Полная версия
Поиски стиля
«Странно, – думал он, – когда же они пересекутся? Для этой пары это не так уж существенно, но этим двум пора бы уже пересечься». И, смяв рукой подбородок, Дунин надолго забылся.
4Когда машина стала огибать первую сопку, Леля очнулась от забытья и впервые подумала о том, что ей предстоит. Было морозно, воздух пах совсем по-зимнему, и она попросила шофера закрыть окно. С голых склонов сдувало сухой снег, дорога от этого легонько дымилась.
«Ничего, – думала Леля. – Не успею озябнуть. Много времени на одну пощечину не уйдет».
Город начался раньше, чем она ожидала. За три года, что она не была здесь, он выполз к подножию сопок. Дома не образовывали улиц, а стояли свободно раскиданными кварталами.
Леля сказала шофёру:
– Остановитесь у сберкассы.
– Могу, – сказал он.
– А потом поедем обратно, – добавила Леля.
И он повторил:
– Для вас могу всё, что хотите.
Леля вышла, обогнула сберкассу и оказалась в замкнутом широком пространстве, меж силикатных домов. Белое полотно двора было прихотливо исчерчено линиями тропинок. Почти все они пересекались между собой. (Тут на краю сознания некстати возник Дунин). Леля нашла ту, по которой ходила всегда, и пошла по ней. Она умерила шаг, потому что увидела сразу много знакомых подробностей, от которых отвыкла. Крыши в сосульках, окна с висящими продуктовыми сетками, старое объявление, начертанное масляной краской на трансформаторной будке, согласно которому молоко продавали здесь же, с двух до пяти. Несколько радиол, мешая друг другу, что-то играли и пели. По двору от одного подъезда к другому торопились две девушки в нарядных платьях, укутанные шарфами. Одна несла на ладонях блюдо с салатом, другая сжимала в каждой руке по бутылке.
Леля почувствовала вдруг жалость к себе, до того неуместной она здесь оказалась.
Но тут она вспомнила, что за сберкассой ее ждет машина, а еще дальше, на плоскогорье меж сопок, скоростной комфортабельный самолет. А совсем далеко, за морем, за стылыми озерами и кружевными лесами – добрый инженер-конструктор по фамилии Дунин.
И Леля замедлила шаг. Два окна привлекали ее и отталкивали, она одновременно испытывала потребность смотреть на них и не смотреть. Там тоже свешивалась сетка с продуктами и была открыта форточка, из которой, как ей показалось, выходит, подрагивая и мерцая, теплый воздух чужой жизни. Чтобы открыть ее, вспомнила Леля, нужно встать коленом на подоконник. Она ощутила в руке холод задвижки.
И вдруг из парадной, которую она все это время держала под взглядом, вышли два человека. Леля остановилась, а они, не спеша, взявшись за руки, не видя ее, пошли к ней навстречу под пение радиол. Леля застыла на месте. Они приближались.
5И тут раздался звук, похожий на тот, который случается при пощечинах. Это Дунин в своей комнате всплеснул руками – линии пересеклись! Он допил кофе, оставшийся в стакане, и поднял с полу гантели. Не отходя от ватманского листа, он сделал несколько упражнений на развитие плечевых и поясничных мышц. Линии пересеклись, он это видел. Но Дунин вдруг почувствовал, как что-то связывает его радость. Он осторожно опустил гантели и навис над кульманом. И понял причину своего разочарования: на снежной равнине листа появилось много новых линий, жаждущих пересечения. И пока они множились, ему, Дунину, не будет покоя.
Он посмотрел на часы и, забубнив какой-то вульгарный мотив, пошел на кухню варить новый кофе. Тут же он вспомнил, что Леля не переносит эту его привычку в минуты рассеянности прибегать к вульгарным мотивам. «Ну, вот еще», – подумал Дунин и запел еще громче. «Зашел я в чудный кабачок! Тру-ля-ля!.. Вино там стоит пятачок. Тру-ля-ля!..» – пел Дунин, радуясь тому, каким удачным получается выходной день. Он знал, что до шести вечера еще много можно успеть.
6Они стояли друг против друга на снежной тропинке: Леля и те два человека – маленький и большой. Она наклонилась к меньшему и спросила:
– Ты кто? Тебя как зовут?
Он ответил:
– Антоша. А ты?
Она рассматривала его недоверчиво и пристрастно. Потом нащупала в кармане два мятных леденца, которые выдают в самолете, и вложила их в его руку.
– Ты с самолета? – спросил мальчик.
– С самолета.
– А вам соль давали?
– Давали.
– А где она?
– Не помню… Наверное, съела.
– Ну-у… – сказал он разочарованно и прошел мимо.
И Леля тоже, не подняв головы, чтобы не взглянуть на большого, повернулась и пошла прочь со двора. Ее никто не нагнал, не окликнул, разве что одна молодая пара пересекла ей путь: юноша нес два графина с пивом, а девушка блюдо рыбы в томате – на вытянутых руках. «В общежитии свадьба», – подумала Леля.
7К трем часам Дунин почувствовал, что голоден, и, не надев пиджака, в пальто, накинутом на рубаху, пересек трамвайный путь. Он прошел два квартала и в доме семнадцать, где помещалось кафе, стоя за мраморным столиком на слякотном грязном полу, стал обедать. Сначала он съел порцию трески в томате, а после сосиски, почему-то пахнувшие противогазом. Но Дунин этого не замечал. «Милая, – думал он, милая, добрая Леля!» Он был все-таки одиноким и остро это иногда ощущал.
8В это время Леля неслась по дымящейся поземкой автостраде к аэропорту. Еще в городе, на автобусной остановке, водитель с согласия Лели подсадил к ней мужчину и женщину. Они теперь подсчитывали там, на заднем сиденье, во сколько им обойдется, в сравнении с поездом, самолет. Оказалось, что самолет выгодней, а главное удобней. А Леля в это время думала о своём. «Дура я, дура, – думала Леля, не отрывая глаз от дороги, – этому не будет конца, хотя всё и закончилось».
– А я ведь вас знаю, – сказал водитель такси. – Вы нас английскому учили в вечерней школе. Лично для меня бесполезный язык.
– Очень может быть, – сказала она.
Когда они подъехали, посадку уже объявили. Лайнер стоял на том самом месте, где его оставила Леля. Она подходила к нему, как к спасительному ковчегу, который один только может вернуть ее в другую жизнь, к маме и Дунину.
9Дунин, не читая газет на стендах, не рассматривая афиш, не замечая прохожих, ринулся к дому. В эти минуты лайнер, ревя четырьмя турбинами, весь задрожал и тронулся с места.
Дунин поднялся в лифте лишь на пять этажей, то есть, метров на двадцать. Лайнер же в эти секунды взмыл в небо и вскоре на семь тысяч триста четырнадцать метров стал ближе к Солнцу.
Дунин выключил свет в прихожей, пересек комнату и подошел к кульману, а лайнер в это время прошел над Кандалакшской губой.
Тогда Дунин взял карандаш, и мысли его потекли гораздо быстрее, чем любой, самый скоростной самолет.
10Леля, слегка утомленная своим путешествием, зашла в гастроном, потому что знала, что на кухне у Дунина, как всегда, пусто. Она позвонила, и он ей открыл. Они постояли в прихожей, обнявшись, как полагается жениху и невесте после целого дня разлуки, а потом Дунин повел ее в комнату, к письменному столу. Он уже давно мысленно переживал эту минуту.
– Вот смотри, видишь, – сказал он, но она перебила.
– Погоди. Знаешь ли ты, где я была?
– Знаю, – сказал он, – ты летала туда, в этот город. Ты пахнешь турбовинтовым самолетом «ИЛ-18». Смотри, что я хотел тебе показать…
– Постой. Но ты знаешь, почему я летала?
– Естественно знаю, – сказал Дунин. – Ты любишь его. Как твое самочувствие? Тебя не мутит?
Она кивнула и села в кресло.
– Немножко.
Он принес ей воды. Она выпила.
– Но теперь всё с этим покончено. Знаешь, когда за два часа совершается то, о чем думаешь три года…
– Быстро, да? – улыбнулся Дунин. – Наши пассажирские лайнеры и впредь будут летать выше всех и быстрее всех! Вот посмотри…
– Что это?
– Видишь, линии альфа и бета пересеклись?
– Хорошо, – сказала она. – Я всегда в тебя верила. Сейчас я прилягу на полчаса, а потом приготовлю салат. А завтра я сделаю тебе рыбу в томате.
– Отлично! – сказал Дунин. – Но мне кажется, я сегодня что-то подобное ел.
А ведь шести еще не было!
Летайте, летайте самолетами Аэрофлота! И у вас всё устроится.
1965
Из рассказов о Кожине
КолебанияВ четверг он ясно понял, что страдает от колебаний. «Да», сказал он, а сам подумал: «Нет». «Хочу», но в тоже время и «не хочу». И всё, как оказалось, всё на свете имеет своё зеркальное отражение. Он мог встать и не встать, пойти побить Щукова и не пойти побить Щукова. «Гм-м, – размышлял Кожин, – что же я могу сделать без колебаний?» И, еще поразмышляв, он пошел по малой нужде.
ОпогодеОднажды Кожину не спалось. На рассвете он подошел к окну и увидел, как по пустому проспекту тягачи тянут смирную покуда ракету. Вокруг нее, как пчелы вокруг беспомощной матки, жужжа роились мотоциклисты.
«Дождь будет», – подумал Кожин, взглянув на небо, и шумно зевнул.
Экспедиция на БагамыС адмиралом Тучковым у него водились такие беседы.
Кожин. Хочу, адмирал, отправиться в экспедицию на Багамские острова, но непременно под парусами, непременно чтобы под бом-брам-стакселем и чтобы под бом-брам – ёкселем-мокселем.
Адмирал. Хе-хе-хе…
Кожин. Не желаете ли возглавить?
Адмирал (строго). Вы о чем это?
Кожин. Всё, всё, всё! Я передумал.
ИносказаниеКожин однажды проснулся и обнаружил, что во сне сочинил стихи:
ИностранцыТанцевали танцыОн подумал и мысленно поставил слово «иностранцы» в кавычки. Потом и слово «танцы». Ничего не оставалось, как закавычить и «танцевал».
Получалось какое-то иносказание.
Не продаетсяКожин красотою не отличался, у него был утиный нос и вывернутая, как у верблюда, губа. Зато у него была красивая кепочка. «Кожин, а Кожин, продайте кепочку. Неужели вам жалко?» – говорили дочери адмирала Тучкова Вера, Надежда, Любовь, и мать их София. Кожин бросал кепку на пол, топтал, но продавать не хотел.
Последняя рюмкаДома у Кожина были люди. Они принесли с собою выпивки и закусок, но ожидая его, как-то всё съели и выпили. Оставалась лишь рюмка портвейна. Кожин подумал о ней, но в это время её выпил Щуков. Он сказал, улыбаясь: «А вот и Кожин пришел!»
Прения по докладуОднажды они гуляли с Симочкой, но пошел дождь. Они зашли в какой-то дом, там, в красивом лепном зале, шло собрание. Кожин с Симочкой сели в задних рядах и задремали. Сквозь дремоту он услышал: «Есть еще желающие выступить в прениях по докладу?» Кожин вздрогнул и сказал: «Есть!» Он вышел на трибуну и выступил. Он сказал: «Проделана большая работа. Надо оставить всё как есть, но немного подновить». Симочка боялась скандала, но всем понравилось, ему долго хлопали. Кто-то даже крикнул: «Вот кого надо в бюро!» В бюро его не избрали, а лишь в ревизионную комиссию.
Тем временем дождь кончился, и они ушли.
– Вот видишь, я везде востребован, – сказал Кожин. – А ты нигде, Сима.
Завтрак на асфальтеКожин однажды шел и увидел посреди мостовой девушку с отбойным молотком. Она долбила асфальт и куски отталкивала. Неподалеку, в тени, стояла бутылка кефира. Кожин открыл ее, достал из кармана французскую булку и стал завтракать. Девушка, продолжая работать, с интересом на него посматривала. Она была бронзовая от загара. Потом она подошла и спросила: «Посмотри, у меня нос не облез?» Он отдал ей полбулки и полбутылки кефира. Так они вместе позавтракали. А потом и еще несколько раз. Но не ужинали ни разу.
Вальс СибелиусаОднажды Кожина пригласили в гости в приличный дом. Он пришел, опоздав на двадцать минут, и к тому же с мороженым. Сидел в гостиной, доедал, а все молчали. Доев, спросил: «где у вас можно руки помыть?» Ему показали.
Потом он сел за пианино и стал играть вальс Сибелиуса. Это за ним водилось: как увидит пианино, так – вальс Сибелиуса. Потом все ели пирожки с капустой, потеряв к нему интерес, а Кожин всё так и играл вальс Сибелиуса.
КабелиГуляя по городу, Кожин иногда обнаруживал, что его преследует кто-то чужой. Ему, например, постоянно попадались на глаза такие объявления: «Запрещается работать вблизи кабеля связи без представителя кабельной службы!» Или: «При буксовке в низких заболоченных местах не повреди кабель!» И просто: «Береги кабель!»
«Кабели, кабели…» – ворчал Кожин. И уходил в Летний сад. Он прятался там, где кусты образуют как бы сад внутри сада. По четырем углам его стоят четыре отвратительных старика, изображающих в любую погоду Страдание, Внимание, Радость и Иронию, а посреди клумбы еще – более жуткий Двуликий Янус. Все-таки здесь он был среди своих.
Гимн великому городуКожин любил посещать вокзалы. Иногда он ходил на Московский к отправлению «Красной стрелы». Заболтав проводника, он оказывался в вагоне-буфете и выпивал там, в обществе командированных артистов, граммов сто коньяка. Затем возвращался на перрон. Когда поезд трогался, и командированные осоловело глядели из окон, он подымал руки и дирижировал «Гимном великому городу». Сам он не любил ездить в поездах.
Начало учебного годаДруг и собутыльник Кожина Бирман работал на фабрике учебно-наглядных пособий в цехе глобусов. Кожин любил у него бывать. Как придет, так начинает крутить глобусы, приговаривая: «Пош-шел!.. Пош-шел!..» Однажды в соседнем цехе что-то загорелось. По местному радио объявили о пожаре и заодно поздравили всех с началом учебного года.
Вступительный взносКожин всем жаловался, что его хотят вовлечь в какую-то организацию и получить с него вступительный взнос. Один и тот же человек проходу не дает, всё время требует двадцать копеек. Жалобой заинтересовался адмирал Тучков. Поразмыслив, он сухо сказал: «Попробуйте угостить его пивом».
Жалоб от Кожина больше не поступало.
Происхождение поэмыЧтобы иметь заработок, Кожин иногда приходил в райисполком и интересовался в очереди, не желает ли кто-нибудь облечь свою претензию в художественную форму. Все отказывались, но один старик с радостью согласился. Так появилась на свет ходившая позже по рукам поэма: «Письмо председателю райисполкома товарищу Ширакову». Она начиналась строками:
Дорогой товарищ Шираков!Будем говорить без дураков…Ну, и так далее.
1968
О Хлебушкиной, которая им хлеба дала
быль
Чуть до убийства не дошлоТам были голодные, скрюченные ребята. И был с ними калека Исаак. Раненый, контуженый, стреляный, простуженный. Руки-ноги ему на фронте перебило, не помнит, как и домой добрел.
Хотел Исаак ребят накормить, да нашел в кармане только пуговицу. Хотел ребят распрямить, – не хватило сил. Так и сидели они в узбекских кибитках – тощие, злющие, как зверьки. А возле них лежал Исаак, шинелью накрытый, больные руки-ноги под себя подбирал.
Пришла однажды Самойленко из Наркомпроса, с собою Антонину Павловну Хлебушкину привела и говорит:
– Иди, Исаак, отдохни.
Исаак поднялся, шинель на плечи накинул и побрел отдыхать, куда – никто не знал.
А зверьки смотрят на Антонину Павловну, будто думают: «Хорошо бы тебя, Антонина, слопать. А Самойленкой закусить». Так и на заборе написала: «Убьём тебя, новый директор!»
А Антонина не из таких. Антонина своего двухгодовалого сына схватила в охапку, принесла зверькам, положила на вшивое одеяло и говорит:
– Вот вам, убивайте покуда.
А сама пошла.
У соседнего детского дома выпросила двадцать кило свеклы, в Наркомпросе – пять буханок хлеба, дома у матери – кастрюлек, у знакомых – посуды. Притащила всё к зверькам, говорит:
– Вставайте теперь. Варить будем.
Смотрит, а зверьки-то с сыночком на вшивых тех одеялах на четвереньках ползают, забавляются. Сынок хохочет, а зверьки: «Гав-гав! Р-р-р!..»
Затопили они рваными галошами, стали свёклу варить. Потом разделили поровну и поели с хлебом.
Вот и не захотели они ее убивать…
Кто чем мог, помогалСекретарь узбекского комсомола Ядгар Насреддинова, худенькая девушка с косичками, душой болела за детский дом. Она попросила все другие комсомолы помогать, кто чем может.
И они помогали.
Однажды в декабре 1942 года в Москве выдавали крупные маринованные сельди. Аня Панкратова и говорит своим подругам – Масловой, Уткиной, Бирюковой и Шелудаковой:
– Подруги, не будем этих сельдей есть. Направим их в Ташкент, в наш подшефный детский дом, пусть полакомятся.
И направили.
А у военных строителей было иначе. Там они посовещались, ремни на один пролет поубавили, Карай-Беда и говорит:
– Будем, товарищи, им каждый день по восемь-девять пайков посылать.
Помогали, кто чем мог: Оренбург – пшеном, Киров – сушеными грибами, фронт – добрым словом.
«Здравствуйте, всенародная советская мать, Антонина Павловна!» – писали ей с фронта.
А что она сделала-то, а она ничего. Ездила в Клин, брала там кое-кого.
Кто сам мог есть, тому хлеба давала, а кто сам не мог, тому питательную клизму ставила.
Сама в семиверстных сапогах, в телогрейке, мода-люкс по тем временам. Худенькая, востроносенькая – уж какая там мать, тем более всенародная.
Однако обзавелась она сыновьями. Доставалось ей по пятнадцать – по двадцать сыновей в год.
Сыночек Витя ГлебскийА с ним, значит, было так. Сначала он был сыном законных родителей. Жили они под Ленинградом, в селе, пока немец не пришел, а когда пришел – перестали жить. Отца повесили, мать засекли, а Витя в лес убежал. Сидел там волчонком, потому что от людей уж ничего хорошего не ждал.
Однако подошли советские части. Был меж нашими одинокий полковник Глебский. Отмыл он, отогрел пацана и сказал ему:
– Будешь мне сын.
Так бывало вовремя войны. Стал Витя – Глебским. Поехали они с отцом в Ташкент. Отец побыл немного в мирной жизни, а потом снова уехал на фронт, чтобы добить зверя в его логове. Пока добивал, самого ранило да контузило. Приехал он насовсем в Ташкент, не успел немного с сыном побыть, а его уж и на лафете повезли.
Случилась меж теми, кто за гробом шел, Хлебушкина. Она Витю привела к себе, слёзы утерла и сказала:
– Будешь мне сын.
Был Витя один раз сыном, был другой раз сыном, стал дважды сиротой. Выбрали его за это председателем детского совета. А Антонина сыночком назвала.
На фронт они подалисьВоенный гостинец сладок да недолог.
Съели они пшено, съели грибы, съели селедки. Вот и пришел однажды к Антонине повар Карим.
– Антонина, Антонина, – говорит, – кушать надо, а варить нечего.
Села Антонина плакать. Думает: «Где же я столько провизии наберусь – на двести ртов?»
Подходит сзади Витя Глебский со старшими ребятами, окликает ее:
– Мать…
– Чего тебе? – спрашивает Антонина Павловна.
– Полно плакать-то, – говорит Витя. – Дай нам метрики. Мы с ребятами на фронт подаёмся.
– На фронт?.. Чего вы там забыли, на фронте?
– Сражаться будем. Наше дело правое. И аттестаты получать. Ты нашими аттестатами всю свою ораву прокормишь. Дай метрики, мать.
Не дала она им, конечно, ничего, кроме материнского поцелуя да легкого подзатыльника.
Но всё-таки после этого нашлась она что варить. Брюковки или там или свеколки мороженой, но, как сейчас помнит, сварила.
Еще один сынСыновья были разные: беленькие, черненькие, каштановые. И появился один рыжий. Его привезли из блокады. Он вытягивал шею и ловил воздух ртом. Но потом, когда он поймал, надышался, ему сказали:
– Еды у нас не очень много, но тебя-то, дистрофика, накормить хватит. Ешь!
И он стал есть и съел сколько мог.
– Наелся? – спросили его.
– Наелся…
– Ну, теперь утрись, да пойди, отдохни.
Он отдохнул, но потом снова почувствовал признаки голода. И подумал было пойти об этом сказать. Но ему стало совестно. Он знал, что еды осталось немного, и не смогут ему всю скормить.
Тогда он подумал, что раз еды мало, то всё равно на всех не хватит и от неё никто не станет сыт. Но ему было совестно.
Тогда он подумал, что если встать ночью и съесть ту еду, то вовсе никто не узнает. Но ему было совестно.
И тогда он пошел.
Он разбудил двух дистрофиков, чтобы не так было страшно, и сказал им, что у него есть еда. Дистрофики при этом моментально вскочили, так как спали и видели еду во сне.
Они вдвоём держали веревку хилыми своими руками, а он, обвязавшись ею, спустился вниз. Там, в холодке, на шнурах, чтобы не достичь было крысам, висели две военные колбасы.
Тогда он сломал одну и стал есть, а сверху на него глядели дистрофики, упрашивая большими глазами о колбасе. Он, не переставая есть, кинул им кусок, но в отверстие не попал, и кусок шлепнулся в пыль. Он скоро почувствовал, что колбаса была очень соленой. И ему захотелось пить. Рядом стояли бутылки с хлопковым маслом. И он пил, задрав голову, а сверху смотрели большими глазами дистрофики, умоляя о масле и о колбасе.
Он сунул кусок колбасы за пазуху и приказал им, чтобы вытаскивали, и они потянули веревку изо всех сил. Но известно из каких-то законов физики, что двум дистрофикам одного не поднять. Когда он понял это, он стал просить, чтобы они хоть спустили ему воды. Но они, не желая без колбасы быть виноватыми, бросили веревку и побежали на тонких ногах.
Утром его нашли с запекшимися губами и стали промывать изнутри и снаружи. Он был жив, раз вытягивал шею и ловил воздух ртом.
– Наелся? – спросили его.
Он прошептал:
– Наелся…
– Ну, теперь утрись и пойди, отдохни.
Это ему сказали блокадники: три брата Бурштейны, Валя Андреева, Зоя Лаврова и другие.
А Антонина погладила его по рыжей стриженой голове, потому что и это был ее сын.
Дочь Тамара ЮнусоваВ Варшаве, когда умолкли дойры и она встала, сияющая, около рампы, ей устроили бурную овацию и вручили диплом. Но это спустя много лет после того, как она осталась под тёмным ташкентским небом одна, с братишкой Фархадом.
В Москве её, тоненькую, юную, со множеством блестящих косичек, приветствовала молодежь всего мира. Но это потом, а сначала она взяла Фархада, своего несмышленыша, за руку, и они пошли в детский дом.
В Хельсинки ей снова кричали «браво», но перед этим она сидела в углу, спрятавшись от людей, вздрагивая от каждого прикосновения или слова.
В Бомбее, в Калькутте, в Шанхае, в Рангуне она заражала людей жизнерадостностью и весельем, но для этого нужно было сначала, чтобы русская женщина Антонина Хлебушкина посадила ее к себе на колени и пропела на ушко: «Наша Тома горько плачет, уронила в речку мячик, тише, Томочка, не плачь, не утонет в речке мяч».
И еще для этого Хлебушкиной нужно было не спать по ночам, добывать хлеб и простыни, ругать за плохие отметки, мыть, стирать, заплетать косички, укладывать вечером и будить по утрам.
Вот только тогда Тамара встала, улыбнулась, и пошла по планете – танцевать.
Подполковник ГлебскийВитька Глебский еще долго был Витькой, а только уж потом подполковником стал.
В военном училище получал от матери посылки с яблоками, с шерстяным домашним вязаньем и письма. А когда подошел отпуск, помчался домой.
Так торопился, что не стал ждать своего законного поезда, а уцепился за чей-то чужой. Схватил намертво поручни последнего вагона, да так и ехал, прижавшись к холодной запертой двери. И только уж где-то далеко за Новосибирском курители папирос увидели его за мутным стеклом. Отперли дверь, втащили в вагон и давай растирать водкой руки, ворча: «Куда спешил-то, дурень!» А он улыбался: «Домой».
Вот так, с забинтованными руками, с довольной улыбкой он и предстал перед матерью.
Генерал сказал потом:
– Вот маменькин сынок.
– Без мамы – умру, – говорил Витька.
Но все-таки подполковником стал.
Сын Гена ЛукичевОднажды во двор вошел рыжий моряк – косая сажень в плечах. Он поставил чемодан, огляделся и сказал, что дома раньше такого не было – новый, видно, построили дом.
К нему подошли пацаны и спросили, а кто он такой. Он сказал, что он их брат, тогда они стали выяснять его фамилию, он ответил, что его зовут Генка Лукичев. Пацаны побежали к матери и закричали, что приехал какой-то рыжий, назвался их братом, так правда ли это?
Мать вышла на крыльцо, всплеснула руками и сказала, что правда. Тогда моряк подошел к ней и спросил, за всё ли она его простила?
Мать сказала, что это он зря выдумывает, и велела приготовить для него ванную, отдельную комнату и накрыть для всех праздничный стол.
Но моряк не унимался. Он все ходил следом за матерью. Он сказал, что он отличник боевой и политической подготовки, но только вот простила ли она его?
Она отвечала, что ей и прощать-то нечего, не помнит она за ним ничего.