, и поплыло, поплыло, закачалось… Привстал, посидел немного. Второй спросил:

– Что, худо?

– Нет, – говорю, – хорошо. Завтра уходить надо.

– Уйдём.

И провалился… Проснувшись от жажды, не сразу понял, где лежу и что лежу один. Тишина, в кухне ходики звякают, над занавеской, в верхнем стекле звезда мерцает.

Вышел в кухню – пусто, посуда на столе стоит, с вечера не убранная, самовар мерцает. Отогнул занавеску – вот он где! Тамарина голова с подушек поднялась:

– Что, мутит? Молока выпей, в чулане стоит на полке.

Я ничего не ответил, опустил занавеску. В чулан вошел тихо-тихо, так что услышал легкое посапывание. Валерка что-то пробормотал, вздохнул по-взрослому. Таня лежала на краю, выбросив руку. Я поправил им одеяло.

«Сукин сын», – подумал я про Второго.

А потом, когда стоял на крыльце и спокойно оглядывал звезды, снизошло ко мне всепрощение, и стал я себе казаться справедливым и жертвенным покровителем всяческой радости.

Провожала нас вся семья: Тамара с Иринкой на руках, повиснувшая на мне Таня, Валерка с веслами. Он взялся перевезти нас на тот берег, благо озеро было спокойным, а мы, обленившись слегка, хотели срезать себе дорогу.

– И я, и я повезу!.. – хныкала Таня.

– Приезжайте еще погостить, – говорила Тамара, – места всем хватит, а прокормиться – прокормимся.

Тане мы подарили расписную деревянную ложку, Валерке – фонарик, а Тамаре пообещали выслать для Иринки какой-нибудь джемперок или рейтузы, «поярче, четырнадцатого размера, что-нибудь такое веселенькое».

Мы сели на вёсла, Валерка на нос.

– Помаши дяде ручкой, Иринка, помаши-и… Дядя хороший. Скажи, приезжай к нам, дядя!..

Может быть, это? Скрипят уключины, с весел брызги летят, за кормой закручиваются воронки, а на берегу, как бы в предчувствии будущих разлук, измен, разочарований, стоит девочка, одной рукой машет, другой слёзы размазывает.


1967

Прощай, Офелия!

рассказ

Утром, как обычно, Мальва устроила себе маленькое ритуальное представление: выйдя из парадной, округло взмахнула рукой, будто сказочная царевна, и в тот же миг воздух наполнился сухим шелестом крыльев – птицы планировали с крыш, карнизов и подоконников. Постояв среди них, суетливо клевавших хлебные крошки, она отошла к скамейке возле акации, открыла портфель и достала пачку сигарет. Дома ей приходилось отказывать себе в курении, потому что мама, как бы поздно ни вернулась из библиотеки, улавливала запах табачного дыма и молча сердилась. Портфель был потерт, старомоден и сильно оттягивал руку, но Мальва им дорожила, поскольку он достался ей от отца, которого она болезненно ревновала к его новой семье, городу, в котором он жил, ко всему на свете. Когда она тащила портфель, ей казалось, что отец держит ее за руку. Кроме того, в его просторные недра вмещалось все ее имущество – от томика Цветаевой до зубной щётки и ночной рубашки, – на тот случай, если она останется где-нибудь ночевать. На бульваре, усыпанном жесткими листьями платанов, она вошла в телефонную будку.

– Привет! – сказала она в трубку. – Гусев, будет сегодня студия?

В трубке молчали.

– Але-е!.. С добрым утром, Гусев!.. Ты еще не проснулся?

Голос у Мальвы был звонкий, высокого тембра, с маленькой трещинкой. Гусев о нем говорил, что он создан для сцены, но в быту утомляет.

– Мать, мне плохо, – буркнул Гусев.

Теперь помолчала Мальва, соображая, что бы это значило и какой следует взять тон.

– А тебе когда-нибудь было хорошо?

– Мне не до шуток.

– Что, приступ?

– Да. Дикие боли.

– Ты один? – помедлив, спросила Мальва.

– Ты ж понимаешь…

– Ну, лежи, я сейчас приду. Да, Гусев, может, что-нибудь надо? Болеутоляющее?

– У меня есть. Погоди… знаешь что, – кряхтя, сказал Гусев, – пожалуй, прихвати «Ессентуки» семнадцатый номер. Зайди в «семерку», тебе все равно по пути.

Через десять минут он открыл ей дверь, небритый, с темными пятнами под глазами, и пошел в своем длинном халате в полумрак комнаты, где бесшумно мелькал телевизор.

– Слушай, ты бы хоть форточку открывал! – воскликнула Мальва, почувствовав, как у нее перехватило дыхание.

– Мать, не бранись, – сказал Гусев и дернул форточку за шнурок. – Извини, я лягу.

Мальва вошла в кухню и остановилась в растерянности. Повсюду стояли молочные бутылки с мутной водой, немытые кастрюли и стеклянные банки. Там и тут валялись горбушки черствого хлеба, огрызки фруктов и яичная скорлупа. Вода в их городе была с повышенным содержанием железа, поэтому раковина основательно заржавела.

– Слушай, посуду, что ли, моешь? – крикнул из комнаты Гусев. – Оставь ты все это в покое!..

– Ну, не ори, какое твое дело! – ответила Мальва.

Досада на Гусева быстро прошла. Какой с него спрос – он художник, режиссер от Бога. Бытовые мелочи и должны проходить через его жизнь по касательной. Со студийцами Гусев был строг, деспотичен – орал на них, беспощадно высмеивал, бывало, и унижал, так что дело доходило до истерик. Но ему все прощалось, потому что он и себя не щадил. Женская часть студии называла его между собой «добрым гангстером».

Она вымыла все, что было в раковине, но от этого общая картина кухни не изменилась. «Тут часа на три работы, если по-настоящему, – подумала Мальва. – Позову сегодня Куму и Лиду».

– Ну, успокоилась? – спросил Гусев. Он лежал на спине, прикрыв глаза.

– Хорош гусь, – с напускной строгостью сказала Мальва. – До ручки довел и себя, и квартиру… – Она уселась в кресло и закурила.

– Ай, брось… Хорошо, что ты позвонила.

– Понимаешь, хотела отпрашиваться, поскольку в институт тоже надо ходить. Ну, хотя бы через раз.

– Теперь походишь.

– А ты что, думаешь… сляжешь?

– Уже слег. – Он повернулся, и лицо его исказилось от боли. Мальва вскочила.

– Что сделать?.. Гусев, что?..

– Грелку… – прошептал он. – В ванной комнате.

Она нашла электрогрелку и включила ее в розетку над тахтой.

Гусев пощелкал переключателем.

– Беспризорник, – тихо сказала Мальва и провела рукой по его небритой щеке. Он ткнулся губами в запястье.

– Все бы ничего, – сказал он, – за ребят обидно.

– Не думай об этом.

– Как не думать… До смотра два месяца. Я уж думаю: может быть, здесь?..

– Кончай, Гусев! Это исключено. Ты же будешь скакать, орать. А тебе надо спокойно отлежаться.

– Тепло на улице?

– Тепло. Градусов восемнадцать.

– Затянулась осень… А в Москве, передавали, уже снежные заносы, мороз. Налей воды.

Мальва налила полный стакан. Гусев, покряхтывая и чертыхаясь, сел в постели и жадно стал пить. Она смотрела, как у него ходит кадык. Ей тоже захотелось минеральной, но она только сглотнула: у больного лекарство не отбирают.

– Гусев, милый, тебе же лечиться надо, – сказала Мальва.

– А, все равно подыхать.

– Слушай, не морочь голову! При том, что тебе дано, так плевать на свое здоровье… ты просто гад!.. – Она присела на край постели. – Гусев, почему ты не женишься?

На страницу:
4 из 6