Полная версия
Меж двух мундиров. Италоязычные подданные Австро-Венгерской империи на Первой мировой войне и в русском плену
Венгры представлялись единственными, кто предлагал прочную основу для государственного союза, учитывая раздробленность славянского мира, разделенного на чехов, словаков, поляков, рутенов, хорватов, словенцев, сербов. Соглашение, или компромисс (Ausgleich) 1867 г. признал особый статус венгров, приравненный к статусу немцев, и создал Двуединую монархию (Doppelmonarchie), институциональную структуру, остававшуюся почти неизменной до момента распада империи. Монархия теперь становилась Австро-Венгерской, основанной на союзе двух независимых государств с равными прерогативами, которыми правил один и тот же государь – император Австрийский и король Венгерский. Каждое государство имело свой собственный парламент и свое правительство и независимо осуществляло большинство своих полномочий, делегируя трем общим министерствам управление иностранными делами, обороной и общим налогообложением. В десятилетнем соглашении между двумя сторонами была установлена квота финансирования каждой из них для покрытия общих расходов[14]. Это породило сложную и оригинальную конституционную структуру, которую нельзя было назвать федерацией, потому что не существовало высшего органа для двух государств, как нельзя было назвать и конфедерацией, так как ее компоненты не имели суверенитета. В последующие десятилетия напряженность между Австрией и Венгрией не ослабевала из-за различных толкований Соглашения, но в целом оно гарантировало достаточную внутреннюю стабильность в последние полвека жизни империи, переименованной после 1867 г. в Австро-Венгрию.
Однако это не стало решением проблем национальных требований: был удовлетворен только венгерский вопрос, наиболее дестабилизировавший государство, что продемонстрировала революция сорок восьмого года. Положение других меньшинств не улучшалось, но, напротив, ухудшалось, будучи обусловленным немецким господством в Цислейтании (так официально назвали Австрию, имея ввиду территории к западу от реки Лейта) и венгерским господством в Транс-лейтании (т. е. Венгрии, территории, находившиеся к востоку от той же реки).
Две страны, будучи объединенными в добровольный союз, состояли из обширных территорий, где продолжало проявляться множество национальных трений[15]. В Венгрии только половина жителей говорила на мадьярском языке – остальные ее жители (хорваты, немцы, румыны, рутены, поляки, словаки, сербы, словенцы) помещались новой институциональной структурой в подчиненное состояние. В то время как Австрия провозгласила себя многонациональным государством, признавая языковые права своих подданных, Венгрия заявила себя государством национальным, не беря в расчет население, говорящее на других языках. В последующие десятилетия она повела агрессивную политику мадьяризации, обострившую национальные конфликты. Венгерский язык был введен в качестве обязательного в начальных школах, а институциональные и культурные пространства для выражения интересов других народов постепенно сокращались. Дуализм власти усиливал положение венгерского меньшинства, но в ущерб всем остальным. Это, впрочем, создавало относительно крепкий порядок, разрушившийся только из-за Первой мировой войны, но который основывался на немецком господстве в Цислейтании и на венгерском в Транслейтании, таким образом предотвращая превращение империи в действительно многонациональную институциональную реальность.
2. Австрийские итальянцы
К середине XIX в. около пяти с половиной миллионов итальянцев составляли важную часть габсбургской мозаики. Это была значительная составляющая империи не только с количественной, но и с экономической и культурной точки зрения. Среди всех народов монархии австрийские немцы обнаруживали только среди итальянцев, кроме, разумеется, как в своей среде, настоящих представителей Kulturnation, т. е. нации с солидным историческим и культурным багажом. Но итальянское присутствие было вовсе не однородным, будучи распределенным по широкой территориальной полосе, которая извивалась с запада на восток, включая регионы с разными экономическими, социальными и демографическими характеристиками и судьбой.
Австро-Венгерская империя, 1867–1918 гг.
Исторические моменты, когда земли, населенные итальянским населением, стали частью многонациональной империи, были, в самом деле, разными. Австрийское Приморье с одной стороны, с Триестом, графством Торица и Градишкой и маркграфством Истрия, и регион Трентино с другой, на протяжении веков входили в зону влияния Габсбургов. Ломбардия же (Миланское и Мантуанское герцогства) перешла во владение Австрийского дома только в начале XVIII в. Этот переход произошел еще позднее для зоны Венето – упраздненной Венецианской республики – и для ее далматских владений, санкционированный только с Кампо-Формийским миром 1797 г. По этим причинам исторический опыт взаимодействия каждой итальянской земли с австрийской реальностью разнился, и разными были отношения, установившиеся между италоязычными окраинами и германским центром. Если в районах самой ранней принадлежности к империи установились прочные связи с Веной (не без напряженности, как мы увидим ниже), то этого нельзя было сказать о Венето, переданном Австрии как раз в тот момент, когда там усилилось итальянское национальное самосознание, а также и о Ломбардии, которая пережила, впрочем, золотой век реформ просвещенных монархов Марии-Терезии и Иосифа П[16].
Из пяти с половиной миллионов австрийских итальянцев пять миллионов проживали в Ломбардо-Венецианском королевстве, двуглавой институциональной реальности, порожденной в результате Венского конгресса с целью объединения под непосредственным контролем Габсбургов итальянских территорий с различными характеристиками[17]. Новое королевство простиралось на территории, представлявшей одну восьмую всех австрийских владений и имевшей преимущественно городской профиль: 12 из 19 крупнейших городов империи находились именно там. Ломбардия и Венето вместе с австрийскими герцогствами являлись единственными районами империи, где говорили только на одном лишь языке. Это был крупный остров лингвистического единообразия в большом многоэтническом море габсбургских владений. Но, исключая язык, различия между двумя районами были глубоки. Венето характеризовалось экономическим и политическим разрывом между роскошной Венецией и остальной, весьма бедной, территорией. Ломбардия, напротив, была одним из самых богатых регионов в империи, став поэтому объектом особого внимания со стороны австрийского правительства.
Увеличение налогового бремени, централизующие меры Вены, направленные на сокращение полномочий местного патрициата, и репрессивная политика, характерная для Реставрации – всё это вызывало недовольство у элиты Ломбардии и Венето. Австрия же сопротивлялась любым проявлениям, даже в сфере культуры, итальянского патриотизма. Политические волнения 1820–1821 гг. встретили репрессии Меттерниха и установление жесткого полицейского контроля: отныне любое намерение Вены придать прочное и широкое одобрение своему господству стало неосуществимым. 1848-й год и последующие репрессии австрийцев ознаменовали точку невозврата в процессе созревания национального самосознания итальянцев и либерально-конституционных требований – произошел окончательный разрыв между косной венской властью и передовым итальянским населением. Военно-политические события следующих пятнадцати лет привели к окончательной потере Ломбардии (в 1859 г, после войны Австрии против Пьемонта и Франции) и Венето (в 1866 г., после поражения от Пруссии и нового Итальянского королевства).
Другие земли, отмеченные итальянским присутствием и остававшиеся связанными с Веной даже после переломного момента 1866 г., имели различные исторические судьбы и государственные профили. Прежде всего, они не были полностью итальянскими территориями, а характеризовались типичным национальным многообразием Габсбургской монархии. Эти регионы имели более древние отношения с империей, непрерывно участвовали в ее политической и институциональной жизни, устанавливая также прочные связи в экономической и торговой сфере. Вновь созданное Ломбардо-Венецианское королевство управлялось непосредственно Веной в качестве провинции, лишенной форм самоуправления, в то время как земли, оставленные после 1866 г. Австрии, принадлежали автономным учреждениям различных королевств и земель (Lander) империи. Несмотря на централизующее давление после Венского конгресса, региональные автономии не отменились, даже на тех территориях, где проживало не говорящее по-немецки население. С помощью сеймов в Lander и связанных с ними политических представительств были выстроены отношения между периферией и столицей, часто противоречивые и неудовлетворительные, но всё же действующие в форме диалога и совместного управления общественными делами. Политические представители Трентино, восточного Фриули, Триеста и Истрии пребывали в русле политических и административных перипетий империи, участвуя в учредительных собраниях Франкфурта и Вены, в дискуссиях о реформах избирательной системы, об общей реорганизации институциональной структуры монархии и в целом в региональных и имперских парламентах. Напротив, ломбардцы и венецианцы никогда не разделяли с другими народами империи общий опыт парламентской жизни, и, когда в 1861 г. жители Венето получили возможность избрать своих представителей во вновь образованной Палате депутатов, они предпочли воздержаться, подчеркивая тем самым свое окончательное отделение от Вены.
В Австрийском Приморье и Трентино издавна существовало значительное привлечение местных представителей в административный аппарат габсбургского государства[18]. Большинство должностных лиц и государственных служащих, работавших в учреждениях на итальянских территориях, происходили из тех же регионов и зачастую даже не знали немецкого языка[19].
В учреждениях Трентино мы видим самое широкое использование итальянцев, в то время как в Триесте, а также во Фриули и Истрии работали представители и других коренных языковых групп. К ним следует присоединить руководителей учреждений, чиновников и должностных лиц полицейского аппарата, которые могли происходить из любого региона империи.
Всё это объясняет разное отношение итальянского населения к Вене и их разные взаимосвязи с Габсбургами. Для всех оставалось важным сохранить свой язык и культуру, но при этом у ломбардцев и венецианцев превалировало стремление к полной независимости, в то время как итальянские жители Трентино, Триеста, Фриули и Истрии требовали большей административной и законодательной автономии в рамках существовавшей государственности, не исключавшей совместного управления и национальных идентичностей.
Поворотный 1866-й год не закрыл итальянский вопрос, но глубоко изменил его условия. До этого итальянцы были одним из самых значительных компонентов империи, теперь же они стали самым маленьким из национальных меньшинств. Перепись 1910 г. отражает демографическое положение империи, давая представление о сложности огромного государства и предоставляя нам статистику об итальянцах. На территории в 675 тыс. кв. км проживало более 51 млн. жителей, принадлежавших к пяти религиозным конфессиям (католики, протестанты, православные, иудеи, мусульмане) и разделенных на двенадцать этнолингвистических групп. Две доминирующих группы – 23,9 % немцев и 20,2 % венгров – не достигали половины населения. Большинство, таким образом, составляла совокупность других народов – чехи (12,6 %), поляки (10 %), рутены (7,9 %), румыны (6,4 %), хорваты (5,3 %), сербы (3,8 %), словаки (3,8 %), словенцы (2,6 %), итальянцы (2 %), боснийские мусульмане (1,2 %). Все вместе славяне имели 47,2 % общего населения, самый высокий процент по сравнению с немцами и мадьярами вместе[20]. Примерно 780 тыс. итальянцев представляли часть, немного превышающую мусульман в Боснии-Герцеговине. В течение нескольких лет количество итальянцев в Австрии намного сократилось и они рассеялись в зарубежье, уже не населяя обширные зоны от Ломбардии до Истрии. После уступки региона Венето Итальянскому королевству территориальная связь Тренто и Триеста была нарушена: итальянцы теперь жили в двух отстраненных географических районах, которые они разделяли с неитальянским населением. Политический вес итальянцев в Вене практически сошел на нет, а глубокие различия между двумя районами их расселения затрудняли составление совместных национальных претензий.
В Италии, в течение пятидесяти лет, отделявших от освобождения Венето до начала Первой мировой войны, землям Трентино и австрийской Адриатики, которым ирредентистское движение тоже предвещало освобождение, приписали полную принадлежность, соответственно, к городам Тренто и Триесту. Теперь в национальном коллективном воображении два эти города стали единым, неделимым символом принадлежности к итальянской цивилизации, находящиеся в оковах и ожидающие своего освобождения – два города-«побратима», для многих – с расплывчатым и неопределенным географическим расположением, что помещало их вне реальных зон и зачастую рядом друг с другом. Социалист из Триеста, но также активно работавший в Тренто, Лайош Домокош, хорошо знавший это, иронично шутил по поводу широко распространенного в Италии неведения о «неосвобожденных» землях: «Наши дорогие братья из Счастливого королевства всерьез верят, что Триест и Тренто – это братья схожей судьбы, обычаев, традиций и истории; они верят, что, сделав четыре шага, мы попадем из Триеста в Тренто и наоборот»[21]. Но не только географическое расстояние между двумя городами не было должным образом воспринято в Италии, но также и «реальное, историческое, духовное расстояние», которое, по словам Шипиона Златапера, было еще более огромным, чем физическое, и которое привело другого жителя Триеста, социалиста Анджело Виванте, к утверждению, что это были «как нарочно созданные две принципиально разные вещи по историческому, этническому, экономическому развитию», ставшие «двумя сиамскими близнецами традиционной риторики»[22].
В отличие от тех, кто в Италии развевал ирредентистским флагом, у жителей этих регионов имелись четкие понятия о разнице не только между двумя городами-символами, но и в более общем плане – между Трентино с одной стороны и регионом северо-восточной Адриатики с другой. Различия, возвращаясь к словам А. Виванте, были основаны на истории, демографии, экономике, общественной, институциональной и политической реальности.
В Трентино наиболее важными городскими центрами были Тренто с населением чуть более 30 тыс. человек в 1910 г., Роверето с населением около 11 тыс. человек и Рива с населением 9.200 человек. Остальные 360 тыс. жителей Трентино проживали в городках и селах, где в экономике доминировал сельскохозяйственный сектор: в нем были заняты 62 % населения с подавляющим преобладанием мелких фермеров[23]. Промышленный сектор подвергся несомненному развитию в течение первого десятилетия XX столетия, но в целом он всё еще имел полукустарный стиль, сосредоточенный на малых производствах, часто связанных с сельским хозяйством. Многие из недавно перебравшихся в город «крестьян-рабочих» сохранили крепкие отношения с селом. Поэтому в Трентино накануне войны переход к индустриализации еще не завершился, несмотря на многообещающую оживленность нескольких промышленных сфер и развитие производства гидроэлектроэнергии[24].
Совершенно иная ситуация сложилась в Австрийском Приморье, экономическая жизнь которого в значительной степени вращалась вокруг Триеста, важнейшего порта империи, а также ее третьего по величине города. Административный центр региона Джулия переживал тогда взрыв демографического роста: с 104 тыс. жителей в 1857 г. до 224 тыс. в 1909 г. Массовая урбанизации полностью изменила экономический, демографический, лингвистический профиль города, заложив основы национальных трений. Адриатический город, идеально интегрированный в экономическую, коммерческую и финансовую жизнь империи, стал одной из ее самых динамичных реальностей. Он представлял собой основной терминал для экспорта и импорта в обширные внутренние территории, занимая тысячи людей в обслуживании порта, на верфях, в строительстве[25].
Трентино представлял южную часть графства Тироль, административным центром которого являлся Инсбрук. Тироль был особенным случаем в мозаике Габсбургов, так как тут жили подданные, говорящие на разных языках: они, однако, занимали различные части зоны, к югу – итальянцы, к северу – немцы[26]. В других габсбургских регионах языковые группы смешивались в запутанном клубке, распределенные как пятна на шкуре леопарда, что делало невозможной разграничительную линию для их отделения. В Тироле, напротив, существовала лингвистическая граница, признанная таковой и немцами, и итальянцами. Она проходила близ Салорно, места, где долина Адидже, значительно сужаясь, имеет ширину всего чуть более двух километров. Это сужение заставляло многих верить, что именно тут находится рубеж между Италией и Австрией, как военно-стратегический, так и национальный[27]. К югу от этой долины лежал Трентино, как его стали называть итальянцы, отстаивая его отличие от остальной части графства и используя термин, никогда не принятый Австрией, которая называла эту землю Welschtirol (Итальянский Тироль) или Sudtirol (Южный Тироль)[28].
Данные последней австрийской переписи 1910 г. дают представление о Трентино как о лингвистически однородном крае: 393.111 человек говорило по-итальянски и по-ладински (перепись не делала различия между этими двумя языками); 13.893 по-немецки; 2.666 на других языках; 9.708 жителей-иностранцев, из которых 8.412 – подданные королевства Италии[29]. Зеркальная языковая ситуация существовала в землях, расположенных непосредственно к северу от долины, между Салорно и перевалом Бреннеро, также присоединенных к Италии после Первой мировой войны и переименованных в Альто-Адидже (Верховья Адидже). Здесь немцы составляли подавляющее большинство: 215.345 жителей против лишь 22.516 говорящих на ладинском и итальянском языках[30]. Таким образом, из-за сложившейся ситуации итальянцы считались меньшинством во всем тирольском крае, но они почти полностью были сосредоточены в его южной части, отделенной от части немецкоязычной довольно четкой линией. Население Трентино, хотя и составляло парламентское меньшинство, не испытывало бытовых этнических столкновений с доминирующим немецкоязычным населением, что делало национальные трения менее существенными, чем в других зонах.
Ситуация на побережье Адриатического моря сложилась более разнообразной. В 1910 г. в Триесте и его окрестностях проживало 119.159 итальянцев, 56.916 словенцев, 2.440 хорватов, 29.439 подданных Итальянского королевства, 12 тыс. немцев и почти 10 тыс. человек, говорящих на других языках. В Гориции и Фриули насчитывалось 154.564 словенцев, 90.151 итальянцев, 8.947 подданных Итальянского королевства, 4 тыс. немцев. Если в городе Гориция италоговорящих было чуть больше других, а округи Градишка и Монфальконе имели явное итальянское большинство, то в Сезане и Толмине компактно проживали словенцы. Ситуация в Истрии – не менее сложна: 168.100 хорватов, 1535°° итальянцев (включая подданных королевства), 54-993 словенца, около 13 тыс. немцев и около 17 тыс. говорящих на других языках и с другим гражданством. Еще остается Фиуме[31], corpus separatum[32] венгерской короны, с 24.212 итальянцами, 12.946 хорватами, более чем 6 тыс. венграми и 2.337 словенцами и, наконец, Далмация, где итальянцы представляли меньшинство со всего 3 % населения, из которых, однако, половина была сконцентрирована в столице Заре[33]: 9.200 жителей против всего лишь 3.500 «сербохорватов». Трудно представить более сложный этноязыковой контекст, состоящий из множества групп – их соотношения менялись при перемещении всего на несколько десятков километров. Ситуация, совершенно отличная от Трентино: в Австрии, вероятно, не было другого региона, способного предложить более благоприятные этнические условия для разрешения национальной напряженности, чем Тироль, и, наоборот, совсем немногие другие регионы империи обладали такими сложными условиями, как Австрийское Приморье[34].
Несмотря на глубокие различия, во второй половине XIX в. и с резким ускорением в течение десятилетий на рубеже XIX–XX вв. все районы с итальянским присутствием познали обострение национальных конфликтов – параллельно с тем, что происходило в других многоязычных регионах империи.
3. Языки и национальности
В течение десятилетий после исторического компромисса между Австрией и Венгрией националистическая буржуазия дуалистической монархии сосредоточила свои усилия на «изобретении» своих народов. На территориях, которые во многих случаях характеризовались билингвизмом и множеством идентичностей, строители наций пустили в ход символы и мифы о фундаментах и «отцах отечества» и, прежде всего, о языках. Язык, по аналогии с тем, что происходило в остальной Европе, стал первым элементом национальной идентификации[35]. Главный инструмент для распространения патриотических чувств, он оказался нагруженным беспрецедентной ценностью. Лингвистика, а также география и демография стали вспомогательными науками национализма, предоставляя аргументы и цифры тем, кто занялся вычерчиванием воображаемых границ, отделявших прежде неразрывно связанное.
Те же самые верхи двойственной монархии внесли решительный, хотя и невольный, вклад в придание языку роли идентификатора. Официально империя не признавала существование разных наций в пределах своих границ, но с 1870-х гг. она поручала проводимым раз в десять лет переписям населения собирать данные о «языке использования» ее жителей. Мера, введенная переписью 1880 г., первоначально предназначалась исключительно для статистических целей, будучи направленной на получение дополнительной информации по использованию языков в различных регионах. Несмотря на то, что органы по статистической отчетности поспешили указать, что определение языка, на коем говорит житель, не означает его нацию, становилось ясно, что результаты переписи будут восприниматься как картина процентной численности каждой национальной группы.
Особенно в западных регионах империи националисты определили язык в качестве основного показателя этнической принадлежности, и лингвистическая перепись теперь предоставила им возможность усилить и распространить эту интерпретацию. Вооруженные официальными данными по «использованию» языков, они могли обозначить на карте зону проживания своей национальной группы, изучая каждые десять лет ее, по результатам переписей, расширение или же, наоборот, вызывающее беспокойство сокращение[36]. Обязательство лингвистического декларирования стало мощным средством упрощения идентичности, заставляя всех подданных империи выбирать одну и только одну национальную принадлежность, что было нелегко в тех регионах, где переход от одного языка к другому шел незаметно. Тождество между языком и этнической идентичностью радикализировало оппозицию, превратив каждую перепись в решающий эпизод национальной битвы. С тех пор битва за нацию становилась всё более битвой за язык.
Однородность, продвигаемая националистами, не всегда имела ту очевидность, как это представляли их собственные повествования[37]. Долгое время и историография также находилась под влиянием интерпретации внутренней динамики империи Габсбургов исключительно через ключ национального прочтения: монолитные этнолингвистические группы якобы боролись друг с другом и еще более – с центральным правительством, вплоть до неизбежного рождения однородных национальных государств после Первой мировой войны. На самом деле, речь идет о территориях с очень отличными друг от друга историями и характеристиками, где продолжали сосуществовать множественные и многогранные идентичности, формы «национального гермафродитизма»[38], которые, например, обуславливали тот факт, что житель Богемии мог чувствовать себя чехом, но также и австрийцем, и славянином, и, наконец, богемцем, то есть полноценным гражданином двуязычной территории. Намного реальнее, чем некая нация, ожидавшая из своего кокона превращения в государство, являлся собственно национализм, способный изобрести эту нацию, избирательно опираясь на более или менее отдаленное прошлое. Суть в том, что в центре, как и на периферии, нараставшая в Австро-Венгрии политическая напряженность принимала вид национальной конфронтации, ставшей стержнем всех местных политико-институциональных кризисов на рубеже XIX–XX вв.
Возможно, наиболее ярким примером является Богемия, потрясаемая неизлечимым национальным конфликтом, который имел серьезные последствия для общей стабильности имперских институтов. В Богемии и Моравии на две трети населения, говорившего на чешском языке, приходилась треть говоривших на доминирующем в империи немецком, и округи с чешским большинством перемежались с округами с немецким большинством. Чехи, переживавшие экономический и социальный рост, утверждали, что по историческим причинам их язык должен стать единственным официальным языком на всей территории, немцы же просили предоставить такой статус доминирующему языку в каждом отдельном округе. В таком сложном контексте в апреле 1897 г. премьер-министр граф Казимир Бадени представил парламенту Вены два постановления, регулирующих использование языка в государственной администрации Богемии и Моравии и признававшие статус официального языка также и за чешским языком[39]. Это подразумевало обязанность государственных должностных лиц знать оба языка и правильно использовать их в отношениях с населением и другими ведомствами. В случае, если служащие не смогли бы общаться и на чешском и немецком языках спустя три года, они лишились бы должностей. Постановления Бадени могли бы взять на себя роль модели разрешения конфликтов для всех регионов империи, где сосуществовали народы, говорившие на разных языках. Однако он недооценил упрямство германского национализма, который, будучи не менее агрессивным, чем другие, посчитал проект о языках как карательный по отношению к немцам. Если немецкий язык, lingua franca (язык-посредник) империи, был хорошо известен чешским чиновникам, то этого нельзя было сказать о чешском языке для немцев, считавшим его языком низшим, имевшим местное значение и ограниченное использование. Для немецких националистов предложение учиться чешскому являлось провокацией – оспариванием их национального, лингвистического и культурного превосходства.