Полная версия
Гавел
Одно дело – показать, что отношение Гавела к матери нельзя было назвать теплым, и совсем другое – попытаться объяснить, почему так случилось. На первый взгляд кажется, что все было в порядке. Божена неограниченно распоряжалась домом, следила за воспитанием детей, вместе с мужем принимала гостей, и ее в ответ тоже приглашали в гости; к изменам же мужа она относилась терпимо. У них был хороший прочный брак, несмотря на то, что Вацлав Мария был женат вторично, а Божена была на шестнадцать лет моложе его. Своих сыновей она охраняла и поддерживала, ей были важны их успехи. Но, по-видимому, ее воспитание неким образом вызвало глубоко амбивалентное отношение к противоположному полу, каковое ее старший сын пронес через всю жизнь. Гавел внутренне нуждался в женском обществе, в нежности и радости, которые была способна дать ему женщина, но также – в ее руководстве и порядке, которые она могла ему обеспечить. Всю жизнь он инстинктивно искал общества сильных женщин-лидеров, способных помочь ему преодолеть чувство беспомощности и неуверенности. И, хотя это звучит как довольно-таки банальное клише, все они так или иначе напоминали его мать.
Вместе с тем Гавел часто восставал против авторитета женщин в своей жизни и упорно старался от него освободиться. Хотя размышлениям о сложности отношений между мужчиной и женщиной он посвятил немало часов, что отразилось и в его литературном творчестве, бо́льшую часть времени он проводил в обществе мужчин, где, как правило, лидером был он сам. И несмотря на то, что он придавал огромное значение более острому инстинкту женщин и их способности приобщаться к глубинным тайнам жизни, в целом – за некоторыми важными исключениями – он не очень высоко ценил их интеллектуальные возможности. Например, в «Письмах Ольге» заметен его несколько насмешливый взгляд на присущие его жене манеру письма и образ мыслей.
Это противоречивое отношение к женщинам у Гавела отчетливо проявилось и в период его президентства. С одной стороны, он окружал себя представительницами другого пола и даже пошел на риск, что его будут сравнивать с Муамаром Каддафи, когда пригласил двух молодых женщин в свою службу охраны. С другой – он обычно не выдвигал женщин на ответственные посты. Среди сотни с лишним министров, которых он как президент назначал (хотя в последние годы его влияние на такие назначения и было ограниченным), не набралось бы и пяти женщин. Двум женщинам, принадлежавшим к узкому кругу первых сотрудников его президентской канцелярии, Эве Крисеовой, своей давней подруге и замечательной писательнице, а также семикратной олимпийской чемпионке гимнастке Вере Чаславской, он доверил работу с письмами в своей канцелярии и ведение дел, связанных с социальным обеспечением. В дальнейшем, будучи уже чешским президентом, он отводил женщинам исключительно роли ассистенток и секретарш. Единственными заметными профессионалками в его команде были адвокаты, представлявшие его интересы – как частные, так и служебные, – и Анна Фрейманова, заботившаяся о его авторских правах. Все-таки когда речь шла о его личном благополучии и личных интересах, он в конечном итоге полагался на женщин.
Всякий, кто решится попробовать охарактеризовать – вплоть до тонких нюансов – личность Гавела, неизбежно столкнется с этой глубокой двузначностью, проявлявшейся в нем уже с ранних лет, и не только по отношению к женщинам. Неловкость склонного к полноте робкого ребенка у него с самого детства сочеталась с естественной самоуверенностью исключительно одаренного и бесконечно любознательного мальчика с интеллектуальными запросами, значительно превосходящими его возраст. В дальнейшем при каждом повороте и кульбите богатой событиями жизни отчетливо сказывались обе эти стороны его характера. Его уверенность в себе парадоксальным образом росла пропорционально невзгодам и препонам, на которые он наталкивался, и наоборот, неизменными спутниками величайших его триумфов были сомнения. Такая душевная организация не обязательно предвещает легкую судьбу, зато основательно вооружает ее обладателя для борьбы с превратностями жизни.
Портрет художника в юности
Он был один. Один – юный, дерзновенный, неистовый.
Джеймс Джойс. Портрет художника в юности(перевод М.П. Богословской-Бобровой)В год окончания войны Гавелу еще не было и девяти, но, постоянно прислушиваясь к разговорам взрослых, он не мог не понимать, что мир коренным образом изменился. На смену мертвящим тискам нацистской оккупации пришли две армии с разными намерениями. Армия с востока, занявшая теперь бо́льшую часть территории республики, включая столицу, не появлялась в этих краях со времен сражения под Аустерлицем. На сей раз эта армия пришла под красным знаменем со звездой, серпом и молотом. Вторая, под звездно-полосатым флагом, до тех пор не продвигалась в Европе дальше Франции. Это произошло в конце войны, которая должна была покончить со всеми войнами, и пришла эта армия по приказу президента Вильсона, сыгравшего ключевую роль в послевоенном устройстве Европы вообще и в создании Чехословакии в частности. Язык страны, откуда явились солдаты первой из этих армий, был сходен с чешским, ее классическая литература, отмеченная французским влиянием, имела немало читателей в среде чешской интеллигенции, но население этой страны во многом отличалось от чехов. Другая, лежащая далеко за Атлантическим океаном, до XX века была известна местным жителям в основном лишь как прибежище для массы «измученных бедняков»[45], голодных, преследуемых и предприимчивых, большинство которых уже никогда не вернулось на родину. Основатель Чехословакии Томаш Гарриг Масарик, проживший последний год Первой мировой войны в Соединенных Штатах и женатый на американке, отождествлял себя со страной за океаном настолько, что даже взял себе фамилию жены, поставив ее перед своей собственной, а независимость Чехословакии провозгласил именно в Вашингтоне. Несмотря на свои симпатии к России как стране близкого славянского народа, он питал глубокое недоверие к ней в ее самодержавно-клерикальном обличии – точно так же, как и к недемократической большевистской революции. Его преемник Эдвард Бенеш, дипломат до мозга костей, играл в Большую игру довольно искусно, но не обладал необходимой для успеха силой, а к концу Второй мировой уже настолько зависел от Советского Союза, что, хотя сам он вместе с правительством в изгнании провел бо́льшую часть войны в Лондоне, новая послевоенная власть формировалась в Москве.
Тем не менее в 1945 году Чехословакия еще, казалось, могла выбрать одну из двух возможностей либо по крайней мере попытаться сбалансировать – в той или иной степени – влияние обеих сторон. Были восстановлены, пусть с существенными ограничениями, демократические институты, и в интеллектуальных кругах вновь развернулась дискуссия (хотя чем далее, тем более ожесточенная) между растущим числом последователей коммунистической веры и приверженцами либеральных гуманистических традиций государства, основанного Масариком.
На первый послевоенный период пришлась также волна праведного гнева и актов возмездия – осуществляемых подчас неправедными людьми – нацистским активистам и сочувствующим, а также коллаборантам из числа чехов. В действительности возмездие обрушилось на немцев в целом. Три миллиона граждан Чехословакии – этнических немцев – были выдворены за пределы страны, и тысячи, если не десятки тысяч, были убиты «революционными гвардейцами» или растерзаны разъяренной толпой. В захлестнувшей общество волне ненависти ко всем, кто провел годы войны в относительном достатке и пережил ее без больших потерь, тень подозрения пала и на обоих братьев Гавелов. В свою защиту им удалось раздобыть весьма условное подтверждение собственной безупречности за подписью члена «совещательной комиссии» при национальном комитете района Прага-Глубочепы: «Настоящим заявляем, что в настоящий момент нам не известно что-либо и мы не располагаем какими-либо обвинительными материалами против братьев Гавелов, владельцев предприятий ресторанного обслуживания в Баррандове»[46]. В отношении Милоша Гавела позднее велось следствие по делу о связях с нацистами и сотрудничестве с германской киноиндустрией, и хотя обвинение с него было снято, его признали морально непригодным для дальнейшей работы в кинематографе – может быть, не только из-за поведения во время войны, но еще и по причине его гомосексуальных наклонностей. То, что он был богат, послужило отягчающим обстоятельством. Его студию, AB, поглотила волна национализации крупных промышленных предприятий и фирм. В 1949 году, после безуспешной попытки бежать на Запад, он получил двухлетний тюремный срок, а с 1952 года, когда побег наконец удался, обосновался в Мюнхене. «Люцерну» и недвижимость Вацлава Марии Гавела новые власти до поры не трогали, хотя пора эта была недолгой.
Кроме нескольких рисунков, сохранился только один документ, иллюстрирующий направление мыслей и развития Вацлава Гавела в то время. Фантазия «Фабрика добра» не датирована, но орфография Гавела, грамматика и общий контекст позволяют считать, что она написана после окончания войны, скорее всего в канун или вскоре после наступления нового 1946 года[47]. В ее создании с воодушевлением участвовал и Иван. Как пишет в ней сам Гавел, главной его целью было стать знаменитым Исследователем и Профессором, что отвечало его интересам в тот период. В частности, он тогда «решыл[48] достать экипировку, чтобы отправиться на полюс»[49]. Сделаться миллионером казалось тоже важным, но это было лишь средством для осуществления грандиозного проекта «Добровки» – фабрики на 90 000 рабочих мест с филиалами в каждом городе, где имелись филиалы фирмы «Батя». Уже само название фабрики вместе с расчетами на последней странице, написанными рукой кого-то из старших (возможно, это был Гуго Вавречка), говорит о том, что текст создавался частично в Злине, центре империи Бати. Иван вспоминал[50], что фабрика получила имя «Добровка» – по контрасту с названием гиганта автомобилестроения «Шкода»; но еще вероятнее предположение, что за этим стояла игра с названием города Злин[51]. Не очень понятно, что должна была производить эта фабрика, судя по всему, добро. Она должна была снискать своему основателю необычайную популярность, что следует из изображения «Венды, как мы его называли», восседающего на «золотом престоле» и прославляемого ликующей толпой[52]. Эта невинная детская фантазия словно предвещала, что ее автор, даже в собственных глазах, предназначен для великих свершений. Вскоре, однако, ему пришлось учиться умерять свое честолюбие.
Летом 1947 года, когда будущее страны предопределил навязанный Сталиным отказ от плана Маршалла[53], пришло время задуматься о систематическом образовании Вацлава. Родители, старавшиеся дать своим сыновьям все самое лучшее, отправили вначале его, а двумя годами позже и Ивана в уникальную школу для мальчиков в Подебрадском замке. Коллегия имени короля Иржи из Подебрад была одновременно эксклюзивной и государственной, элитной и благотворительной, сочетавшей консервативный дух, как в британском Итоне, с передовыми либеральными идеями, и словно воплощала в себе дилеммы родителей. Ученики школы были самого разного социального происхождения: одни происходили из семей сельских врачей – коллег соучредителя школы (кардиолога), другие – из видных пражских семей. Некоторые, как, например, дети направленных на работу за границей дипломатов, являлись своего рода заложниками в стране, быстро учившейся подозрительности к собственным эмиссарам, к ветеранам войны и ко всем, кто имел какие-то контакты с внешним миром; некоторые же были сиротами, потерявшими родителей в годы войны. Для приема в школу требовалось сдать вступительные экзамены. По любым меркам здесь удалось собрать целый ряд исключительно одаренных детей. В один год с Вацлавом сюда поступили будущий председатель чешского Олимпийского комитета врач Милан Ирасек, будущий секретарь не запрещенной при коммунистах Чехословацкой социалистической партии Ян Шкода и сын мученика антигитлеровского сопротивления и будущий борец антикоммунистического подполья Йозеф Машин, для одних – герой, а для других – убийца[54]. «Куратором» комнаты, где жил Вацлав, был его старший однокашник Милош Форман, будущий кинорежиссер, автор фильмов «Черный Петр» и «Амадей». В этой же школе учился еще один будущий голливудский режиссер, Иван Пассер.
Помещения школы, располагавшейся в замке, история которого восходила к XIII веку, были хотя и роскошные, но не такие уж удобные. В комнатах с высокими потолками имелось только печное отопление, зимой там было холодно, и ученикам приходилось то и дело выстраиваться цепочкой, чтобы поднять уголь из подвала в отведенную классу Гавела спальню на пятом этаже. Одиннадцатилетний Вацлав каждый вечер читал в кровати. Держался он большей частью особняком. Ближайшим его товарищем был Лойза Стрнад[55]. Поскольку Прага была недалеко, Вацлаву разрешалось ездить через выходные домой. Иногда он звал с собой кого-то из мальчиков, у которых такой возможности не было.
Правила в школе были весьма строгие. Ребятам вменялось в обязанность поддерживать порядок в спальнях и личных вещах, причем тут действовала балльная система поощрений и наказаний, которой все боялись. Гавел, по натуре склонный к порядку, был, по всей видимости, не очень ловок, поэтому баллов набирал не слишком много. Милан Ирасек, который время от времени ездил с Вацлавом в Прагу, вспоминает, как вечно придирчивая мать Гавела Божена укоряла его: «Почему ты не можешь быть таким же примерным, как Ирасек и Черношек?»[56]
Спустя шестьдесят лет память тех, которые еще живы, избирательна и фрагментарна, однако же никто из них не вспоминает, чтобы Гавел был исключительно выдающимся учеником. Школа, следуя британским образцам, придавала большое значение спортивным достижениям и лидерским качествам. Юному Вацлаву, как кажется, недоставало того и другого. Он даже петь не умел. Форман помнит его как парнишку «с умными глазами, который был такой вежливый и любезный, что сам себе этим вредил»[57]. Только какая-то «внутренняя сила» уберегла его от судьбы «раба» всей комнаты и снискала ему «дружеское уважение» младших соучеников[58]. Как-то раз, когда мальчики учились ездить на подаренном школе велосипеде и один за другим выкатывали на нем из школьного двора на площадь к памятнику короля Иржи и затем сразу же возвращались обратно, Гавел, который не без труда взобрался в седло, вместо того чтобы сделать круг, устремился куда-то вдаль. «Гавел сбегает!» – закричал Форман. Когда же учитель Гофганс догнал его на мотоцикле на полпути к Нимбурку, выяснилось, что Гавел не умел ни развернуться, ни слезть с велосипеда, потому что его короткие ноги не доставали до земли[59].
На уроках Вацлав был послушен, но несколько робел и держался в стороне от других. Чувство отчужденности – результат привилегированного воспитания – в нем тогда, по-видимому, усилилось. Когда учитель Боучек спрашивал у учеников, кто их родители и чем они занимаются, Гавел молчал до последнего, а потом неохотно ответил, что его отец держит ресторан, точнее, два ресторана. «Рестораны? Какие рестораны?» – удивился учитель. «Баррандов и Люцерну», – выдавил из себя Гавел[60].
В феврале 1948 года коммунисты, совершив путч, осуществили захват власти. Министр иностранных дел Ян Масарик, сын Президента-освободителя, был найден мертвым во дворе министерства: якобы он разбился после падения из окна ванной в министерской квартире на пятом этаже, что произошло при обстоятельствах, которые наводили на мысль о грязной игре[61]. Министр юстиции Прокоп Дртина, друг семьи Гавелов, совершил попытку самоубийства, выбросившись из окна своей квартиры, но с тяжелыми увечьями пережил падение, чтобы вскоре после этого быть приговоренным к пятнадцати годам заключения. Еще одного видного политика, также близкого семье Гавелов, социалиста Губерта Рипку, министра внешней торговли, от подобной же судьбы спас только побег за границу. Вацлав Мария Гавел в 1949 году провел три месяца в тюрьме по подозрению в пособничестве группе проводников, помогавших беженцам уйти на Запад.
До нас не дошли никакие документы или свидетельства, за исключением одного-единственного[62], в поддержку утверждения, что в подебрадской школе Гавелу был свойственен конформизм. История о том, как он вступил в Чехословацкий союз молодежи (ЧСМ) и разгуливал по городу в форменной голубой рубашке его членов, которую в 2007 году рассказывал предубежденный против Гавела Йозеф Машин, не внушает доверия[63]. О степени интереса Гавела к политике и его информированности в то время свидетельствует его запись в хронике класса от 30 мая 1948 года: «После выборов не происходило ничего особенного, что было бы достойно упоминания в этой хронике»[64].
Летом 1948 года, наперекор вихрю, который ее вскоре смел, подебрадская школа по-прежнему сохраняла свой исключительный этос и программу. В июле у Качлежского пруда в прекрасной лесистой местности на юго-востоке Чехии был организован ежегодный скаутский лагерь. Гавел входил в отряд «водных скаутов», которому вменялось в обязанность переправлять в лагерь свои палатки и вещи на лодках, что неизбежно приводило к разным происшествиям.
Гавел, чья скаутская кличка (которой он не слишком радовался) была Скарабей[65], уже тогда пользовался репутацией искусного стилиста, «на несколько лет опережающего остальных»[66], поэтому ему поручили вести хронику лагеря. Своим не по годам взрослым, округлым почерком он тщательно записывал все важные события последующих четырех недель. К сожалению, важнейшим событием оказался самый дождливый за последние годы июль, так что значительная часть его записей посвящена сетованиям на погоду и ожиданиям, когда же наконец выйдет солнце, и лишь небольшая часть – играм, стоянию в карауле, завязыванию узлов и торжественным клятвам. Тем не менее в конце хроники мы находим написанную по всей форме благодарность Скарабею от начальника лагеря за образцовое ведение записей. Большинство из них начиналось с того или иного «лозунга дня», который нередко шел вразрез с победной идеологией эпохи. Например, уже тогда Гавел записывает: «И слово способно быть делом». В контексте того времени приводимая им цитата из Масарика «Иисус, не Цезарь» звучит как дерзкий анахронизм[67].
В 1950 году анахронизмом стала сама школа, просуществовавшая всего четыре года. Весной Вацлава и его брата Ивана, поступившего сюда только за полгода до ее закрытия, вместе с другими учениками распустили по домам. Некоторых перевели в обычные школы в Подебрадах. Директора Ягоду отправили работать на угольной шахте.
Серебряный ветер
Серебряный ветер! Блажен лоскут
земли, где первый флаг ты взвеял;
когда ж флаги сникнут и опадут —
спасибо за то, что ты нам веял.
Фаня Шрамек. ПисецкаяПосле возвращения Гавела в Прагу казалось, что ему не получить не только элитного, но и вообще какого бы то ни было образования. В 1950 году на нем уже стояло клеймо «буржуазного элемента», который не заслуживает даже аттестата зрелости. Коммунисты хотя и называли себя атеистами, по-видимому, поклонялись мстительному богу, который наказывает за грехи отцов потомков до третьего и четвертого колена. Сыновей мог очистить только оказывающий благотворное воздействие физический труд при безоговорочном принятии образа жизни и ценностей рабочего класса. Удовлетворяло этому условию место лаборанта в Химико-технологическом институте или нет, но именно там Вацлав с помощью родителей нашел себе пристанище. Он изыскал также способ продолжать обучение в средней школе – пускай не днем, когда его присутствие могло угрожать кристально чистому сознанию учащихся представителей рабочего класса, а в вечерние часы, после смены. В Средней школе трудящейся молодежи на Штепанской улице, неподалеку от «Люцерны», он очутился в компании подобных ему социально ненадежных элементов, с которыми его объединяли не только схожие проблемы, но и общие интересы. В лице Ивана Гартманна, Радима Копецкого и Станды Махачека Гавел обрел друзей, с которыми он мог спорить, дискутировать и философствовать без боязни, что их объявят реакционерами. Впрочем, их таковыми и без того считали[68]. Так возник неформальный дискуссионный клуб, которому Радим Копецкий придумал название «Тридцатишестерочники» – по одинаковому у всех году рождения[69]. Первоначально члены клуба ставили своей задачей совершенствоваться в ведении дискуссий о политике, экономике и философии. А так как их шансы сделать карьеру на любом из этих поприщ были нулевыми, не удивительно, что тематический спектр их дискуссий дополнили области, не столь зависимые от господствующего в обществе вероучения, такие как танец, музыка, фотография и поэзия. Всего за два года существования группа выпустила пять номеров журнала, названного «Диалоги 36», и два альманаха под общим заглавием «Серебряный ветер» (по названию популярного романа Франи Шрамека, воспевавшего молодость).
Копецкий и Гавел быстро выказали себя движущей силой группы. Причиной были отчасти их социальные навыки и независимое оппозиционное мышление, а в случае Гавела еще и то, что у него тогда, как и неоднократно впоследствии, можно было встречаться. В пятидесятые годы большая квартира или собственный дом были в Праге редкостью. Семья же Гавела жила в просторной удобной квартире в центре города, а родители Вацлава умели принимать и охотно принимали гостей.
Хотя шестнадцатилетний в то время Гавел начал пробовать себя в поэзии, себя он видел в первую очередь мыслителем. Трудно удержаться от соблазна усмотреть в этом истоки его позднейших философских опытов, но большей частью это были бы напрасные старания. Гавел сам признавался, что краснеет, вспоминая свои «инфантильные попытки найти во всем какое-то позитивное содержание и смысл»[70].
Вначале он исповедовал некий вариант социалистического гуманизма, в котором отразилось преобладавшее в его семье направление мыслей в сочетании с положениями идеалистической философии Масарика. Этот первый опыт создания общефилософской системы он называл «гуманистическим оптимализмом». В ее основе лежала идея «стандартного универсального оптимума потребностей» каждого индивида, достижимого посредством общественного регулирования. Эта мысль не слишком отличалась от идеи социального государства, которая в недавнем прошлом внедрялась в практику рядом западных обществ. Она прекрасно совмещалась с масариковским гуманизмом и идеей будущей общеевропейской формации, которую разделял дед Вавречка. Сам Гавел был одним из ранних приверженцев и даже в каком-то смысле глашатаев европейской интеграции. «Гляди-ка, – написал он в письме Радиму Копецкому 2 марта 1953 года, – уже рождается Объединенная Европа»[71]. Не так много было людей, особенно среди живших за железным занавесом, которые в то время именно так расценили подписание 10 февраля и 1 марта 1953 года договоров о создании Европейского сообщества угля и стали. Возражая против продвигаемой Копецким концепции «национального социализма», Гавел прозорливо замечал и поддерживал развитие по пути наднациональной интеграции, в которое и он позже внес свой вклад.
Вместе с тем в свои шестнадцать лет Гавел испытал на себе – может быть, даже в большей степени, чем иные из его товарищей-подростков, – влияние ереси и судорожных софизмов господствующей идеологии. В упомянутом выше письме Копецкому он даже сверх положенного отдает дань марксистскому пониманию диалектики, спорит с Радимом, утверждавшим, что политическая практика коммунистов знаменует собой упадок их идеологии, соглашается с тезисом о зависимости общественной «надстройки» от «производства» (все это он через сорок без малого лет будет торжественно опровергать в своей речи в американском Конгрессе) и в целом выказывает одобрение социалистическому мировоззрению. Но это нерешительное, шизофреническое одобрение. «То, что было в квадратных скобках [], говорил я-марксист, не я-я»[72].
К счастью, гуманистический оптимализм не стал конечной точкой в развитии Гавела как философа. Уже в раннем возрасте он с болью осознавал принудительный характер общественного регулирования, особенно в той форме, в какой оно осуществлялось в коммунистических странах, и выступал за свободу самовыражения индивида, насколько это допускала необходимость ограничить его эгоистические инстинкты. При этом Гавел исходил из диалектики и решение усматривал в маловероятном «объединении двух крайностей, монополистического капитализма и марксистского коммунизма». Он ратовал «не за чистый индивидуализм, не за коллективизм, но за <…> индивидуализм с коллективной совестью». В итоге он пришел к еще менее правдоподобному заключению, что «такая система уже постепенно формируется в С.Ш.А. <…> Собственником средств производства не является ни государство, ни отдельный индивид, но те, кто на них работает»[73]. Не исключено, что к такому выводу, в пользу которого Гавел едва ли мог найти аргументы в тогдашней периодике, его привело чтение классиков американской литературы – от Уолта Уитмена до Джона Стейнбека.
Можно посмеяться над философствованиями шестнадцатилетнего юноши, а можно усмотреть в приведенных строчках доказательство того, что он уже тогда, как и позднее, рассуждал как тайный этатист. Но в контексте того времени он предстает отнюдь не радикалом. Даже социал-дарвинист и моральный нигилист Радим Копецкий признавал необходимость национализации крупных отраслей промышленности и – в известной мере – социального планирования. В их дебатах, все более бурных, именно Гавел настаивал на ключевом значении нравственных ценностей, и это убеждение стало константой всей его философии.